Сатирическая энциклопедия Платона Похотливого. Том 5
Сатирическая энциклопедия Платона Похотливого. Том 5

Полная версия

Сатирическая энциклопедия Платона Похотливого. Том 5

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

В этот момент тишину кофейни нарушил резкий звук. Официантка, несшая поднос, зацепилась юбкой за край дубового стола. Стеклянный графин с грохотом разлетелся на мелкие осколки. Вода хлынула на лакированные туфли сонного господина в углу.

Платон Пантелеймонович вздрогнул. Философский купол в его голове дал трещину. Мысли стремительно покатились вниз по наклонной плоскости.

Утилитарность, верно. Оцениваем по плодам. Юбка зацепилась. А почему юбка? Потому что бабья натура устроена вопреки любому общественному благу. Какая тут, к черту, польза для человечества? От них одно членовредительство и убытки. Вот взять эту девку. Вместо того чтобы приносить максимальное удовольствие максимальному числу мужчин, она бьет посуду.

А ведь Бентам писал про баланс наслаждения. Какое наслаждение от мокрых штанов этого господина? Никакого. А все потому, что бабы не понимают истинной утилитарности. Они используют свои объемы не по назначению. Природа дала бабе формы для чего? Для прямой, ядреной эксплуатации. Чтобы мужик пришел, взял свое и получил чистый прирост счастья в гормональном эквиваленте. Это же чистая математика.

Платон Пантелеймонович задышал чаще. Лицо его пошло красными пятнами. Он подошел ближе к испуганной официантке, плотоядно прищурился и заговорил сиплым шепотом, брызгая слюной:

– Ты, милочка, концепцию полезности нарушаешь. Твоя полезная площадь сейчас простаивает. А должна работать на износ. Мужику что надо для минимизации страдания? Правильно. Чтобы ты юбку эту дурацкую задрала, облокотилась на этот самый стол, где графин разбился, и выдала ему пучок плотского удовольствия. Прямо здесь, без лишних нежностей. Настоящий утилитаризм – это когда твоя корма служит общему благу, а не посуду бьет. Понимаешь своей пустой головой? Измеримый суккулентный оргазм на единицу времени. Вот высшая мораль. Хватит тряпкой махать, иди сюда, покажи свою утилитарную пригодность. Порадуй честного трудягу-философа, послужи обществу своей сочной изнанкой.

Официантка взвизгнула и бросила в Платона Пантелеймоновича грязную тряпку. Трудяга-философ увернулся, довольно крякнул и потер руки. Его личный утилитарный баланс в этот момент определенно ушел в плюс.


Фамильяр

В затишье старинного петербургского сквера, среди чинных лип и благообразных старушек, Платон Пантелеймонович Похотливый являл собой образец высшего гуманизма.

Облеченный в строгий костюм, он созерцал весеннее пробуждение природы с благочестивой миной философа, постигшего тщету бытия. В его изысканном сознании роились образы Канта, чистой прелести и небесной гармонии. Мир казался ему стройной симфонией, где каждый листик шептал о вечном, а сам Платон Пантелеймонович мнил себя строгим хранителем морали, далеким от низменной суеты.

Вдруг на дорожку перед скамьей выбежал облезлый черный кот, а за ним – полная дама с растрепанным томиком средневековых хроник. Дама истошно закричала: «Куда же ты, чертяка, опять к девкам понесся!»

Платон Пантелеймонович вскинул брови. Слово зацепило его утонченный ум.

«Чертяка... – высокопарно подумал Платон Пантелеймонович, поправляя пенсне. – Как часто обыватели используют сакральные термины, не понимая их глубинной сути. Ведь в средневековых процессах над ведьмами этот "чертяка" именовался фамильяром. Какое глубокое, сакральное понятие. Ведь демонология учит нас: фамильяр – это не просто домашний зверь. Это дух, магический спутник, принимающий облик кошки, жабы или собаки. Он даруется ведьме самим дьяволом для колдовских услуг, шпионажа и варки зелий. Он сосет кровь из тайных ведьминских отметин. Чистая метафизика потустороннего соития душ!»

Но тут логика Платона Пантелеймоновича сделала резкий, привычный кульбит.

– Позвольте, – зашептал он уже вслух, и глаза его масляно заблестели. – Зачем бабе в темные века нужен кот? Чтобы колдовать? Чушь. Баба колдует одним своим существованием. Если фамильяр живет у бабы и преданно служит ее капризам, то кто истинный прототип этого существа? Какая к черту кошка? Это же вылитый мужчина в когтях у похотливой юбки! Любая бабища мечтает завести себе такого карманного беса. Сначала она прикидывается невинной овечкой, а потом – бац! – и ты уже ее личный домашний черт. Хвост поджал и таскаешь ей тапки.

Стиль мыслителя стремительно терял благородный лоск. Внутренний Кант капитулировал перед навязчивым зудом.

– Да они все ведьмы, – бормотал Платон Пантелеймонович, брызгая слюной на лакированный туфель. – Кормят тебя борщом, как приворотным зельем, а сами ждут, когда ты перед ними на задних лапах ходить начнешь. И ладно бы просто ходить! Им же подавай регулярное исполнение бесовского долга. Сидит такая кобыла на диване, зенки вылупит и ждет, когда ты, ее верный кобель-фамильяр, начнешь прыгать вокруг ее юбки. А не прыгаешь – сразу когти в ход, шипение, скандал и лишение сладкого. Жизнь с бабой – это чистая чертовщина, где из тебя высасывают все соки, покруче любого средневекового упыря. Тьфу, прости господи, опять довели до греха своими кошками!

Окончательно захлебнувшись слюной, Платон Пантелеймонович вскочил со скамьи, сорвал шляпу и, дико вращая глазами, бросился вдогонку за колыхающейся кормой матроны. Он бежал размашистой рысью, на ходу расстегивая ширинку и истошно вопя на весь сквер: «Гражданка, постойте! Я как ученый обязан лично проинспектировать ваши ведьминские отметины! У меня и прибор наготове!»


Фанаберия

Платон Пантелеймонович Похотливый сидел на веранде кофейни, кутаясь в безупречное кашемировое пальто. Вокруг царила весенняя нега, но мысли его витали в сферах исключительно надмирных. Он созерцал прохожих с выражением глубокой, почти скорбной мудрости подлинного аристократа духа.

– Нация измельчала, – беззвучно шевелил губами Платон Пантелеймонович. – Повсюду торжествует фанаберия. Куда ни глянь – спесь, чванство и пустое высокомерие.

Слово «фанаберия» Платон Пантелеймонович обожал. Он считал долгом чести нести это знание в массы. Фанаберия – это спесивость, дурацкая гордость, глупое зазнайство, свойственное людям ничтожным, но мнящим себя пупами земли. Происходит оно от польского fanaberia, что означает каприз или фортель. Это не просто гордость. Это надменность без малейшего на то основания.

Именно эта спесивая фанаберия, по мнению Платона Пантелеймоновича, губила геополитику, экономику и культуру. Вон идет чиновник – чистая фанаберия в дорогом галстуке. Вон шествует студент – фанаберия юношеская, необоснованная.

В этот момент благочестивых размышлений пухлая ворона, сидевшая на ветке липы, шумно испражнилась прямо на лакированный носок туфли Платона Пантелеймоновича.

Он вздрогнул. Взгляд его из философского сделался стеклянным. Механизм внутри его черепной коробки со щелчком переключился.

– Ха, – вслух произнес Платон Пантелеймонович, обращаясь к соседнему столику, где бледная девица пила матчу. – Видали? Вот вам и наглядная метафора. Птица. Тварь бессловесная, а туда же – задрала хвост. Чистейшая биологическая фанаберия. Спесь! Думает, раз крылья есть, так можно сверху на честного эрудита гадить? Это ведь как в политике. Вот взять, к примеру, западный мир. Зазнались. Забыли корни. А почему? Да потому что бабы у них испортились.

Девица с матчей испуганно моргнула. Платон Пантелеймонович подался вперед, его благородный баритон начал стремительно хрипеть и проседать в регистрах.

– Вы не смотрите, что я про птиц. Логика-то железная. Фанаберия эта ихняя, высокомерие бабское – оно же от недотраха вселенского идет. Вот идет девка по улице, нос кверху, жопой крутит – фанаберия! Думает, королева. А на деле – обычная телка, которой просто нормального мужика в когтях не хватало. Кочевряжатся, сучки, губы надуют, строят из себя недотрог, мать их, институток, а сами только и ждут, чтоб их в подворотне к забору прижали.

Стиль Платона Пантелеймоновича окончательно потерял кашемировый лоск. Лицо его покраснело, узел галстука съехал набок.

– Насосутся своей матчи, ёпта, вывесят жопы в этих своих лосинах и думают, что поймали бога за бороду. Спесь! Чистая польская фанаберия, едрить ее в корень. Да любая из этих фиф, которая сейчас в офисе сидит и из себя директрису корчит, мечтает, чтоб пришел нормальный кабан, схватил за шкварник, кинул на диван немытый и оттарабанил как надо, без всей этой вашей прелюдии и цитирования Канта! Вся мировая история – это просто бабы, которые зажали свою драгоценность и набивают цену. Вот и ворона эта – стопудово самка. Сука пернатая. Нагадила и сидит, коза, ждет, что я перед ней прыгать буду. Да я таких ешкиных кошек насквозь вижу! Все они одинаковые, когда юбку задерешь – одна сплошная мокрая фанаберия, мляха-муха...

Девица за соседним столиком с тихим писком бросила деньги на стол и бросилась наутек. Платон Пантелеймонович победоносно посмотрел ей вслед, вытер ладонью слюну с подбородка, бережно достал из кармана влажную салфетку и принялся брезгливо оттирать туфлю, возвращая лицу выражение скорбной, надмирной мудрости.


Феминизм

Платон Пантелеймонович Похотливый нес свое драгоценное тело сквозь весеннюю изморось с достоинством римского сенатора. В его утренних мыслях колыхались судьбы мироздания. Он созерцал серый петербургский пейзаж сквозь призму гегельянства.

«Мир есть лишь объективация абсолютного духа», – благостно размышлял Платон Пантелеймонович, поправляя пенсне. Вокруг копошились обыватели. Они были мелки, суетны и не причастны к горним высям чистой науки.

На трамвайной остановке Платон Пантелеймонович изящным жестом пропустил вперед даму. Он мысленно похвалил себя за образцовую куртуазность. Внутри вагона пахло мокрой шерстью. Наш герой ухватился за поручень. Он приготовился препарировать взглядом социальные контрасты эпохи.

Напротив него сидела студентка с тяжелым томом в руках. На обложке крупным шрифтом было выведено: «История феминизма: от суфражисток до наших дней». Девушка подчеркивала что-то желтым маркером.

Платон Пантелеймонович благосклонно заглянул в книгу. Его интеллектуальный аппарат мгновенно пришел в движение.

– Феминизм, – негромко, но веско произнес он в пространство, обращаясь сразу к студентке, толстой кондукторше и двум засыпающим рабочим. – Какое глубокое, монументальное явление. Эмансипация – это естественный шаг эволюции духа. Вспомним первую волну. Рубеж девятнадцатого и двадцатого веков. Борьба за избирательное право. Женщины требовали политического голоса. Они хотели юридического равенства. Олимпия де Гуж, Мэри Уолстонкрафт. Великие умы. Вторая волна – середины двадцатого века. Симона де Бовуар. Разделение на биологический пол и социальный гендер. Борьба против патриархального угнетения в семье. Против репродуктивного насилия. Это же чистый марксизм в плоскости полов. Изменение базиса для перестройки надстройки.

Девушка с маркером удивленно подняла глаза. Платон Пантелеймонович вдохновился. Его голос окреп.

– Посмотрите на третью волну. Деконструкция бинарности. Интерсексуальный подход. Учет расы, класса, сексуальной ориентации. Феминизм учит нас, что женщина – это не просто объект для украшения мужского быта. Она – самостоятельный субъект истории. Исторически мужчина узурпировал право на власть, культуру и... и вот тут мы подходим к самому главному, милочка. К сути. К телу.

Глаза Платона Пантелеймоновича внезапно масляно блеснули. Шляпа съехала набок.

– Ведь почему они боролись за шорты и отказ от корсетов? Потому что бабе, если по-честному, неудобно в корсете на четвереньках стоять. Ползи к ней, к этой эмансипированной, а она в кринолине – ни подойти, ни ухватить за филейную часть. Тьфу, недоразумение одно, а не прогресс. Вот эти суфражистки, думаешь, зачем в тюрьмах голодали? Им просто нормального мужика не хватало, чтоб отжарил как следует, до хруста в пояснице. Вся эта их борьба за права – это от недотраха хронического, я тебе как философ мирового уровня говорю.

Студентка вздрогнула и вжалась в сиденье. Пассажиры начали оборачиваться. Но Платона Пантелеймоновича было уже не остановить. Из приличного профессорообразного петербуржца стремительно вылуплялся дворовый сатир.

– Ишь, права им подавай. Вторая волна у них, Симона де Бовуар. Да эта Симона просто не видела, как Сартр ее подруг на кухонном столе зажимал, пока она там свои трактаты строчила. Равенство в труде? Отлично. Пусть теперь эти бабы тоже срочную служат и у доменных печей корячатся, а потом приходят домой, потные, вонючие, скидывают сапожищи, а там – ноги немытые. И ты ее такую, рабочую кобылу, к стенке прижимаешь, юбку ей на голову – хоп. Она орет про харассмент, а сама аж течет от удовольствия, сучка драная. Вот тебе и весь интерсексуальный подход.

Платон Пантелеймонович брызгал слюной. Он хватал руками воздух, имитируя непристойные движения. От былой элегантности не осталось и следа.

– Третья волна, бодипозитив. Придумали, бляха, оправдание, чтоб волосатые ноги не брить и жрать в три горла. Приведешь такую тушу домой, она развалится как пельмень, целлюлитом трясет, а ты ковыряйся в этих складках, ищи, где там у нее инклюзивность зарыта. Да любая баба, хоть с дипломом, хоть с плакатом, только и мечтает, чтоб ее по заднице шлепнули посильнее, да в угол зажали, чтоб аж дух вон. Вся эта политкорректность – хрень полная, пока у бабы матка горит, ей не избирательный бюллетень нужен, а кое-что потверже. Но полная порнография началась уже в четвертую волну, когда…

Трамвай резко затормозил. Платон Пантелеймонович не удержался и полетел лицом прямо в колени бодипозитивной кондукторше. Вагон замер в гробовой тишине.


Феминитив

В кондитерской «Ампир» Платон Пантелеймонович Похотливый отбывал повинность – созерцал несовершенство мироздания. Прижав два породистых пальца к виску, он смотрел на петербургскую улицу с брезгливостью человека, которому вместо чистой логики подсунули грязную лужу.

Платон Пантелеймонович искренне считал себя духовным надзирателем эпохи: его волновали падение нравов в Париже, засуха в Африке и то, что официант подал десертную вилку не с той стороны. Общество вокруг благодушно чаевничало, не подозревая, что под этим великолепным фасадом мыслителя скрывается самый позорный, пучеглазый бес.

Тишину разорвал резкий голос молодой барышни за соседним столом. Она горячо доказывала спутнику: «Я в первую очередь авторка и редакторка, а не просто исполнитель!»

Платон Пантелеймонович вздрогнул. Слово «авторка» ударило его по накрахмаленному воротничку. В его черепной коробке мгновенно закрутились шестеренки изощренной, сугубо личной логики. Он шумно вздохнул и обратился к сидевшему напротив приятелю, изначально планируя прочесть лекцию о чистоте великого и могучего языка.

– Ты только вслушайся в этот филологический пассаж, милейший, – начал он тягучим, бархатным баритоном. – Феминитивы. Суффиксы «-к-», «-ин-», «-эсс-». Общество пытается маркировать гендер в лингвистическом поле. Они думают, что суффикс «-ка» в слове «авторка» или «директорка» – это инструмент эмансипации и дань уважения правам женщин. Наивные! Ведь язык – это живая плоть. Вот взять, к примеру, суффикс «-ин-». Доктор – докторша? Нет, докторша – это жена доктора, старая традиция. А если мы берем «богиня»? Тут уже пахнет чем-то сакральным. Но нынешние девки лепят «-ка» куда попало. И зачем? Чтобы подчеркнуть свою обособленность. А ведь любая обособленность бабы, если зрить в самый корень, сводится к одному. К ее физиологии, черт меня дери!

Голос Платона Пантелеймоновича стал заметно тише, а спина потеряла былую аристократическую прямоту. Он подался вперед, обдав приятеля запахом дорогого парфюма и дешевого возбуждения.

– Вот скажи мне, зачем бабе зваться «режиссеркой»? Да потому что суффикс этот, кругленький такой, упругий, сразу напоминает о формах! Они же все спят и видят, как привлечь внимание к своим станкам. Нацепят эти свои феминитивы, как кружевные трусы, и думают, что они в искусстве. Какая она, к лешему, «блогерка»? Она обычная девка, у которой зуд в одном месте. Весь этот их лингвистический бунт – просто завуалированный призыв к спариванию. Они просто хотят, чтобы мы, мужики, смотрели не на их тексты, а на то, как у них юбка на бедрах трещит, когда они эти слова выговаривают.

Платон Пантелеймонович окончательно потерял человеческий облик. Глаза его замаслились, галстук съехал набок, а изысканные метафоры сменились хриплым кабацким шепотом.

– Да ладно тебе, цензура, культура... Хрен там! Сами эти «авторки» только и ждут, чтоб их прижали где-нибудь в темном углу редакции. Пишет она статью, а сама думает, как бы поудачнее изогнуться перед главным редактором на кожаном диване. Все эти их «-эссы» и «-ини» – просто прелюдия к грязному делу. Заведут шарманку про свои права, губы накрасят, сиськи вперед выставят – и давай кочевряжиться. Знаем мы этих поэток, у них все стихи из одного сора растут, не ведая стыда. Тьфу, срам один, а не филология! Обычный бабий гон, завернутый в словарик.

Поставив эту жирную точку, Платон Пантелеймонович обессиленно отвалился на спинку дивана, которая предательски и очень громко скрипнула, сымитировав неприличный звук.

Сам же эрудит смахнул со лба каплю похотливого пота и попытался вернуть лицу выражение вселенской скорби по гибнущей культуре. Получилось лицо человека, который только что единолично сожрал все пирожные в радиусе трех километров и ни капли об этом не жалеет.


Фертильность

Платон Пантелеймонович Похотливый сидел у окна кофейни, подперев подбородок холеной рукой, и созерцал весенний разлив луж. Мысли его текли плавно, облеченные в безупречные синтаксические конструкции Серебряного века.

Вокруг шумел Санкт-Петербург, пахло цивилизацией, свежей выпечкой и легким креозотом. Платон Пантелеймонович размышлял о судьбах человечества, о падении нравов и о том, как глобальное потепление неумолимо трансформирует геополитическую карту мира, стирая привычные границы между цивилизованным Севером и варварским Югом.

В этот момент за соседний столик опустилась грузная дама в леопардовом пальто. Она с грохотом поставила на мраморную столешницу пакет, из которого с влажным хрустом вывалился гигантский кочан свежей капусты, расколовшийся прямо посередине.

Платон Пантелеймонович вздрогнул. Взгляд его приковался к обнажившейся кочерыжке. В голове эрудита что-то щелкнуло, и неоклассические колонны его разума моментально обрушились в бездну первобытных инстинктов.

– Капуста… – негромко, но веско произнес он в пространство, обращаясь к опешившей даме. – Вот вы, милочка, думаете, что это просто крестоцветный овощ. Жертва агропрома. Но ведь это чистой воды аллегория на репродуктивный потенциал нации! Посмотрите на эти сочные, налитые листья. Они же буквально вопят о фертильности! О способности, матушка, к деторождению, которая у современных баб катится к чертям собачьим из-за дурацких диет и карьерного эгоизма.

Дама попыталась отодвинуть пакет, но Платон Пантелеймонович уже подался вперед, сверкая глазами.

– Вы вообще в курсе, от чего зависит бабья плодовитость? – его голос утратил академический бархат и прибавил в хрипоте. – Все же думают: нацепила юбку покороче, крутанула задом – и готово. Ан нет! Главное – это овариальный резерв. Слыхали такое слово? Это количество яйцеклеток, мадам. Девка рождается уже со своим мешком, там их около миллиона. А к тридцати годам от этого богатства остается пшик, да и те тухнут от курева и феминизма. Вот вы сидите, булку жуете, а у вас, небось, фолликулостимулирующий гормон уже зашкаливает, сигналит, что лавочка закрывается! А ведь фертильность – она как весна: вспыхнула и отцвела.

Соседний столик испуганно затих. Платон Пантелеймонович окончательно развязал галстук и перешел на утробный шепот, активно жестикулируя.

– И ладно бы только яйца. А цервикальная слизь? Кто о ней думает, кроме меня? Да никто! А ведь это целая транспортная система, черт меня дери. Если она густая, как клей, то никакой самый шустрый головастик до цели не доплывет, завязнет в этой жиже и сдохнет, не солоно хлебавши. Женский организм – это же фабрика, где каждый лютеинизирующий гормон должен херачить по расписанию, как пролетарий у станка! А они вместо этого шампанское глушат и ждут принцев. Тьфу! Сами свой эндометрий истончают до состояния газетного листа, а потом удивляются, почему плодному яйцу зацепиться не за что. Земля должна быть рыхлой, жирной, готовой, понимаете вы?! Чтобы семя упало и сразу пустило корни в это сочное, теплое мясо!

Он грохнул кулаком по столу, отчего чашка с эспрессо подпрыгнула. Дама в леопардовом пальто спешно схватила расколотую капусту и, крестясь, выбежала на улицу.

Оставшись в одиночестве, Платон Пантелеймонович брезгливо отряхнул руки от воображаемой скверны. Лицо его вновь приняло выражение постной великосветской мины. Он аккуратно поправил галстук, отпил остывший кофе и с глубоким удовлетворением подумал, что просветительская миссия интеллигенции в этой Богом забытой стране все еще держится исключительно на его плечах.


Фетиш

Платон Пантелеймонович Похотливый стоял на балконе своей квартиры, благоговейно подставив лицо порывам свежего ветра. Его взор, исполненный строгой академической грусти, покоился на шпиле строящегося делового центра.

В этот утренний час Платон Пантелеймонович размышлял о монументальной архитектуре как о высшем проявлении человеческой воли. Он мысленно сопоставлял суровость брутализма с изяществом ранней готики, находя в линиях бетона отголоски кантовского императива. Мир виделся ему грандиозным чертежом, где каждый элемент – от траектории движения облаков до шага подъемного крана – подчинен строгому космическому порядку.

Вдруг порыв ветра усилился. На соседнем балконе, где молодая студентка устроила сушку белья, сорвалась со стальной прищепки и полетела вниз черная шелковая комбинация. Описав в воздухе изящную дугу, ткань зацепилась за ветку старого тополя прямо напротив окон Платона Пантелеймоновича. Следом за ней, кружась словно осенний лист, на асфальт упала тяжелая кожаная перчатка.

Платон Пантелеймонович замер. В его глазах зажегся фанатичный огонь исследователя. Мировая архитектура перестала существовать.

– Невероятно, – глухо произнес он, вцепившись в перила. – Какое грубое невежество – видеть здесь лишь действие законов аэродинамики. Обыватель скажет: «Упала одежда». Но мыслящий человек сразу узрит здесь манифестацию величайшего феномена – фетишизма. Объективного, всеобъемлющего поклонения неодушевленной материи, которая имеет куда большую власть над мужским естеством, нежели сама женщина!

Он подался вперед, жадно разглядывая колышущийся на ветру шелк.

– Ведь что есть человеческая страсть? Это поиск суррогата. Весь мир охвачен этой сладкой болезнью. Одни несчастные, утонченные эстеты, молятся на текстуру ткани – это текстильный фетишизм. Их сводит с ума шорох шелка, холодный блеск атласа или тяжелый, удушающий бархат. Другие – рабы латекса и резины, ищущие в искусственной коже глянцевую изоляцию от этого серого мира. А третьи – фанатики обуви, ремней и корсетов, готовые целовать бездушный кусок кожи только за то, что он хранит форму человеческого тела! Сама вещь становится идолом. Живая женщина – лишь вешалка, блеклый посредник между мужчиной и священным куском материи, заряженным чистым эротизмом.

Платон Пантелеймонович шумно и прерывисто задышал. Благородная осанка философа исчезла, уступив место лихорадочной дрожи. Изящный слог полетел к чертям.

– Да в гробу я видел ваш брутализм с готикой! Вы гляньте, как этот шелк на ветру полощется, сука! Он же живой, он же так и просит, чтоб его зажали в кулаке. А перчатка? Кожаная, черная, потная небось внутри, размякшая от пальцев. Вот она, настоящая дичь! Да я бы сейчас прямо с этого балкона сиганул вниз, плевать на переломы, чтоб эту тряпку к роже прижать. Жрать этот шелк, засунуть его себе в глотку, тереться харей о холодную кожу этой перчатки, пока слюни не потекут! Сидят там в министерствах, планы строят, сухие чертежи малюют, импотенты недоделанные. Да любой мужик за правильный кусок кружева или за пахучий кожаный сапог родину продаст и глазом не моргнет. Весь ваш долбаный прогресс – это просто попытка прикрыть эту дикую, первобытную тягу утыкаться мордой в шмотки и скулить от восторга!

На страницу:
4 из 6