
Полная версия
От слова «худо»
Это был первый портрет, который я писала не для себя. Не для практики, не для оценки в училище – для человека, на заказ. Для того, чтобы вернуть ей мужа хотя бы на холсте.
Я вложила в него всё, что умела: не каждый мазок был выверенным, а оттенок – точным. Один раз мне пришлось и вовсе начать заново, потому что краска легла не так, как мне хотелось. Ещё пару раз я остервенело соскабливала её и тут же покрывала поверх новой, чтобы не начинать сначала. Я не могла подвести Анну Борисовну: понимая, как это важно для неё, я хотела изобразить Николая идеально, чтобы она каждый день видела его – живого, дышащего, смотрящего на неё с любовью.
Когда портрет был готов, я позвала её.
Это был поистине волнующий момент для меня. А вдруг ей не понравится? Вдруг я увидела его не таким, каким его всю жизнь видела она… Сердце билось учащённо, дыхание сбивалось, но я смотрела на получившуюся картину и не могла отвести взгляд: нет, я определённо больше не хотела ничего менять в этом портрете. Анна Борисовна вошла, и остановившись на пороге, достаточно далеко от холста, впервые посмотрела на изображение того, кого так сильно любила. И заплакала… Просто стояла и плакала, не стесняясь слёз.
– Это он, – проронила она сквозь рыдания. – Это мой Коля. Точь-в-точь. Боже мой, Леночка, да как ты это сделала?
– Не знаю, – выдохнув с облегчением, призналась я. – Просто писала портрет. И думала о вас, вашей истории. О том, что вы рассказывали.
Она подошла, обняла меня так крепко, что я впервые за много лет почувствовала объятие матери. Не родной – той, которая меня отвергла из-за неверно выбранного пути. А настоящей. Той, которая принимает без каких-либо условий.
– Спасибо, – шептала она. – Спасибо, девочка моя.
Портрет мы повесили над кроватью в её комнате. Иногда, проходя мимо, я видела, как она стоит перед ним и разговаривает. Тихо, почти шёпотом. Как будто он действительно здесь.
***
Я прожила у Анны Борисовны четыре года. Все годы учёбы в училище. Она стала мне семьёй – больше, чем родная мать когда-либо была. Поддерживала, когда было тяжело. Радовалась моим успехам. Ругала, когда я забывала поесть или не спала всю ночь, погрузившись в изображение очередного человека или пейзажа. Учила готовить, хотя, признаться честно, я была безнадёжна на кухне. Рассказывала о жизни, о любви, о том, как важно не забывать о людях в погоне за мечтой.
– Живопись – это прекрасно, – говорила она. – Но картины не обнимут тебя, когда будет одиноко. Не скажут доброе слово, когда плохо. Не останутся с тобой, когда состаришься. Помни об этом, Леночка.
Я кивала, но больше не слушала этих речей о нормальной жизни. Уже тогда я закрыла для себя этот вопрос: мне не нужна та жизнь, что другие считают нормальной, мне нужна только моя. Мне казалось, что она не понимает, абсолютно точно не понимала. Что живопись – это и есть моя жизнь, и мне больше ничего не нужно.
Когда мне было двадцать два, Анна Борисовна умерла.
Также тихо, как и её муж. Во сне. Я нашла её утром, когда зашла проверить – она обычно вставала рано, а в тот день было слишком тихо.
Она лежала в постели, под портретом Николая, вроде бы даже с лёгкой улыбкой на губах. Словно увидела что-то хорошее перед тем, как уйти.
Я вызвала скорую, полицию, похоронное бюро. Всё сделала на автомате, просто потому что нужно было соблюсти все формальности. Я совсем не плакала, не было слёз. Может от внезапности и шока, а может из-за того, что я сумела себя собрать, чтобы совсем не расклеиться. Но ходя по квартире и чувствовала, как мир определённо становится холоднее.
Через неделю приехали её дети из другого города. Разбирали вещи, решали, что делать с квартирой. Я спешно собрала свои вещи, готовилась уезжать, хотя на тот момент ещё и не решила куда.
Сын Анны Борисовны, мужчина лет сорока с поникшим видом, позвал меня на кухню.
– Мать оставила завещание, – сказал он. – Квартиру нам, детям. Но есть одно условие. Она просила, чтобы вы могли жить здесь столько, сколько захотите. Если пожелаете, конечно.
– Я... – я не знала, что сказать, ком подошёл к горлу.
– Мы с сестрой обсудили. Продавать квартиру не будем пока. Можете оставаться. Платите только за коммунальные услуги. Устроит?
– Да, – выдохнула я. – Спасибо.
– Это не нам спасибо, – он грустно улыбнулся. – Это маме. Она вас очень любила. Говорила, что вы для неё как дочь, ещё одна.
Эти слова ударили меня током. Дочь, настоящая дочь. Я не была настоящей дочерью своей матери. Но стала ей для чужой женщины, которая приняла меня вот такую – со всеми странностями и нелепостями, с неправильной, ненормальной жизнью.
– Вот, ещё, – он протянул мне портрет Николая. – Она просила, чтобы это осталось у вас. Сказала: «Пусть помнит, что любовь важнее красок».
Я взяла портрет дрожащими руками.
– Спасибо, – прошептала я.
Когда они уехали, я поставила портрет у стены в своей комнате. Иногда Николай смотрел на меня с холста, и в его глазах была та самая доброта, которой мне не хватало.
Любовь важнее красок. Анна Борисовна пыталась это до меня донести.
***
Я открыла глаза.
Портрет Николая до сих пор висел где-то в глубине мастерской – на стене у двери. Но я так давно на него не смотрела по-настоящему, что он стал частью интерьера, невидимым.
Но сейчас я встала, подошла, всмотрелась.
Лицо Николая, написанное двадцать лет назад моей неопытной, но искренней кистью. Сейчас, конечно же, я использовала бы совершенно иной подход, портрет получился бы более профессиональным. Но и то старое изображение мне нравилось: наверное, поэтому я и не убрала его никуда. На нём было лицо человека, который любил женщину всю жизнь и умер с её именем на устах.
Анна Борисовна пыталась научить меня любить. Не краски и не холсты. Людей.
Не получилось.
6
А ведь он действительно много значил для Анны Борисовны… Портрет, имею в виду. Это та частичка, которая ещё связывала на этой земле с её Николаем. Кто бы чего не говорил – а фотографии, пусть даже самые качественные, не в силах передать характер человека, его душу.
Смотря сейчас на портреты в мастерской, я не могла понять, почему именно тот долгое время был для меня особенным, не только оттого, что первый… Возможно именно благодаря ему я стала портретисткой, задвинув на второй план так манившие меня пейзажи и, набившие оскомину во время учёбы, натюрморты.
Что-то привлекало меня в нём до сих пор… Как и в истории его написания.
***
Было раннее утро, когда я начала писать портрет Николая. Анна Борисовна уже ушла на рынок за продуктами – она любила ходить рано, пока толпы нет и овощи свежие. Я осталась одна в квартире, поставила мольберт у окна в своей комнате, закрепила холст и долго смотрела на фотографию.
Края потрёпаны, в правом углу – жёлтое пятно, словно её часто брали в руки. Мужчина лет сорока смотрел прямо в объектив, серьёзно, но без напряжения. Костюм тёмный, рубашка белая, галстук. Волосы аккуратно зачёсаны назад и слегка набок. Лицо обычное – не красивое в классическом смысле, но притягательное. С характером.
Я никогда его не видела живьём. Не слышала голоса, не знала, как он ходит, смеётся, хмурится. Всё, что у меня было – это фотография и рассказы Анны Борисовны.
– Он был тихим, – говорила она, когда мы сидели на кухне за чаем. – Не из тех, кто громко говорит или в центре внимания. Но когда он что-то говорил, все слушали. Потому что знали: если Коля говорит – значит, это важно.
Она улыбалась, вспоминая:
– Познакомились мы на танцах. Я стояла у стены, боялась, что меня никто не пригласит. А он первым подошёл, протянул руку и сказал: «Разрешите?» Так просто, без красивых слов. И мы танцевали потом всю ночь.
– Он хорошо танцевал? – спросила я.
– Ужасно, – засмеялась Анна Борисовна. – Наступал мне на ноги каждую минуту. Но мне было всё равно. Потому что смотрел он на меня так, будто я – единственная в мире.
Я слушала и пыталась представить. Молодая Анна Борисовна – наверняка красавица, судя по тому, как сияли её глаза, когда она вспоминала. И этот Николай, неуклюжий, серьёзный, влюблённый.
– Он рисовал меня, – продолжала она. – Постоянно. У него были альбомы, набитые моими портретами. Я говорила: «Коля, хватит, надоело!» А он: «Как может надоесть рисовать красоту?»
Она достала из шкафа старые альбомы, показала. Карандашные наброски, акварели, пастель. Десятки лиц – одно и то же, но каждый раз разное. Молодая Анна Борисовна смеётся, грустит, смотрит в сторону, читает книгу, спит. Он рисовал её в разных состояниях, ловил каждое настроение, каждую эмоцию.
– Почему он не стал художником? – спросила я. – Он же так хорошо рисовал.
Анна Борисовна закрыла альбом, погладила рукой обложку.
– Деньги, – ответила она просто. – У нас были дети. Мальчик и девочка. Их надо было кормить, одевать, в школу отправлять. На заводе платили стабильно. А искусство... Коля говорил: «Искусство – это роскошь. Роскошь, которую я не могу себе позволить».
– Но он же продолжал рисовать. По вечерам.
– По вечерам, – кивнула она. – Когда дети спали, когда дела по дому были сделаны. Он садился за стол с лампой и рисовал до часу ночи. А в шесть вставал на смену.
– Не жалел?
Анна Борисовна задумалась, посмотрела на фотографию.
– Не знаю. Никогда не говорил. Но иногда, когда смотрел на свои рисунки, в глазах была такая тоска... Будто он видел другую жизнь, ту, что могла бы быть. Но выбрал нас. И не жалел о выборе. Тосковал, может. Но не жалел.
Эти слова засели в моей голове и вспоминались потом ещё долго. «Выбрал нас. Тосковал, но не жалел».
Я не могла себе представить такой выбор. Отказаться от искусства ради семьи? Это было за гранью моего понимания. Для меня искусство и было жизнью. А всё остальное – фон, необязательный декор.
Но Николай выбрал иначе. И Анна Борисовна любила его за это. Любила так сильно, что через пять лет после его смерти всё ещё не могла о нём говорить без слёз.
***
Я начала портрет с глаз.
Это странный подход – обычно начинают с общей композиции, с наброска всего лица. Но мне казалось важным начать с глаз. Потому что именно в них читается душа. Именно глаза отличают портрет от фотографии – они либо живые, либо мёртвые.
Я смешивала краски на палитре, добавляя серого, охры, капельку белил. Чёрно-белая фотография не давала подсказки о цвете, приходилось додумывать. Анна Борисовна говорила: «Глаза у него были тёмные, почти чёрные, но с тёплым отливом. Как у доброго медведя».
Доброго медведя.
Я улыбнулась, представляя. И положила первый мазок.
Работа шла медленно. Каждый раз, когда я думала, что поймала выражение, оно ускользало. Глаза получались то слишком холодными, то слишком пустыми, то чересчур интенсивными. Я переписывала снова и снова, соскабливая краску мастихином, начиная заново.
Анна Борисовна заходила, стояла за моей спиной, молчала. Я чувствовала её присутствие – тихое, ненавязчивое, но важное. Словно она передавала мне что-то невидимое, что-то, что нельзя объяснить словами.
– Он был добрый, – говорила она вполголоса. – Очень добрый. Никогда не повышал голос. Даже когда злился, просто молчал. Уходил на балкон, стоял, смотрел на город. Потом возвращался и говорил: «Прости. Я неправ был». Даже если был прав.
Я слушала и продолжала писать. Добавляла мягкости в линии, убирала резкость. Глаза постепенно оживали. Становились тёплыми, внимательными. Смотрящими с пониманием.
– Вы его очень любили, – сказала я тихо.
– Всю жизнь, – ответила она просто. – И буду любить до конца. Смерть не отменяет любовь, понимаешь? Он ушёл, но я всё равно просыпаюсь и иной раз думаю: «Надо сварить Коле кофе». Или вижу что-то интересное по телевизору и начинаю поворачиваться к нему: «Коль, смотри!» А потом вспоминаю. И каждый раз – как заново.
Я кивнула, хотя не понимала. Как можно так любить? Так, что даже смерть не разрывает связь?
– У тебя когда-нибудь был кто-то? – опять спросила вдруг Анна Борисовна.
– Нет, – ответила я, продолжая работать над портретом. – Не знаю. Мне всегда казалось, что это лишнее. Что любовь будет отвлекать от главного.
– От живописи?
– Да.
Анна Борисовна вздохнула.
– Коля тоже так думал, когда мы познакомились. Говорил: «Мне не нужны отношения, мне нужно рисовать». А потом влюбился. И понял, что одно другому не мешает. Наоборот – помогает. Потому что любовь даёт смысл. Без неё искусство – просто краски на холсте.
– Но он же бросил рисовать, – возразила я. – Ради вас, ради детей.
– Не бросил. Изменил приоритеты. Это разные вещи. – Она подошла ближе, посмотрела на портрет. – Он рисовал для меня. Не для выставок, не для признания. Для меня. И это делало его счастливым.
Я молчала, не зная, что сказать.
– Ты рисуешь для кого-то? – спросила она.
– Для себя, – ответила я честно.
– Вот в этом и разница.
Она ушла, нежно улыбнувшись, а я осталась перед холстом, и её слова крутились в голове: «Ты рисуешь для себя. Вот в этом и разница»
***
Через три недели портрет Николая был готов. Это был холст среднего размера, 60 на 80 сантиметров. Масло. Полуфигурный портрет – лицо, плечи, часть торса. Фон тёплый, охристый, будто вечернее солнце льётся из окна. Костюм тёмный, но не мрачный. Рубашка белая с лёгким кремовым оттенком. Галстук.
Но главное – лицо.
У меня не было задачи или желания скопировать фотографию. Я слушала Анну Борисовну и писала то, что слышала. Доброту в глазах. Спокойствие в складке губ. Достоинство в посадке головы. Любовь – в самом выражении, в том, как он смотрел с холста. Словно видел кого-то дорогого.
Анна Борисовна, усмирив слезы, шагнула ближе, протянула руку, почти коснулась холста, но остановилась в последний момент.
– Можно? – спросила она.
– Краска ещё не высохла, – предупредила я. – Лучше не трогать.
Она кивнула, но руку не убрала. Водила пальцами в воздухе, обводя контуры лица, как будто гладила его.
– Он смотрит на меня, – шептала она. – Смотрит так же, как раньше. Будто говорит: «Всё хорошо, Аня. Я здесь».
Я молчала, чувствуя, как у самой наворачиваются слёзы. Это было странно – я почти никогда не плакала, считала слёзы слабостью. Но сейчас что-то сжалось в груди, и стало трудно дышать.
***
– Обещай мне кое-что, – попросила вдруг Анна Борисовна, не отрывая взгляда от портрета Николая над кроватью.
– Что?
– Не повторяй ошибку Коли.
– Какую ошибку?
Она повернулась ко мне, и в глазах её была серьёзность, почти строгость.
– Не жертвуй людьми ради искусства. Коля жертвовал искусством ради нас – и это тоже ошибка, я знаю. Но твоя ошибка будет хуже. Потому что картины не согреют тебя, когда состаришься. Не придут к твоей постели, когда будет плохо. Не останутся с тобой до конца.
– Анна Борисовна...
– Обещай, – настойчиво повторила она. – Обещай, что если встретишь кого-то – не оттолкнёшь. Не выберешь кисть вместо человека.
Я посмотрела на неё, на портрет Николая, на эту комнату, где любовь жила даже после смерти.
– Обещаю, – сказала я.
Но мы обе знали, что я лгу.
***
Прошло больше двадцати лет с той ночи, когда я дала обещание.
Двадцать лет, в течение которых я нарушала его снова и снова. Встречала людей, но выбирала холст. Чувствовала привязанность, но отдавала предпочтение мастерской. Любила, может быть, но недостаточно.
Портрет Николая висел на стене – молчаливый свидетель моей жизни, моих выборов, моих ошибок. Он смотрел на меня каждый день, и я видела в его глазах укор. Или мне так казалось.
Анна Борисовна умерла рядом с портретом, который я написала для неё. Она ушла счастливой, потому что прожила жизнь с тем, кого любила.
А я?
Я стояла перед недописанным портретом Фёдора и понимала: я так и не научилась.
7
День клонился к вечеру, когда я наконец пыталась заставить себя поесть – в холодильнике стояла нетронутая еда, которую я кое-как приготовила несколько дней назад. Я не знала, была ли она ещё пригодна для меня, ведь даже мысль о пище вызывала тошноту. Я налила себе воды, выпила залпом и снова уставилась в окно.
Внизу зажглись фонари. Люди возвращались с работы – уставшие, с пакетами продуктов, кто-то разговаривал по телефону, кто-то просто шёл, глядя под ноги. Для меня же весь мир сузился до размеров мастерской и воспоминаний, которые наваливались одно за другим, не давая вздохнуть.
Портрет Николая. Анна Борисовна. Обещание, которое я нарушила.
Я отчётливо вспомнила тот момент, когда впервые поняла: искусство может быть не только страстью, но и способом выжить. Когда из абстрактной мечты оно превратилось в реальность – жёсткую, требовательную, безжалостную.
Мне было двадцать два года.
***
Училище я окончила с красным дипломом. Не потому, что была гением, а потому что работала как проклятая. Пока другие студенты гуляли, влюблялись, ходили на вечеринки, я сидела в мастерской и писала картины. По ночам, по выходным, в каникулы. Рисовала до изнеможения, до тех пор, пока глаза не переставали различать цвета, а руки не немели.
Преподаватели хвалили. Говорили, что у меня есть взгляд, что я чувствую цвет, что из меня выйдет толк. Но что делать с этим толком после выпуска, никто не объяснял.
Диплом защитила в июне. Серия портретов под общим названием «Лица города» – двенадцать холстов с изображениями людей, которых я встречала на улицах. Старик, продающий газеты у метро. Девушка в кафе, где я работала. Дворник с метлой, вышедший на работу, едва только рассвело. Бабушка с тележкой на рынке в поисках овощей подешевле. Обычные люди, незаметные, но в каждом из них я нашла что-то – усталость, надежду, одиночество, силу.
Защита прошла успешно. Комиссия поставила «отлично», председатель сказал: «Интересная работа. Очень живая. Продолжайте в том же духе». Наверное, так говорили всем, я не знаю. Я была уверена в своих работах, поэтому оценка комиссии для меня оказалась не столь важной.
Я вышла из аудитории с дипломом в руках и чувством полной растерянности. Вот она я, художница, осуществлявшая мечту всей своей жизни – забирайте меня. Выставляйте мои картины в галереях, я хочу писать их непрерывно и быть востребованной. Но это всё не уходило дальше моих мечтаний. Куда и как двигаться дальше, я не понимала.
Институт? Можно было попробовать поступить дальше, но это означало ещё пять лет учёбы, снова экзамены, снова борьба. И главное – никаких гарантий. Что, если и после института мои работы окажутся никому ненужными? Я же впустую потрачу эти пять лет, теша себя надеждами на безбедное будущее и всеобщее признание. А жить на что-то надо было уже сейчас.
Работа? Я не понимала, где я могла бы стабильно работать по профессии. Открыть газету и найти вакансию художника было просто невозможно, они отсутствовали. Везде требовались связи, знакомства, рекомендации. У меня не было ничего из этого.
Пожалуй, впервые я вспомнила слова матери о том, что все художники нищие. И это воспоминание не выбило из колеи, а, наоборот, подстегнуло – больше всего на свете я не хотела, чтобы мать оказалась права. Мне совершенно не хотелось верить в то, что я ошиблась, ослушавшись её. И тогда я решила найти выход любой ценой.
***
Первый раз я вышла на Арбат в июле, через две недели после выпуска. Взяла три холста – небольшие пейзажи, которые написала ещё во время учёбы, – сложила их в сумку и поехала в центр.
Арбат в те годы был местом художников, музыкантов, уличных артистов. Туристы бродили толпами, фотографировались, покупали сувениры. А вдоль улицы стояли мольберты – десятки, может, сотни. Портреты на заказ, пейзажи, копии известных картин, карикатуры. Художники зазывали прохожих, предлагали нарисовать за полчаса, торговались, улыбались.
Я нашла свободное место у стены дома, разложила холсты на асфальте, села рядом на корточки. Чувствовала себя нищенкой. Люди проходили мимо, иногда останавливались, смотрели, но не покупали. Один мужчина даже сказал: «Красиво, но дорого». Я просила тысячу рублей за холст – по тем временам это было не слишком много.
Просидела так пять часов. Солнце жгло, спина затекла, во рту пересохло. Ни одного покупателя.
К вечеру я уже собиралась уходить, когда остановился мужчина. Лет пятидесяти, в светлом костюме, с портфелем в руке. Посмотрел на мои пейзажи внимательно, присел на корточки, чтобы разглядеть детали.
– Вы сами пишете? – спросил он.
– Да.
– Училище?
– Суриковское.
Он кивнул, словно и без моего ответа прекрасно понимал, где я училась. Поднялся и указал на холст с видом старого двора.
– Сколько за этот?
– Тысяча.
– Беру.
Я не поверила сразу, так быстро он принял решение: не торговался и не сетовал на дороговизну. Смотрела на него, ожидая подвоха – нет-нет, сейчас от точно откажется, сказав, что пошутил. Но он достал из кармана бумажник, отсчитал десять сотенных купюр, протянул мне.
– Спасибо, – выдохнула я, беря деньги дрожащими руками. – Спасибо большое.
– Не за что, – он взял холст, оценивающе посмотрел на меня. – У вас есть ещё работы?
– Дома. Много.
– Где живёте?
Я назвала примерный адрес и тут же остановилась – не предлог ли это, зачем ему знать, где я живу? Тень сомнения развеялась быстро, когда я взглянула на его задумчивое лицо.
– Далековато, – он подставил руку к подбородку и упёрся в него указательным пальцем. – Слушайте, а вы бывайте здесь регулярно. Каждую субботу, например. Приносите новые работы. Я буду заходить, смотреть. Если что понравится – куплю.
– Правда?
Я опешила. Мне всё ещё казалось, что он шутит. К чему обычному прохожему мои картины – что за вздор?
– Правда. Я коллекционирую. Не профессионально, для себя. Люблю молодых художников. У вас есть что-то своё. Сырое ещё, но есть.
Он протянул руку:
– Игорь Сергеевич Авдеев.
– Лена, – я пожала руку. – Елена Викторовна.
– Приятно познакомиться, Елена Викторовна. Жду вас на Арбате. Субботы. Не пропадайте.
Он улыбнулся и ушёл, а я осталась сидеть на асфальте с тысячей рублей в руке и чувством, что только что произошло что-то важное.
***
В следующую субботу я пришла с пятью холстами. Игорь Сергеевич появился ближе к вечеру, посмотрел, выбрал два. Заплатил без торга. Мы впервые разговорились.
Оказалось, он владеет небольшой галереей на Остоженке. Продаёт картины, в основном классику, но иногда устраивает выставки современных художников. Не из альтруизма, конечно – если картина продаётся, он получает процент. Но всё же.
– У вас интересная техника, – говорил он, разглядывая мой очередной пейзаж. – Не академичная. Свободная. Видно, что чувствуете цвет. Но есть проблема.
– Какая?
– Пейзажи не продаются. Вернее, продаются, но плохо. Люди хотят что-то личное. Портреты. Или хотя бы жанровые сцены с людьми.
– Я пишу портреты.
– Покажите.
В следующую субботу я принесла несколько портретов из моей выпускной серии «Лица города». Игорь Сергеевич рассматривал их долго, молча. Потом сказал:
– Вот это очень неплохо... Вот это совсем другое дело.
– Правда?
– Серьёзно. Это живое, цепляет. – Он посмотрел на меня. – Слушайте, а вы не хотели бы выставиться в моей галерее?
У меня перехватило дыхание. Нет, он ведь это не серьёзно говорит. Где я – вчерашняя выпускница училища с сырыми работами, и где выставки в галереях… На между этими двумя мирами целая пропасть. Он точно шутит, это не может быть правдой.
– В галерее?
– Ну да. Небольшая экспозиция. Десять-двенадцать работ. Повесим на месяц, посмотрим, как пойдёт. Я беру тридцать процентов с продаж. Устроит?
– Устроит, – выдохнула я. – Конечно, устроит!
– Тогда готовьте работы. Желательно в едином стиле, чтобы серия смотрелась. Портреты – хороший выбор. Напишите штук пятнадцать, принесёте, отберём лучшие. Справитесь?
– Справлюсь.
Он протянул мне визитку.
– Звоните, когда будет готово. Месяца через два-три. Не торопитесь, пишите качественно.
Я взяла визитку, и руки дрожали от возбуждения. Хотелось кричать на весь мир от радости и гордости за себя саму. Хотелось набрать номер родителей и похвастаться – смотрите, как вы были не правы!
У меня будет выставка. В настоящей галерее.
***
Следующие три месяца я работала как одержимая. Вставала в шесть утра, шла на работу в кафе – там я всё ещё подрабатывала официанткой, – возвращалась к трём часам дня и садилась за мольберт. Писала до полуночи, иногда до двух-трёх часов ночи. Ела на ходу, спала по четыре-пять часов, почти не выходила из квартиры, кроме как на работу и за продуктами.
Подруга Вера, приходя в гости, качала головой:
– Лен, ну ты же себя убиваешь. Надо отдыхать.

