
Полная версия
Две маленькие повести про кино и другая проза

Владимир Иванович Валуцкий
Две маленькие повести про кино и другая проза
© Валуцкий В., 2009
© ООО «Мастерская Сеанс», 2009
Повести про кино
с приложением к ним
Великий эпизод (кем-то не оконченная повесть)
ЧитателюОднажды, лет тридцать назад, мы договорились по телефону с редактором киностудии, что мне пришлют сценарий на отзыв. Однако, когда утром я взял у лифтера оставленную папку, в ней не оказалось никакого сценария, но была довольно потрепанная рукопись. Рукопись я прочел. Она показалась мне написанной человеком, имеющим отношение к кино, литературно не бездарным и, видимо, поклонником М. Булгакова.
Расспросы и розыски ни к чему не привели, и рукопись осталась у меня невостребованной.
Готовя к печати, я дал ей название (взятое из текста) и убрал очевидные портретные сходства с уважаемыми людьми, совершенно не заслужившими иронии автора.
1На улице было пасмурно, на работе – тоскливо.
В два часа, после обеденного перерыва, я отпросился у Василия Васильевича к зубному врачу. Он не поверил, но отпустил.
Дальше было так: выйдя из института, подземным переходом я пересек площадь и поднялся на пятый этаж универмага, где примерил серый, как бы из твида, пиджак. Пиджак мне понравился, но денег все равно не было. В телефонной будке возле универмага я набрал номер, но обнаружил, что у трубки выбит микрофон, и решил вообще сегодня не звонить Наташе.
Тем же подземным переходом я пересек площадь в обратном направлении и сел в автобус, против обыкновения, полупустой. Пять остановок я простоял у кассы с двугривенным, ожидая сдачи, – и бросил двугривенный без сдачи уже на своей остановке.
Все эти серые подробности между двумя и тремя часами пасмурного дня 14 октября 197… года запомнились мне лишь потому, что предшествовали событию, которому суждено было сыграть исключительную роль в моей жизни скромного сотрудника одного из московских НИИ.
Этим событием была телеграмма, ожидавшая меня дома:
«Поручению объединения «Бриг» прошу позвонить пятнадцатого октября телефону (назван номер) редактор-организатор Ландау».
Я поставил на плиту борщ, достал чистую тарелку, сел и стал размышлять.
Телеграмма озадачила меня своей абсолютной неожиданностью. Я не удивился бы ей два года назад, когда самонадеянно отправил свой сценарий под названием «Десять часов, двенадцать минут» на всесоюзный конкурс. Тогда я еще не знал, как много людей в стране пишут киносценарии. Мне разъяснил это с экрана телевизора критик Болгарский через год, когда подводились итоги конкурса. Усталым голосом критик сказал, что жюри пришлось ознакомиться с двумя тысячами опусов, в большинстве своем графоманских. Поскольку в списке премий моя фамилия не фигурировала, я отнес себя к графоманам и успокоился.
Действительно, когда авторитетные люди научно обосновывают отсутствие у тебя таланта, становится как-то спокойнее. Утихает некая маета, возвращаешься на землю.
И все же телеграмма была, несомненно, связана с «Десятью часами». Никаких других точек соприкосновения с кино, если не считать обычной зрительской любви к нему, у меня не было. Правда, я кое-что все же пописывал на досуге, но, во-первых, это не имело отношения к кино, а во-вторых, об этом знал только мой друг Савва.
Съев борщ, я позвонил Савве на службу.
– Знаешь что? – выслушав, посоветовал он. – Порви эту телеграмму, выбрось ее и забудь.
– Вот тебе раз, – обиделся я.
– Ты имеешь дело с кино…
– Пока еще не имею.
– И не надо. Там жулик на жулике, – убежденно произнес Савва. – Наверняка обманут ни за грош.
– Так уж ни за грош, – возразил я, чувствуя, что обида не утихает, напротив.
– Ну, за два, – сказал на прощание Савва.
У Саввы вообще была странная неприязнь к кино. Я предполагал, что свою роль в этом сыграл его неудачный роман с одной актрисой, правда, не из кино, а из мюзик-холла. У меня романов с актрисами не было, и мне не хотелось верить предположениям Саввы, особенно сегодня. Я даже подумал: может быть, Савва мне просто завидует?
Все из их лаборатории уже побывали за границей, нефть и газ сейчас модная штука – а Савве не везет ни по службе, ни в любви. Так станешь пессимистом.
Почему же – тем более – не может один раз повезти тридцатилетнему человеку, который никогда и ничего не требовал от жизни и честно жил отпущенным? Не вознаграждение ли это за терпеливость?
Но терпеливость – терпеливостью, а сценарий – сценарием, поэтому разберемся трезво.
Что в нем такого особенного? В сущности, это ведь моя история с Наташей. Несколько идеализированная, плюс немного игры фантазии. Никакого глубокого конфликта, никаких открытий. Правда, есть там у меня один эпизод, начальный, помню, я даже им гордился: героиня улетает, и город… А впрочем, и это, наверное, где-то уже было.
Нет, серость не вознаграждается. И не надо пестовать в себе гордыню. Чего мне не хватает? Славы? Так об этом и мечтать нечего, не обломится, надо прежде всего родиться тщеславным… Лжетвидового пиджака не хватает? Так я его куплю с получки, и у меня будет маленький праздник.
Каждый рождается для своего, думал я. Должен же кто-то завтра закончить разборку каталогов научно-технической информации и получить у Василия Васильевича новое задание. Без этого жизнь, конечно, не остановится, но слегка притормозит свое поступательное движение. Выходит, и я в ней тоже кое-что значу.
2Так я думал и рассуждал вплоть до 12 часов 30 минут 15 октября. В 12.30, вопреки всей логике, я позвонил.
– Кто? – отозвалась девушка, тотчас снявшая трубку. – Кого?.. Можно потише? – доносился разноголосый гвалт, он смолк. – Кого?.. Можно погромче? Ландау? Я у телефона.
– Я вчера получил от вас телеграмму, – сказал я.
– Это Старыгин? – сразу догадалась девушка, к моему удивлению. – Очень хорошо, что позвонили. Вы не могли бы подъехать через час, лучше минут через сорок? Я вам объясню, в чем дело: Антон Ионыч улетает в Камерун, вернется через две недели, он хотел бы, чтобы встреча состоялась до отлета.
– Понимаю, – вымолвил я, трудно, впрочем, понимая, о чем речь и кто такой, в частности, Антон Ионович.
– Антон Ионович Щегол, режиссер, – тут же догадались на другом конце провода. – Вы наверняка знаете его картины.
Вот так поворот! Мне стало жарко. Про Антона Ионовича повсеместно читали лекции в университетах культуры. Мальчишками мы с Саввой бегали на его «Сына партизана», которого играл незабвенный Коля Огнивцев, обессмертивший свою фамилию ролью Жорки-разведчика (и впоследствии, как рассказывали, под бременем славы спившийся). В пятидесятые годы нашумел проблемный фильм Антона Ионовича «Козерог над Песчаной улицей». Кипели споры. Критики обвиняли Антона Ионовича в уступках чуждой эстетике. Часть картины была черно-белой, часть – в цвете, а часть – в негативе. После этого удивительного взбрыка Антон Ионович поутих и за последние десять лет в доброй своей старой манере экранизировал три романа Писемского. Как же мне было не знать Антона Ионовича Щегла! А Ландау тем временем говорила:
– …как раз сейчас на студии и смотрит материал, а через час уйдет. И было бы очень хорошо, если бы он до худсовета высказал вам свои замечания по сценарию, с тем чтобы, когда он вернется из Камеруна…
– Подождите… – Я переложил взмокшую трубку к другому уху. Я не поспевал мыслями за ее бойкой воркотней. – Послушайте, вы не ошибаетесь?.. Я написал всего один сценарий в жизни, два года назад, на конкурс. Я вообще не сценарист, просто – случайный человек…
Молчание Ландау казалось озадаченным.
– Ваш сценарий называется «Десять часов, двенадцать минут»? – спросила она.
– Так называется, – ответил я, и что-то вдруг шевельнулось и защемило во мне, похожее на нежность к забытому детищу…
– Видите ли, я сама ваш сценарий еще не читала… Но Антон Ионыч… – рядом вдруг забубнил посторонний голос, Ландау ответила: «Нет, ты не в курсе». – Знаете что, – произнесла она решительно, – нужно, чтобы вы приехали. Обязательно. Сегодня. Я заказываю вам пропуск, договорились?
Сердце у меня упало, я обреченно ответил:
– Договорились.
– Вот и чудесно, – обрадовалась Ландау и, назвав адрес, положила трубку.
Ах, черт возьми, зачем вчера без всякой надобности я разболелся зубами? Второй раз номер не пройдет. А невозможного я никогда не умел совершить… Я доплелся до своего отдела, бесплодно перебирая варианты.
И тогда свершилось нечто, после чего я понял, что судьба, а не я сам движет отныне моей жизнью. И сейчас она сказала свое слово устами заглянувшего в отдел Василия Васильевича:
– Старыгин, вам не трудно подскочить в Комитет и передать письмо для Агафонова? Обратно можете не возвращаться.
Через минуту я вылетел на улицу, и здесь, у самого входа в институт, судьба снова поджидала меня, преобразившись в зеленый глазок такси.
3Круглые уличные часы над проходной Студии указывали, что назначенные сорок минут истекают. Я бежал к главному блоку трусцой. По аллее шагали очень обыкновенные мужчины и женщины с портфелями, хозяйственными сумками и даже с авоськами, и в авоськах, как положено, светились оранжевые апельсины. У нас их тоже давали иногда в буфете.
При входе стояла Доска почета с фотографиями совершенно неизвестных народу товарищей. «Старший мастер цеха электрооборудования А.С. Кувалдин», – прочел я на бегу под первым портретом. И таблички на дверях коридоров были удивительно знакомые, совсем родные: «3ав. производством», «Нач. АХО», «Бухгалтерия». И хотя я понимал, что на любом производстве не обойтись без бухгалтерии и АХО, такая обыденность вдруг показалась мне неуместной и даже обидной в день, так необыкновенно начавшийся.
Из комнаты № 309, куда я постучался, как будто слышался смех. Но, скорее всего, это было плодом настороженного воображения, потому что, когда я вошел, никто не смеялся, и все дружелюбно посмотрели на меня, кроме усатого парня, который сидел с сигаретой на подоконнике и выглядел мрачным.
– Вы – Старыгин, – утвердительно объявила одна из девушек, полнолицая и краснощекая, выбежав из-за стола. – Здравствуйте. Ольга Ландау. – Я пожал ее круглую теплую ладошку. – Молодец. Хорошо. Садитесь. Я сейчас.
– Ну, я тронул, – произнес усатый парень, сползая с подоконника.
– Не хочешь дождаться Мамаева побоища? – спросила другая девушка, беспрерывно крутившая телефонный диск.
– Побоище – без меня, – отозвался усатый от двери.
– А что потом? – спросила Ландау. Она сидела на корточках у шкафа и копалась в нижней секции, набитой папками. Парень не ответил, дверь закрылась, снова зажурчал диск, а я впервые осмелился оглядеть комнату, в которую попал.
Кабинетик был маленький и веселенький, с кактусами и кофеваркой на окне. Чувствовалось, что в нем трудятся женщины. Особенно живописными были стены. На стене слева были веером расклеены портреты кинозвезд, вырезанные из польского «Экрана». Почти всю правую стену занимал огромный и яркий рекламный плакат заграничного фильма. «Kozerog» – прочел я первое слово, потом разгадал другое: «Pestchanaya»– и понял свою ошибку. Конечно же, речь шла об отечественном «Козероге над Песчаной улицей» Антона Ионовича Щегла.
Больше ничего я рассмотреть не успел, потому что Оля Ландау выпрямилась, и в руках у нее я узнал свой сценарий в мерзкой блекло-синей папке скоросшивателя.
– Побежали! – скомандовала она. – Антон Ионович может улетучиться в любую минуту. Логинов придет – пусть сидит, для Швеца меня нет, – наказала Оля девушке у телефона. Она уже стояла у двери с моей папкой под локтем. – Бежим, бежим скорее!
И мы побежали. Действительно побежали, в прямом смысле слова! «Ну, я побежал», – говорят у нас обычно в институте и медленным шагом спускаются в вестибюль, перекуривают со встречным сигарету-другую… Тут я едва поспевал за Олей, оказавшейся, несмотря на полноту, очень прыткой.
Мы нырнули в какую-то неожиданную фанерную дверку, оказались на обшарпанной лестнице с черными трубами, мелькнул справа склад, где на антресолях громоздились прожекторы, а в очень широком коридоре без окон и дверей нас чуть не сбил электрокар, везущий русскую печку. Потом Оля, заглянув в окованную дверь, за которой что-то стрекотало, произнесла слова, похожие на пароль, а именно:
– Тают белые снега? – и получила ответ, видимо, утвердительный, потому что, обернувшись, выдохнула: – Успели! – и за руку ввела меня в соседнюю дверь, в темноту.
И тут я услышал громкий и жесткий крик, от которого невольно похолодел:
– Резать!.. Ре-езать!
4Не помню, как меня запихнули в кресло, я сидел где-то с краю в последних рядах, потирая ушибленную впотьмах коленку, а голос продолжал негодовать и требовать крови…
– Антон Ионыч смотрит материал молодого режиссера, – шепотом пояснила Ландау и скользнула к пульту, где что-то светилось и откуда (я не смел оглянуться) исходил негодующий голос:
– Резать! Резать!..
На экране шла какая-то безобразно исцарапанная пленка. Девушка с очень знакомым лицом медленно ехала на велосипеде, и ее временами густо перекрывали то волнистые линии, то цифры. Ехала она довольно долго.
– Резать, – убежденно повторил голос.
– Зарезана до предела, – ответил кто-то с тоской.
– Антон Ионыч, – пробасили за моей спиной. – Она, понимаете, Прасковья, должна махнуть Павлу рукой…
– Что? Какая Прасковья?
– Героиня, вот эта…
– Кому должна? Чем? Ерунда! – безжалостно отвечал Антон Ионыч. – Отрежьте руку. Ее, этой самой, как ее, черт…
– Прасковьи.
– …должно быть в пять раз меньше! В десять! Знак! Блик! Зритель уже заснул. Вы что, не видите, что зритель уже заснул? – воскликнул Антон Ионыч.
Я вздрогнул, потому что единственным зрителем в зале был я. Я даже пошевелился в кресле, дабы не возникло сомнений, что я вовсе не спал, а во все глаза глядел это странное кино.
– Почему она вообще— Прасковья? – помолчав, прибавил Антон Ионыч. – Незапоминающееся имя, клянусь вам. Не мешайте смотреть, – сердито заключил Антон Ионыч, хотя никто его не перебивал.
За моей спиной тяжко вздохнули. А на экране тем временем происходили вещи совершенно удивительные. Героиня Прасковья, которую за что-то невзлюбил Антон Ионыч, спорила с неизвестным бородачом, но говорил один бородач, а несчастная Прасковья только разевала рот, и бородач терпеливо ждал, когда она закончит свой немой, но, судя по всему, резкий монолог. Я приготовился услышать новый разнос, но Антон Ионыч, вопреки моему ожиданию, молчал.
– Вот это – изящно, – молвил он наконец. – Сразу видно: актрисе есть что играть. Раз, два, три, четыре… – вдруг начал считать Антон Ионыч вслед уходящей Прасковье, потом случилось совсем чудное: он запел. – На-ри-ра-ра… – увлеченно напевал Антон Ионыч, а Прасковья уходила вдаль. – На-ри-ра… Повернулась! – воскликнул Антон Ионыч, и героиня действительно обернулась. – Здесь – резать.
Махнув внутренне рукой, я не пытался больше ничего понять. Меж тем по экрану куда-то побежало множество ног в сапогах, преобразившись с отъездом аппарата в людей, волокущих под дождем брезент, причем ноги начинали бежать несколько раз, с одного и того же места. Бас объяснил, что брезент отберут по Прасковье. Антон Ионыч согласился, заметив, однако, что ноги нужно резать. Потом зажегся свет, и я увидел, что зал облицован тысячью довоенных матерчатых абажуров.
Все оглянулись назад, я тоже. Возле пульта сидели женщина в белом халате, парень в очках, сбоку от них Оля Ландау, а посередине – Антон Ионович Щегол, которого я сразу узнал по «Кинопанораме».
Еще тогда, у телевизора, я заметил, что Антон Ионыч и правда похож на какую-то птицу, но теперь я твердо убедился, что птица эта – орел, как бы ни шло это вразрез с несерьезной фамилией Антона Ионыча. Да, он был пожилым орлом, увековеченным в камне, – так значительно было его лицо с непомерным носом; волосы седыми перьями торчали на затылке, а глаза даже за стеклами очков горели истинно орлиным вдохновением – при этом глядели они прямо на меня. Я оторопел. Но тут Антон Ионыч как бы очнулся, и я с облегчением понял, что глядел он не на меня, а сквозь меня, в пустоту.
– Жаль, – проговорил Антон Ионыч, и в каменные черты его вернулась жизнь. – Жаль, юные друзья, что мы ленивы и нелюбопытны. Да, нелюбопытны! – возвысил он голос, вставая, и я с удивлением обнаружил, что одет Антон Ионыч совсем не по-орлиному, в куцый джинсовый костюмчик. – Ибо если бы вы полюбопытствовали, что пишет по поводу монтажа Евтихиан Михеев (при этом имени все как-то мигом заскучали), мы не спорили бы сегодня о длиннотах. Когда ваш покорный слуга делал одну картину, вам ее, конечно, во ВГИКе не показывали… Но не в этом суть… ее могли бить за что угодно, но, простите – режиссер не ленился работать ножницами! Да! – решительно тряхнул Антон Ионыч головой, на секунду задумался, и снова орлиное вдохновение озарило его лицо: – Запомните – ритм, ритм и ритм; и если актеру нечего играть – резать, резать и резать! Это не я вам говорю, это вам Евтихиан Михеев говорит. Машина пришла? – неожиданным образом заключил Антон Ионыч свою речь.
Какой-то ассистент побежал узнавать насчет машины. Очкастый режиссер со своей командой хмуро потянулись к дверям, доставая сигареты. Оля Ландау, взглядом приказав мне не двигаться с места, стояла уже возле Антона Ионыча, прижимая к груди мой сценарий. Но прежде чем ей удалось раскрыть рот, Антон Ионыч еще раз поразил меня непредвиденностью своих поступков: он вдруг ухватил редактора-организатора под микитки и весело заявил:
– Эх, хорошо быть режиссером!
– Антон Ионыч, – невозмутимо высвободилась Оля. – Вот сценарий. А вот – автор.
– Автор? – сказал Антон Ионыч, – Какой автор?
Я встал, чувствуя, как ускоряет биение моё сердце, и нелепо поклонился. Антон Ионыч поглядел на меня с недоумением, взял скоросшиватель и раскрыл на первой страничке.
– А! – воскликнул Антон Ионыч и снова взглянул на меня, но уже осмысленно. – Прекрасный автор! Где вы пропадали? Щегол, народный артист, – зачем-то представился он, пожимая мою руку, и опечаленно обратился к Ландау: – Черт возьми, но как же быть, я сейчас улетаю, в эту, как ее, черт…
– Без паники, Антон Ионыч, у вас есть пять минут, – сказала Оля. – Этого вполне хватит, чтобы высказать свои соображения автору, а худсовет мы проведем без вас, с учетом вашего мнения.
Разумной и трезвой девушкой была Оля Ландау, и не зря, видимо, держали ее в объединении «Бриг» редактором-организатором. С растущим облегчением я понимал, что самому мне говорить не придется – так решительно она повела дело. Она усадила Антона Ионыча обратно в кресло, и он сел покорно, а мы сели напротив него.
– Вы сочинили один великий эпизод, – значительно молвил Антон Ионыч. – Великий! Это когда она, как ее, черт… улетает, и город, если я не ошибаюсь… – Антон Ионыч за-листал сценарий, но то, чего хотел, не нашел и папку захлопнул. – Я не ошибаюсь, а вы догадались, о чем речь. Так вот, этот эпизод напомнил мне… у вашего покорного слуги был один фильм, весьма в свое время битый, его мало кто видел…
– Я видел, – сказал я пересохшим горлом. Антон Ионыч ужасно обрадовался:
– Серьезно? Смотрите-ка, оказывается, кто-то еще помнит неплохие картины! Но не в этом суть, – посуровев, продолжал Антон Ионыч. – Вы, конечно, читали Евтихиана Михеева?
– Я… не…
– Что? Немедля в библиотеку! Этот великан мысли сказал: если в сценарии есть хотя бы один, но – Эпизод, вы понимаете, с большой буквы, то фильм в кармане. Я его вижу… У-у-у. – растопырив ладони, прогудел Антон Ионыч, обратясь на мгновение, как я понял, в летящий самолет. – А остальное, – легко приземлившись, заключил он, – дописать несложно, работы вы, как вижу, не боитесь, не так ли, юный друг? – и в знак расположения Антон Ионыч хлопнул меня по коленке, одновременно бросив взгляд на дверь, в которой переминался вернувшийся ассистент.
– Но ведь сценарий уже… – начал было я, но тут же получил от бесцеремонного редактора пинок ногой под креслом.
– Значит, – поднимаясь вслед за Антон Ионычем, сказала Ландау, – мы можем с первым вариантом выходить на худсовет?
– Худсовет – это я, – заметил Антон Ионыч.
– Разумеется, – согласилась Оля и потянула сценарий из рук Антона Ионыча, но тот не отдал, сказав:
– Перечту в дороге. За границей, знаете, особенно хорошо думается.
Он снова пожал мне руку, расцеловал Олю в обе щеки, с подмигиванием повторил, что хорошо быть режиссером, – и исчез вместе с ассистентом. Обратный путь мы совершали, не торопясь.
– Все отлично, – говорила Оля. – Что же вы там такое сочинили? Не терпится прочитать. Это правда ваш первый сценарий?
– И последний, – отвечал я.
– Пока – последний, – поправила Оля. – Сценарий всегда бывает первым и никогда – последним. Видели такого усатого в нашей комнате?
– Который не хотел ждать Мамаева побоища?
– Побоище, похоже, еще впереди… Так вот, он каждый раз клянется, что пишет последний сценарий и уходит в прозу – и про «Белые снега» он так говорил, а сегодня принес новую заявку… Кстати, у вас с собой паспорт?
– Кажется… а зачем?
– Для договора, ваши данные нужны.
– Не понял, для…
Она поглядела на меня с грустной, почти материнской жалостью:
– Боже, бедный, теперь я вижу, что вам действительно как снег на голову свалился…
Держась за своего редактора как за спасательный круг, я вернулся в комнату № 309, где девушка в очках, как и прежде, но еще яростнее накручивала телефонный диск. Оказалось, что ее зовут Соней и что она тоже редактор, но не организатор, а просто. Пока Оля бегала за бланками, Соня заправила кофеварку. Затем прошла процедура подписания договора, от которой у меня в памяти остались только скверно пишущая Олина ручка и ошеломившая меня сумма, большая часть из которой, правда, мне причиталась только в необозримом будущем.
Кофеварка закипала. Из стола появились три чашечки и сахар. Хозяйничая у низкого столика, девушки вдруг как-то приумолкли и почему-то очень сосредоточились.
Тогда я набрался храбрости и кинулся головою в омут, предложив сбегать.
К приятному удивлению, отговаривать меня пришлось не очень долго, через десять минут на столе стояли две бутылки шампанского, принесенные из буфета, местонахождение которого мне указали.
Стол несколько видоизменился к моему возвращению: кроме чашек на нем стояли тарелки с печеньем и яблоками; кроме того, за столом сидел незнакомый пожилой мужчина. Дело здесь знали не хуже, чем у нас в институте.
Но, Господи, разве можно было сравнивать! В какое же, товарищи, сравнение могли идти наши пасмурные стены, покрытые плакатами и диаграммами, со здешними, веселенькими, с которых улыбались Барбара Брыльска и Светлана Крючкова! Разве шли в сравнение наши девушки, озабоченные сводками и техотчетами, с моими гостеприимными хозяйками, которые запросто могли сказать «без паники» народному артисту Щеглу? Разве снизошел бы до наших тайных посиделок Василий Васильевич – а между тем среди нас восседал старший редактор, коим оказался пожилой мужчина, Николай Андреевич с удивительной фамилией Эгалите.
Атмосфера установилась настолько непринужденная, что я уже совершенно не стеснялся спрашивать о том, чего не понимал.
– Ну, хорошо, – говорил я, чокаясь с Николаем Андреевичем. – Почему он говорит, а она разевает рот, мне ясно: когда озвучивали Прасковью, Павел был в командировке. Но почему зал облицован абажурами? – И мне объясняли: были неликвидные абажуры, оставшиеся от какой-то сказки, ими и облицевали зал для улучшения акустики.
– Понимаю, – не унимался я. – Тогда скажите, что за человека Антон Ионыч все время приводит в пример? Кто такой Евтихиан Михеев?
Уже знакомый мне морозец скуки пробежал по лицам. Николай Андреевич стал набивать трубку.
– Я что-нибудь не так сказал?..
– Нет, все правильно, – молвила Оля и вздохнула. – Евтихиан.
– Евтихиан Михеев, – сказал, обстоятельно раскуривая трубку, старший редактор, – это теоретик кино, писавший в двадцатые годы…
– Как утверждает Антон Ионыч, – вставила Соня.
– Но это не факт, – добавила Оля.
– Беда в том, – пояснил Николай Андреевич, – что его никто, кроме Антона Ионыча, не читал.
– Поэтому, может, и вовсе никакого Евтихиана не было, – сказала Соня.
– Ну, это тоже не факт, – возразил Николай Андреевич. – Мы многого не читали. Мы вот, например, все не читали вашего сценария, хотя не сомневаемся в его существовании. И достоинствах. За вас! – поднял он стакан.
Мы допили шампанское, и Оля всплеснула руками:
– Действительно, безобразие. И Щегол увез единственный экземпляр. Саша, умоляю вас! Завтра же привезите сценарий, мы его распечатаем к худсовету.
Я пообещал сделать это с утра. Николай Андреевич посмотрел на часы и напомнил о просмотре. Девушки засуетились.





