Сатирическая энциклопедия Платона Похотливого. Том 5
Сатирическая энциклопедия Платона Похотливого. Том 5

Полная версия

Сатирическая энциклопедия Платона Похотливого. Том 5

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

Платон Пантелеймонович вытер пот со лба широким жестом.

– Вот вы сидите, глазами хлопаете, а я вижу: вы – типичная жертва латентного троллинга. Вас бы сейчас в тред к мамкиным циникам, чтоб они вас там отымели во все смыслы. Потому что любая баба, она как ветка обсуждения: если долго тыкать палкой, она обязательно взорвется фонтаном нечистот. И в этом кайф! В этом самая мякотка бытия – довести до визга, содрать кожуру вежливости и смотреть, как там копошатся личинки похоти и злобы.

Похотливый любовно погладил свою козлиную бородку.

– Гы! Была тут одна московская «философиня»… все Канта в статусах постила. Начинала с критики чистого разума, а закончила тем, что в личке мне оды строчила, признавая во мне альфа-тролля. Я ее так замордовал своими комментариями, что она теперь, небось, каждый раз, когда компьютер включает, инстинктивно спину гнет, будто я рядом с плеткой стою. Это же чистая психология: через экран пробиваешь им самооценку, и вот они уже готовы признать тебя своим божеством. Никакого портвейна не надо – я их своим ядом спаиваю!

Он громко швыркнул остывшим кофе и почесал колено. От прежнего лоска не осталось и следа; в углу рта закипала серая пена.

– Так что троллинг – это когда ты сверху, а оппонент, обтекаемый дерьмом, снизу. И никакой разницы с нормальной пьяной свалкой в коммуналке. Главное – вставить словцо поострее, чтоб аж задымилось.

Платон Пантелеймонович подмигнул оцепеневшему соседу и грязно выругался на древнескандинавском, глядя на проходящую мимо даму в строгом костюме.


Трюизм

Платон Пантелеймонович Похотливый пребывал в состоянии того философского покоя, который доступен лишь людям, постигшим устройство мироздания до самых его костяшек. Он сидел в городском саду, опершись на трость с набалдашником в виде сократовской головы, и созерцал бытие.

«Главное, – наставительно размышлял он, провожая взглядом пролетавшую ворону, – это понимать природу трюизма. Люди бегут от очевидности, ищут сложностей, а ведь истина всегда лежит на поверхности, она избита, как каблуки старой девы, и плоска, как блин. Трюизм – это фундамент бытия. Например, "после лета всегда наступает осень". Или вот: "вода мокрая". Глупцы морщатся от таких фраз, а ведь в них заключена высшая честность. Трюизм не обманет. Если я скажу, что "ночью темнее, чем днем", я изреку абсолют, не требующий доказательств. Жизнь вообще состоит из банальностей: "человеку нужно дышать", "деньги любят счет". Это те незыблемые сваи, на которых держится купол нашей культуры, и отрицать их – значит расписываться в собственном скудоумии».

В этот момент на дорожку парка выбежала маленькая белая болонка, преследуемая пышной дамой в безразмерном худи. Дама, запыхавшись, вскрикнула: «Ах, она сейчас убежит!», и этот возглас стал тем самым камнем, что обрушил лавину в сознании Платона Пантелеймоновича.

Он медленно повернул голову, и его высокородный профиль внезапно дернулся, обнажая хищный оскал.

– Бежит, – проскрежетал он, и голос его из баритона мудреца превратился в маслянистое шипение. – Конечно, бежит. Трюизм же, матушка! «Ноги даны, чтобы ходить». А бабам они даны, чтоб ими во все стороны размахивать, пока сустав не хрустнет. Вот вы бежите, атласом своим колышете, а под атласом-то что? Опять же трюизм: «баба всегда хочет мужика». Это ж аксиома, такая же неоспоримая, как то, что «зимой идет снег».

Он встал, бесцеремонно разглядывая раскрасневшуюся даму, и его мысли окончательно сорвались в сточную канаву.

– Ишь, задышала, грудью-то заходила... «Дыхание – признак жизни», верно? А в вашем случае – признак того, что нутро горит, как стог сена. Трюизм в чем? В том, что вы эту собачонку только для отвода глаз завели, чтоб юбками на людях крутить. Всем же ясно: «голодной куме одно на уме». Вы ж сейчас добежите до кустов, а там какой-нибудь прохвост вас уже дожидается, и начнется старая песня. Трюизм, милочка, это когда тебя в подворотне прижмут, и ты не «ойкаешь», а сразу ноги за уши закидываешь, потому что «природа берет свое». Сами вы все одинаковые, как дырки в сыре: сверху претензия на приличие, а снизу – мокрая щель и вечное желание, чтоб тебя поглубже проткнули. Жизнь – она ж простая, как палка: сунул-вынул, вот тебе и весь трюизм. Тьфу, потаскухи банальные, все по кругу, все по накатанной, никакой фантазии в вашем блуде, одна сплошная очевидность...

Платон Пантелеймонович сплюнул в пыль, поправил запотевшее пенсне и пробормотал под нос, что «рыба ищет, где глубже». В этот момент дама в худи все-таки догнала собачку, подхватила ее на руки и преградила путь Похотливому. Оказалось, это была Капитолина Карповна Кобелицкая – вдова чиновника из обладминистрации, женщина строгих правил и такого же кругозора.

– Ах, милейший! – воскликнула она, преграждая ему путь. – Вы изволили рассуждать о трюизмах. Какое совпадение, я как раз размышляла почти о том же – о незыблемости миропорядка. Ведь как верно подмечено: «все течет, все меняется». И в этом бесконечном движении мы находим покой, ибо знаем – «после дождя всегда будет солнце». Трюизм, мой друг, есть единственное лекарство от экзистенциальной тревоги. «Все, что имеет начало, имеет и конец», не так ли?

Похотливый уже набрал в легкие воздуха, чтобы обрушить на вдову свою теорию о «женских соках», но Капитолина Карповна вдруг странно дернула ноздрей и придвинулась к нему почти вплотную. Глаза ее за стеклами очков блеснули желтизной.

– Вот вы, сударь, стоите тут, представительный такой... А ведь трюизм-то в чем? «Мужчина – венец творения», – она едко усмехнулась, и ее голос вдруг сорвался на хриплый, прокуренный шепот. – Только венец этот вечно норовит в штаны сползти. Вы же, кобели, все по одному чертежу соструганы: «горбатого могила исправит», а кобеля – только пустая мошна.

Платон Пантелеймонович опешил.

– Позвольте, мадам...

– Что «позвольте»? – перебила Кобелицкая. – Трюизм – это когда мужик рот открывает про философию, а сам глазом косит, где бы пристроиться. «Сколько волка ни корми», а у вас все одно на уме – как бы свой стручок в теплую борозду пристроить. И ведь логика железная: раз «природа не терпит пустоты», значит, надо ее заполнить своим непотребством. Я ж вижу, как у вас фалды пиджака топорщатся! Вы ж, ироды, как рассветет, так сразу о поршнях своих думаете. Вам бы только зажать бабу в углу, чтоб она дух испустила, а сами небось уже и сапоги скинуть не в силах, пузо мешает, а все туда же – задом крутить.

Она ткнула собачкой ему в жилетку.

– «Яблоко от яблони», говорите? Да вы все от одного корня гнилого. Трюизм в том, что мужик – существо одноклеточное: пожрать да всунуть. Гляньте на себя – пенсне нацепил, а в штанах-то небось кисель столетний колышется, а все мечтает, как бы его молодка за вихры оттаскала. Вы ж без этого зуда и дня не проживете, все ищете, куда бы свою слизь пристроить, прикрываясь высокими материями. Тьфу на вас, старые козлы, все у вас по одной схеме: сначала «мадам, позвольте ручку», а через пять минут уже сопите в ухо, как боровы у корыта, и слюни на чепец пускаете. Очевидность же! «Что посеешь, то и пожнешь», вот вы и жнете свои трипперы да подагры, а все не уйметесь...

Капитолина Карповна внезапно умолкла и окинула Платона Пантелеймоновича взглядом опытного мясника, оценивающего тушу на предмет свежести. Гневный румянец на ее щеках сменился какой-то подозрительной, сырой томностью. Она поправила шляпу и, обдав собеседника густым ароматом несвежей пудры, процедила сквозь зубы:

– Впрочем, как говорят в народе, «старый конь борозды не испортит», хотя и глубоко не вспашет. И коль уж мы оба знаем, что «ночью все кошки серы», а в моей тайной квартирке как раз удачно перегорели пробки, то не соблаговолите ли вы, сударь, зайти на чашку чая? Проверим на практике еще один трюизм – «в тесноте, да не в обиде».


Тульпа

Платон Пантелеймонович Похотливый пребывал в том состоянии высшего душевного томления, когда даже глоток остывающего кофе кажется причастием к тайнам бытия. Его лицо хранило печать суровой интеллектуальной аскезы, а неподвижный взгляд был устремлен вглубь себя, где, по его убеждению, велся непрекращающийся симпозиум великих теней прошлого.

Сидя в кофейне, Платон Пантелеймонович размышлял о бренности бытия и о том, как современное общество безвозвратно утратило ту тонкую нить платонического диалога, что связывала некогда Афины с вечностью.

– О, этот суетный мир, – шептал он, поправляя пенсне, – где дух заперт в темнице плоти, словно птица в золоченой клетке декаданса.

Тишину его высокогорного уединения прервал звонкий смех за соседним столиком. Молодой человек в нелепом худи оживленно объяснял спутнику:

– Да говорю тебе, это не просто воображаемый друг. Это – тульпа! Я ее сам создал, она уже почти обрела плотность в моем сознании.

Платон Пантелеймонович вздрогнул. Слово «тульпа» вошло в его ухо, как заноза в бархат. Он медленно повернулся, и в его глазах вспыхнул огонек той самой «эрудиции», которая обычно предвещала шторм.

– Позвольте, юноша, – звучно начал он, переходя на тон лектора СПбГУ, получившего докторскую степень еще во времена ЛГУ. – Ваше упоминание тибетского мистицизма в столь вульгарном контексте – это симптом глубочайшего духовного голодания. Тульпа, если угодно знать, есть эманация мысли, материализованная галлюцинация, порожденная колоссальной концентрацией воли. Это чистый конструкт сознания, который, согласно восточным практикам, начинает жить собственной жизнью, независимой от создателя.

Молодые люди затихли. Платон Пантелеймонович, почувствовав аудиторию, приосанился. Его логика, подобно разогнанному локомотиву, начала свой привычный съезд с рельсов приличия в сторону знакомого кювета.

– Вы говорите «сознание», – продолжал он, и голос его стал вкрадчивым. – Но что есть сознание без объекта вожделения? Ведь тульпа – это идеальный способ обойти социальные препоны. Вот представьте: вы создаете бабу. Но не ту, которая требует шубу и выносит мозг из-за немытой тарелки, а эдакую эфирную кобылицу. Вы ее лепите в мозгу – сначала бедра, чтобы как у породистой матки, чтоб аж звенело все, когда она идет по коридору вашего воображения.

Лицо Платона Пантелеймоновича покраснело, пенсне съехало на кончик носа.

– И вот эта ваша «ментальная проекция» сидит у вас в башке, голая, как сокол, и только и ждет, когда вы дадите ей команду «фас». Вы ее кормите своим вниманием, а она за это раздвигает перед вами горизонты... и не только горизонты. Это же гениально! Никаких алиментов, никаких соплей про «ты меня не любишь». Чистая, незамутненная плотская радость в черепной коробке.

Он придвинулся ближе, обдав собеседников запахом кофейного перегара.

– А когда эта ваша тульпа обретает, так сказать, «плотность», – Платон Пантелеймонович смачно причмокнул, – тут-то и начинается настоящий замес. Вы ее в мыслях на стол – р-раз! – и давай охаживать по всем правилам грязного жанра. Она же молчит, только глазами хлопает, как телка на выданье. И главное – никакой сифилитики, одна сплошная метафизика. А вы говорите – «духовность». Да это же лучший способ втихаря перелапать все мироздание, пока жена думает, что ты Канта читаешь!

Юноши поспешно расплатились и выбежали из кофейни. Платон Пантелеймонович посмотрел им вслед, вытер вспотевший лоб салфеткой и удовлетворенно хмыкнул.

– Невежды, – буркнул он, заказывая еще одну порцию коньяка. – Даже вообразить себе приличную грудастую химеру не способны. Все им разъяснять надо...


Турбулентность

Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне, замерев над эклером, словно патологоанатом над душой эпохи. Он страдал. Страдал величественно, размышляя о том, что материя прискорбно груба.

Его брови были печально сдвинуты к переносице, образуя китайский иероглиф высшей душевной боли, доступной лишь людям с пятью неоконченными высшими образованиями. Откуда-то нашего героя выгоняли со скандалом, откуда-то он дезертировал сам, оставляя после себя лишь пепелище грязных интрижек, заявлений в деканат от оскорбленных студенток и преподавательниц и позорные «незачеты» по физкультуре, перед которой его эрудиция оказалась абсолютно бессильна.

Похотливый зачерпывал ложечкой крем с такой брезгливой осторожностью, будто проверял на прочность основы мирового порядка. В его голове в это время происходил торжественный парад философских категорий, а сам он ощущал себя последним бастионом чистого интеллекта в океане пошлого мещанства. Вокруг шелестели газеты, пахло корицей и благопристойностью. Платон Пантелеймонович поправил пенсне и мысленно пожурил официанта за недостаточно античную складку на салфетке.

В этот момент за соседним столом молодой человек в очках читал вслух статью из научного журнала: «…в условиях высокой скорости потока возникает турбулентность, хаотические вихри разрывают ламинарную структуру, создавая непредсказуемое давление».

Платон Пантелеймонович вздрогнул. Слово «турбулентность» вошло в него, как раскаленный гвоздь в швейцарский сыр.

– Турбулентность, юноша, – произнес он густым, бархатным баритоном, оборачиваясь к соседу, – это не просто физический термин. Это метафора грехопадения. Вы говорите: «хаотические вихри». Но разве не так же ведет себя юбка Зинаиды из четвертой парадной, когда она вбегает по лестнице, преследуемая сквозняком и собственными нечистыми помыслами?

Юноша поперхнулся латте. Платон Пантелеймонович, уже не сдерживаясь, подался вперед, и его лицо приобрело оттенок перезрелой сливы.

– Поймите же, мой неопытный друг! Ламинарное течение – это когда баба идет в церковь, вся такая гладкая, застегнутая на все пуговицы, чистый ангел в вакууме. Но стоит возникнуть препятствию – скажем, мужчине с пятихаткой в кулаке или просто крепкому портвейну – как начинается она. Турбулентность! Слой за слоем срываются приличия. Потоки перемешиваются. Либидо вскипает, как вода в закрытом котле.

Он перешел на свистящий шепот, а его высокопарный слог начал осыпаться, как штукатурка в дешевом притоне.

– Какие там, к черту, числа Рейнольдса? Ты на ее рожу посмотри, когда у нее в башке вихри эти закручиваются! Там же сплошная неустойчивость Кельвина – Гельмгольца, только вместо облаков – потные коленки и расхристанная кофточка. Она ж как фюзеляж в грозу – трясется, потеет, заклепки летят в разные стороны, а внутри – одна сплошная грязь и желание вписаться в ближайший штопор. Турбулентность – это когда у бабы в голове не мысли, а копошащиеся черви в навозной куче, и каждый червь хочет того же, что и я сейчас – еще одну чекушку и чтобы официантка согнулась пониже!

Платон Пантелеймонович ударил кулаком по столу, расплескав глясе на свои безупречные панталоны.

– Это физика деградации, сынок! Чем выше скорость порока, тем больше завихрений в этих мясистых телах!

Юноша поспешно ретировался, оставив газету. Платон Пантелеймонович тяжело дышал, глядя на кофейное пятно, которое медленно расплывалось, напоминая ему очертания чего-то крайне неприличного и, безусловно, очень турбулентного.


Тутти

Платон Пантелеймонович Похотливый замер у окна кофейни с тем величественным достоинством, с каким античный философ мог бы созерцать крушение Трои или, на худой конец, нерадивость раба.

Его взор, подбитый тяжелым веком, скользил по вывескам с безмерной усталостью просвещенного ума. Казалось, он пребывает в высших сферах, где чистые идеи ведут свой бесконечный спор о благе и красоте, совершенно не касаясь подошвами пыльного петербургского тротуара.

«Мир есть лишь совокупность вибраций, стремящихся к конечному аккорду, – возвышенно размышлял он, поправляя безупречный галстук. – Каждое явление, от шелеста листвы до движения светил, подчинено строгой симфонии бытия. И как важно в этом хаосе уловить момент абсолютного единства, тот самый божественный миг, когда все сущее сливается в едином порыве».

Его внимание привлекло меню на грифельной доске. Крупными буквами там было выведено слово, заставившее его бровь взметнуться к самой залысине: «Тутти».

– Тутти... – прошептал он, и в глазах его вспыхнул недобрый, маслянистый огонек. – Глас народа – глас божий. Или, вернее, глас плоти.

К нему подошел официант, юноша бледный со взором горящим:

– Желаете десерт? У нас сегодня свежее «тутти-фрутти», оригинальный рецепт.

Платон Пантелеймонович медленно повернулся к нему. Лицо его, еще минуту назад напоминавшее мраморный бюст Цицерона, вдруг начало как-то подозрительно оплывать, как забытая на солнце свеча.

– Тутти, молодой человек? – вкрадчиво начал он, переходя на тон лектора-расстриги. – Вы хоть понимаете, какую бездну разверзли? «Тутти» в музыке – это когда все инструменты вместе. Оркестр в едином порыве, понимаете? Гармония масс. Итальянцы знали толк в куче. А «Тутти-фрутти» – это ведь буквально «все плоды». Смесь. Мешанина. Винегрет из сладострастия.

Он подошел ближе, обдав юношу запахом мятных пастилок и чего-то застоявшегося.

– Вы думаете, это просто мороженое с цукатами? Ха! Это символ женского естества в период коллективного безумия. Когда все вперемешку: и вишня, и корка, и сопливый сироп. Тутти – это когда баба не знает, чего хочет, и гребет в себя все подряд, как не в себя. Это же чистая метафора групповухи в кондитерском цехе! Представьте: лежат они там, все эти ягоды, липкие, потные, трутся боками в одном корыте, а сверху их заливают белым, тягучим... сливками, конечно.

Официант попятился, но Платон Пантелеймонович уже схватил его за пуговицу. Его высокопарный слог окончательно сменился хриплым лаем.

– Ты че, пацан, не догоняешь? Тутти – это же когда у девки в башке полный фарш. Она тебе улыбается, а сама думает, как бы поудачнее раздвинуть булки перед всем составом филармонии под этот самый аккорд «тутти». Это ж апофеоз гнили! Сначала они все такие из себя «музыкальные», а как доходит до дела – подавай им полную вазу цукатов в одно рыло. Напихают полный рот этой хурмы, сок по подбородку течет, зенки закатили – вот тебе и вся эрудиция. Сплошное, блин, «фрутти» в потных ладошках. Жрут и потеют, потеют и жрут...

Платон Пантелеймонович вытер губы своей козлиной бородкой и тяжело задышал, глядя в пустоту остекленевшим взором.

– Неси свое корыто, – буркнул он, снова выпрямляясь и поднося к глазам лорнет. – Посмотрим, насколько глубоко пала современная кулинария в своем бесстыдстве.


Тьюторство

Платон Пантелеймонович стоял перед витриной кофейни, выпятив грудь колесом, словно в нее вот-вот должны были вдеть орден за спасение мировой нравственности. Его лицо выражало такую заоблачную чистоту, что случайные собаки приседали от почтения, а автомобилисты непроизвольно переставали сквернословить.

– Мы – стражи разумного, доброго, вечного, – патетически шептал он в пространство, пощипывая козлиную бородку. – Наша миссия – возделывать сад просвещения, не допуская в него сорняки плотских помыслов.

В этот миг он казался себе настолько бесплотным существом, что даже собственное отражение в витрине виделось ему излишне чувственным и подозрительным.

Войдя в кофейню, он увидел даму с подростком. Она нервно теребила блокнот и шептала: «Нам нужен хороший тьютор, иначе экзамены провалены».

Платон Пантелеймонович вздрогнул. Слово «тьютор» ударило его в темя, точно копыто сатира. Он присел за соседний столик, повернулся к ним, и в его глазах зажегся нехороший, маслянистый огонек.

– Тьютор, сударыня? – пропел он, бесцеремонно вклиниваясь в беседу. – Какое глубокое, истинно британское понятие. Это ведь не просто репетитор, этот сухарь с указкой. Нет! Тьютор – это наставник, пестун, индивидуальный куратор траектории развития. Он не впихивает знания, он сопровождает процесс осознания, помогает подопечному найти свой путь в дебрях методологии.

Он придвинулся ближе, и его голос начал терять академическую звонкость, приобретая хриплые, интимные нотки.

– Понимаете, тьюторство – это про тесный контакт. Это когда один ведет другого за руку по самым темным закоулкам программы. А там, где тесный контакт, там и… химия, матушка. Вы посмотрите на корень вопроса! Тьютор должен знать все слабые места, все трещинки в обороне ученика. Он входит в доверие, он проникает в саму суть его распорядка… А от индивидуальной траектории, знаете ли, один шаг до горизонтального положения.

Платон Пантелеймонович облизнул губы, и его галстук как-то сам собой перекосился.

– И вот сидит этот ваш тьютор, якобы обсуждает «индивидуальный план», а сам-то небось зырит, как у ученицы – ну или у мамаши, хе-хе – юбка выше колена задралась, пока она над задачником пыхтит. Тьюторство – это ж легальный повод в дом втереться. Наставничество, ага! Сначала он ей «образовательный запрос» формирует, а потом глядь – уже и запросы совсем другого толка пошли. Эти их «тьюториалы» – чистой воды прелюдия. Сидят в тишине, дышат в затылок, пальцем в параграф тычут, а сами только и думают, как бы эту кобылку в стойло загнать и за вымя пощупать…

Глаза Похотливого окончательно заплыли жиром, он перешел на свистящий шепот:

– Какие там экзамены, окститесь! Там девка потеет, он слюни пускает на ее лодыжки, и вся эта педагогика сводится к тому, чтобы поглубже всунуть… свои идеи, разумеется. Грязное это дело, сударыня, похоть под видом латыни. Тьютор – это просто кобель с дипломом, который ждет, когда вы отвернетесь, чтобы вашу кровиночку или вас саму в уголке прижать и…

Дама, схватив сына за руку, в ужасе выбежала из кофейни. Платон Пантелеймонович проводил ее долгим, липким взглядом, задержавшись на уровне ее лопаток, и вдруг благостно перекрестил пространство тонким пальцем.

– Посеял зерно истины в неподготовленную почву, – вздохнул он и, поманив официанта, добавил с видом великомученика: – Любезный, тащи-ка мне две ромовые бабы. Да посиропистее, чтоб аж сочилось из них, как... ну, ты понял.


Тэффи Надежда Александровна

Платон Пантелеймонович Похотливый стоял у Казанского собора, подставив лицо серому питерскому небу с видом человека, который лично курирует движение циклонов. Его пальто было застегнуто на все пуговицы, а в глазах светилась такая нестерпимая эрудиция, что прохожие невольно поправляли галстуки.

«Петербург, – размышлял он, величественно поводя носом, – это ведь не просто гранит. Это застывшая воля, диктующая нам строгие формы бытия. Посмотрите на эти колонны! Какая симметрия, какая онтологическая завершенность. Даже эти голуби, клюющие остатки шавермы, в сущности, являются лишь эманациями мирового духа...»

В этот момент из дверей кофейни вышла дама. Она была в старомодной шляпке-котелке, с тонкой улыбкой, в которой сквозила такая насмешливая печаль, будто она знала о человечестве что-то очень смешное и безнадежное. Это была сама Надежда Александровна Тэффи, волею литературного случая оказавшаяся в Петербурге второй четверти 21 века. Она искала фиакр, но видела только электросамокаты.

Платон Пантелеймонович замер. В его голове щелкнуло реле.

– Милостивая государыня, – произнес он, делая шаг вперед и мгновенно забыв о геополитике. – Вы, верно, заблудились в дебрях нашего неонового варварства? Позвольте мне, Платону Пантелеймоновичу Похотливому, быть вашим проводником в этом новом для вас мире.

– Как вы сказали? – в глазах Тэффи впервые вспыхнул интерес. – Похотливый?

– С фамилией все просто, – ни грамма не смутившись, отвечал наш герой. – «Похотка» – это старинный вид сдобной выпечки, которую готовили к свадьбам. Сладкая, пышная, манящая... Мои предки владели пекарнями. Я – наследник кондитерской династии! А то, что я иногда смотрю на женщин так, будто хочу их съесть – так это профессиональный взгляд потомственного гурмана, оценивающего качество «замеса». Вот я заметил, как тонко ваш профиль, Надежда Александровна, рифмуется с классицизмом... Но ведь классицизм – это, если вдуматься, строгий корсет на пышном теле природы. А природа, как известно, всегда берет свое.

Тэффи подняла бровь, готовясь отшутиться, но Похотливый уже вошел в пике. Его голос из бархатного баритона стал превращаться в маслянистый шепот, а логика – в кривой штопор.

На страницу:
2 из 6