Сатирическая энциклопедия Платона Похотливого. Том 5
Сатирическая энциклопедия Платона Похотливого. Том 5

Полная версия

Сатирическая энциклопедия Платона Похотливого. Том 5

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

– Вот вы смотрите на этот собор, – продолжал он, плотоядно щурясь, – а я вижу в нем аллегорию. Видите купол? Округлый, манящий... Это же чистая биология! Политика – это чушь, это просто сублимация того, что мы все хотим залезть под чью-то юбку. И вы, Надежда Александровна, со своим юмором – вы ведь просто дразните нас, мужиков. Сатира – это как чулки с подвязками: вроде и прикрыто, а щекочет.

Тэффи попыталась отойти, но Платон Пантелеймонович, уже окончательно перейдя на «грязный» регистр, схватил ее за край манто. Его эрудиция осыпалась, как штукатурка с аварийного дома на Лиговке.

– Чего вы ломаетесь, как целка на сеновале? – просипел он, обдавая классика запахом дешевого коньяка и неуемной страсти. – Я же вижу по глазам: вы тоже хотите этой низости. Все эти ваши рассказики – это ж прелюдия! В Петербурге сейчас сыро, бабы потные в метро толкаются, а у вас шея такая... белая, как сметана в борще. Пойдемте в подворотню, я вам покажу, что такое настоящий экзистенциальный кризис в горизонтальном положении. Там за углом как раз мусорные баки и романтика, прямо как в книжках, которые теперь модно писать – чтоб воняло и телки визжали.

Тэффи посмотрела на него с бесконечным сожалением, какое бывает у энтомолога при виде особенного навозного жука.

– Знаете, милейший, – тихо сказала она, – я всегда писала о дураках. Но вы, господин Похотливый, – это уже не литература. Вы – это опечатка в меню дешевого кабака.

Она ловко ускользнула в толпу, а Платон Пантелеймонович остался стоять, расхристанный, с безумным взором, бормоча под нос, что мировая закулиса – это, в сущности, просто одна большая общая баня, где все только и ждут, когда кто-нибудь уронит мыло.

Но уже через мгновение Платон Пантелеймонович встрепенулся, осознав, что Надежда Александровна ускользает в сторону Невского проспекта. Он бросился вдогонку, на ходу возвращая лицу выражение скорбной одухотворенности, хотя в глубине его глаз уже зажегся нездоровый огонек.

– Надежда Александровна! Постойте! – задыхаясь, крикнул он. – Мой порыв был продиктован лишь метафизическим восторгом. Вы, как мастер слова, должны понимать: когда дух переполнен, плоть начинает бунтовать. Это же чистый Шопенгауэр – мир как воля и представление! Представление у нас в Петербурге всегда приличное, а вот воля... воля всегда тянет к чему-то низменному, к первоосновам!

Тэффи остановилась и посмотрела на него с тем самым видом, с каким смотрят на муху в супе: есть ее нельзя, а игнорировать – не получается.

– Ваша «воля», сударь, – заметила она, поправляя муфту, – слишком уж сильно пахнет казармой и плохим воспитанием.

– О, вы правы! – воскликнул Похотливый, и его голос снова начал предательски снижать регистр. – Казарменность – это же скелет нашей государственности. Но посмотрите глубже. Зачем солдату муштра? Чтобы он мечтал о девке в кабаке! Политика – это просто способ отвлечь массы от того факта, что у всех между ног одинаковое напряжение. Вы вот пишете про смешных человечков, а ведь каждый ваш смешной человечек – это просто неудавшийся сатир.

Он подошел ближе, и в его шепоте заскрипела «грязная» нота.

– Вы думаете, я тут распинаюсь ради высокого слога? Надежда Александровна, ну бросьте эти ваши эмигрантские замашки. Петербург сейчас – это не балы, это пот и похоть в хрущевках. Ваша ирония – это просто тонкие трусики на жирном заду реальности. Красиво, но все равно хочется сорвать и посмотреть, что там за целлюлит у истории. Давайте-ка зайдем в эту парадную, там на втором этаже такие перила... выгнутые, как бедра гимнастки. Я вам там объясню всю подоплеку вашего творчества – без цензуры и без этих ваших кружевных намеков.

Его рука дернулась к ее локтю, глаза замаслились.

– Чего вы на меня как на покойника смотрите? Я ж живой! Я ж пульсирую! Все эти ваши книжки – это ж просто суррогат. Пойдемте, я вам покажу «черновик» жизни, там, где буквы не нужны, где только стоны и матрас пружинами воет. Вы ж писательница, вам полезно будет в дерьме искупаться, чтоб метафоры почернели...

Тэффи вздохнула и, внезапно выхватив из сумочки крошечный флакон с духами, брызнула ему прямо в распахнутый в экстазе рот.

– Это отрезвляет, – кротко сказала она. – И, бога ради, застегните хотя бы одну пуговицу на совести. Она у вас висит самым непристойным образом.

Платон Пантелеймонович закашлялся, глотая цветочный аромат «Красной Москвы», который в его воспаленном мозгу тут же трансформировался в запах будуарного разврата. Он не обиделся. Напротив, в его извращенной логике этот жест стал высшим актом кокетства.

– О, парфюм! – просипел он, утираясь рукавом. – Ароматизация бездны! Вы же понимаете, Надежда Александровна, что духи изобрели лишь для того, чтобы скрыть запах немытого женского отчаяния? Это ведь та же цензура. Вы душите свои тексты метафорами, как шею – этим флаконом, чтобы никто не учуял, как на самом деле воняет эта жизнь.

Тэффи прибавила шагу, пытаясь затеряться в толпе у Гостиного двора, но Похотливый семенил рядом, как привязанный бес.

– Вот вы бежите, – продолжал он, и его голос окончательно сорвался на хриплый, липкий бас, – а бежать-то некуда. Мы в Питере, здесь под каждым гранитным камнем – мокрица, и каждая мечтает о спаривании. Ваша тонкая ирония… да кому она нужна в эпоху, когда миром правит голый зад? Посмотрите на рекламные щиты, на эти губы, накачанные силиконом до состояния спелого геморроя! Это же и есть ваш «юмор», только доведенный до абсурда.

Он резко преградил ей путь, прижав к стене дома. Его лоск осыпался окончательно: галстук съехал набок, на губе вздулся пузырек слюны.

– Слышь, Надюха… можно я буду звать тебя Надюхой? Брось ты эту интеллигентскую шелуху. Ты ж сама знаешь, как в темноте под одеялом все эти твои каламбуры превращаются в обычное животное кряхтение. Я ж вижу: тебе не фиакр нужен, тебе нужен мужик, чтоб обдал тебя перегаром и правдой жизни. Пойдем со мной в чебуречную, там на клеенке такие жирные пятна – чистая карта человеческих пороков. Я тебе там на пальцах объясню, почему твои рассказы – это просто эротическая фантазия старой девы, которая боится признаться, что хочет, чтоб ее хорошенько отдраили в портовом кабаке.

Он потянулся к ее шляпке, его пальцы дрожали от нетерпения.

– Дай я хоть ленточку твою пожую… Чисто для вдохновения. Ты ж писательница, ты должна знать вкус грязи. А я – лучший гид по этой помойке. У меня в голове Платон, а в штанах – Похотливый, и они оба хотят одного: чтоб ты перестала умничать и просто… ну, ты поняла.

Тэффи посмотрела на него с ледяным спокойствием.

– Вы знаете, Платон Пантелеймонович, в чем ваша главная трагедия? Вы пытаетесь сделать из грязи философию, а получается просто грязная философия. Это как пытаться сварить компот из использованных портянок.

Она ловко скользнула под его рукой и прыгнула в открывшуюся дверь внезапно подкатившей черной машины, оставив Похотливого наедине с его эрекцией и Казанским собором.

Платон Пантелеймонович проводил Тэффи мутным взглядом, в котором «высокая эстетика» окончательно проиграла битву основному инстинкту. Он поправил помятое кашне и, пошатываясь от избытка собственных теорий, двинулся в сторону Сенной. Ему казалось, что он не просто идет, а совершает тектонический сдвиг в структуре городского пространства.

– Тэффи… – бормотал он, задевая плечом фонарный столб. – Интеллектуалка, ишь ты. Тонкая ирония у нее. А ведь ирония – это всего лишь смазка для тугого механизма социальной условности. Как вазелин. Без нее жизнь скрипит, как несмазанная кровать в доходном доме...

У входа в круглосуточную рюмочную «У Хромого Аполлона» стояла Гертруда – местная дива в леопардовых лосинах, чей макияж напоминал наскальную живопись эпохи палеолита. Она курила, выпуская дым с таким видом, будто это была ее единственная связь с атмосферой.

– Мадам! – воскликнул Похотливый, принимая позу античного оратора, у которого внезапно подкосились колени. – В вашем облике я читаю закат Европы. Шпенглер писал о морфологии культур, но он был идиотом и девственником. Культура не умирает, она просто снимает лифчик!

Гертруда медленно повернула голову.

– Слышь, философ, – хрипло сказала она, – ты либо заходи, либо не сквози. Тут люди делом заняты, а не морфологией.

– Именно! – Платон Пантелеймонович почти закричал, брызгая слюной на леопардовый принт. – Дело! Плоть! Суть бытия! Вы понимаете, что ваши лосины – это манифест? Это вызов либеральной повестке! Все эти санкции, падение курса рубля – это все от того, что мужики разучились видеть в женщине не личность, а... эх, да что там... кусок сочного, шкварчащего мяса! Вы же – олицетворение народной души. Такой же немытой, пьяной и доступной, если правильно подойти к вопросу ценообразования.

Он придвинулся вплотную, его эрудиция окончательно превратилась в зловонный пар.

– Давай без прелюдий, мать. Ты ж сама видишь: я человек начитанный, я про Канта знаю, и про то, как баб на кулак наматывать. Пойдем внутрь, хлопнем по маленькой, а потом я тебе устрою такой «декаданс», что у тебя тушь по всей харе размажется. Хватит ломать комедию, мы ж в Питере! Тут каждый камень шепчет: «Греши, пока не сгнил». Дай я тебя за коленку потрогаю, чисто для проверки эмпирического опыта...

Гертруда, не меняя выражения лица, затушила окурок о перила и мощным движением профессиональной вышибальщицы толкнула Похотливого в грудь. Платон Пантелеймонович кувыркнулся в лужу, прямо в объятия грязной жизни.

Платон Пантелеймонович лежал в луже, ощущая, как ледяная невская жижа окончательно роднит его с первоматерией. Ему почему-то вспомнилась черная машина, в которой скрылась Надежда Александровна. Похотливый восторженно оскалился, обнажая пожелтевшие зубы.

– Эх, Надюха... – прохрипел он, сплевывая на мокрый асфальт. – Упорхнула, птица высокого полета... Хвостом крутанула. Это ведь тоже метафора – черное авто как гроб на колесах, увозящий остатки дворянской спеси в небытие. Она думает, что спаслась от меня, а на самом деле – просто сбежала от очной ставки со своей истинной природы. Ведь вся ее ирония, все эти тонкие книжные финтифлюшки – это всего лишь попытка замаскировать тот факт, что в финале любого рассказа нас ждет одна и та же липкая, вонючая реальность. Она пишет про «смешное», а я это «смешное» сейчас жопой чувствую – мокрое и холодное.

Он попытался приподняться на локтях, но рука скользнула по гнилой банановой кожуре, и Похотливый снова рухнул в грязь с тяжелым всхлипом.

– Гениально... – пробормотал он, зажмурившись от удовольствия. – Вот он, истинный финал ее ненаписанной главы. Тэффи в лимузине, а ее идеальный читатель – в дерьме. Она уехала в чистые простыни, но аромат моих грязных фантазий уже въелся в ее муфту. Политика, литература... все это тлен. В конце концов останется только эта лужа и мой зуд в паху. Мы победили, Пантелеймоныч. Мы ее все-таки... концептуально дожали.

Над Санкт-Петербургом сгущались сумерки, и в их серой вате Платону Пантелеймоновичу мерещилось, что Казанский собор – это вовсе не храм, а огромная, перевернутая вверх дном супница, в которой человечество медленно киснет, превращаясь в однородный, дурно пахнущий бульон.


Ультиматум

Платон Пантелеймонович Похотливый нес свою просвещенную плоть сквозь пространство кофейни с грацией груженого пряностями испанского галеона. Он водрузил свое туловище на стул и замер, устремив на пальму в кадке величественный взор мыслителя, только что разгадавшего тайну египетских пирамид.

«О, как ничтожен этот мелкий буржуазный мирок, – благостно ворковал внутренний голос Платона Пантелеймоновича, пока сам он аккуратно расправлял складки на брюках. – Лишь единицы, отмеченные печатью высшего интеллекта, способны созерцать космическую гармонию Вселенной и понимать истинный ход вещей. Нас мало избранных, счастливцев праздных… со стабильным пассивным доходом. Да, три удачных брака и три безутешных траура – и вот ты уже можешь позволить себе не работать до конца дней своих».

Перед ним на столе лежала газета. Заголовок кричал: «Дипломатический тупик: Последний ультиматум». Платон Пантелеймонович благостно зажмурился и погладил свою бородку чин-пуф с едва уловимым синеватым оттенком (Похотливый купил в аптеке средство от седины, а оно дало непредсказуемый цвет).

Само слово «ультиматум» вызывало в его душе вибрации высшего порядка. Он видел в этом латинском корне – ultimus (последний) – величественный финал драмы, когда маски сброшены и дух требует окончательной ясности.

В этот момент за соседним столиком официант, неловко повернувшись, опрокинул на скатерть чашечку эспрессо. Маленькое черное пятно начало медленно расползаться по белой ткани.

Платон Пантелеймонович вздрогнул. Его взор затуманился, а благостная мина сменилась хищным прищуром.

– Вот вам и ультиматум, – пробормотал он, обращаясь к испуганному официанту, который уже суетился с салфеткой. – Вы думаете, это просто кофе? Нет, голубчик. Ультиматум – это когда тебе приставили нож к горлу и сказали: «Либо ты даешь ответ сейчас, либо завтра твои бастионы падут». Это решительное требование, не допускающее возражений. Понимаете? Последнее китайское предупреждение, после которого – только канонада.

Официант кивнул и попытался ускользнуть, но Платон Пантелеймонович цепко схватил его за рукав. Голос его стал тише, а в интонациях прорезалось нечто липкое.

– Ведь и баба, мил человек, она как та держава. Сначала дипломатия, реверансы, «позвольте ручку», «не изволите ли чаю». А потом – раз! – и ты ставишь ей ультиматум. Либо мы сейчас идем в нумера, либо катись ты колбасой по Малой Спасской. И тут, брат, вся эрудиция слетает, как шелуха с луковицы. Ты ей говоришь: «Слушай ты, Матрена, хватит ломаться, как старая кровать. Время вышло».

Платон Пантелеймонович подался вперед, пенсне съехало на кончик носа, открыв покрасневшие глаза.

– Ультиматум – это когда торговаться нету мочи. Когда в башке одно: либо ты сейчас юбку задираешь, либо я иду к Люське из пятой парадной, у той ультиматумы всегда короткие и понятные. Потому что баба, она понимает только кулаком по столу и четкий срок: пять минут на раздумья, и чтоб чулки были сняты. А иначе какая это политика? Это сплошное блудословие и перевод продукта.

Он тяжело задышал, глядя на кофейное пятно, которое теперь казалось ему контуром чьих-то бедер.

– Срок истек, милочка! – вдруг гаркнул он на всю кофейню, обращаясь к пальме в углу. – Либо даешь, либо пошла вон из истории!

Платон Пантелеймонович обмяк, вытер вспотевший лоб газетой и снова нацепил пенсне.

– Да, – добавил он тихим, благородным баритоном. – Ультиматум – это венец политической мысли.


Урбанизация

Платон Пантелеймонович Похотливый стоял у окна своей хрущевки, благоухая лавандовым одеколоном и благолепием. Взгляд его, исполненный глубокой, почти библейской мудрости, покоился на панораме весеннего Санкт-Петербурга.

«Урбанизация, – благостно размышлял Платон Пантелеймонович, поправляя шелковый галстук, – есть величайший триумф человеческого рацио над хаосом дикой природы».

Он искренне считал себя столпом просвещения и носителем высшей культуры. Его ум занимали глобальные процессы: миграция сельских масс, концентрация производительных сил и неизбежная субурбанизация, превращающая города в могучие агломерации. Все кругом дышало прогрессом, строгостью линий и торжеством цивилизации.

Идиллия растаяла, едва Платон Пантелеймонович вышел на улицу, направляясь к гастроному за докторской колбасой, чтобы подвергнуть ее тщательному органолептическому анализу с бородинским хлебушком и горчичкой.

На перекрестке, где строители возводили очередной безликий небоскреб, асфальтоукладчик резко врубил задний ход. Тяжелая машина с грохотом прыгнула на ухабе, и из кузова сопредельного грузовика прямо к ногам мыслителя с влажным, шлепающим звуком вывалился огромный кусок сырой, жирной глины. Брызги серой жижи веерообразно украсили лакированные туфли Платона Пантелеймоновича.

Он замер, глядя на это грязное пятно, и благопристойная мина мгновенно сползла с его лица.

– Позвольте, – забормотал он вслух, и глаза его дико заблестели. – Ведь это и есть первозданная почва, которую безжалостно закатывает в бетон современный город! Рост городского населения, как известно, требует расширения инфраструктуры. Но к чему ведет этот демографический взрыв и уплотнение застройки? К дефициту свободных пространств! А когда пространства мало, плотность контактов неизбежно растет. Архитектура начинает давить, стены сжимаются, люди трутся друг об друга в душных вагонах метро, как сельди в бочке. И к чему, я вас спрашиваю, ведет эта скученность?

Платон Пантелеймонович хищно огляделся и схватил за рукав проходящего мимо студента в очках.

– Юноша! Поймите причинно-следственную связь! Урбанизация порождает высотную застройку, высотки порождают тесноту, а теснота пробуждает в человеке самые низменные, животные инстинкты! Мужчина и женщина в мегаполисе обречены на постоянное физическое соприкосновение. Вся эта городская среда – просто гигантский, потный инкубатор для похоти! Вы посмотрите на эти новые микрорайоны. Это же не жилье, это сплошной, бесконечный бордель, где за тонкими панельными стенами все только и делают, что…

Студент испуганно вырвался, но Платона Пантелеймоновича было уже не остановить. Великосветский лоск слетел с него, как старая штукатурка. Он пошел по улице, брызгая слюной и жестикулируя в сторону строительных кранов.

– Да какая там, к черту, субурбанизация! – орал он, обращаясь к испуганной продавщице из овощного ларька. – Посмотрите на эти краны! Они же торчат как… Ну вы поняли! Город прямо изнывает от желания! А бабы городские? В деревне она корову доила, руки в навозе, коса до пояса – скука смертная, никакого полета фантазии. А в городе? Нацепят на себя эти мини-юбки, сядут в свои кредитные малолитражки, губы накачают, как подушки безопасности, и прут толпами по проспектам! И ведь каждая, сучка, мечтает, чтоб ее в этом самом бетоне и зажали!

Он подошел вплотную к забору стройки, тяжело дыша и глядя на рабочих.

– Чего вы там ковыряетесь со своими сваями?! – крикнул он в щель. – Вы же землю насилуете! Город – это одна большая, грязная, ненасытная девка, которая жрет асфальт и требует еще мяса! Все эти ваши урбанистические графики и маятниковые миграции – чушь собачья! Народ прет в города только ради одного: чтоб в темноте парадных, под вой автомобильных сигнализаций, тереться мокрыми телами, срывать друг с друга шмотки и вытворять такое, от чего у деревенских гусей перья повылезают! Все они хотят грязи! Слышите?! Грязи и похоти!

Платон Пантелеймонович вытер рот рукавом дорогого пальто, смачно плюнул в придорожную лужу и, дико ухмыляясь, быстрыми шагами направился в сторону самого густонаселенного спального района.


Ургентность

Платон Пантелеймонович Похотливый созерцал вечерний бульвар сквозь призму абсолютного интеллектуального превосходства. Весенние сумерки ложились на петербургскую мостовую подобно бархатному плащу византийского императора.

В его мыслях царил строгий неоплатонизм, густо замешанный на гегельянстве. Мир казался Платону Пантелеймоновичу стройной системой чистых категорий. Вокруг проплывали обыватели, обремененные земным тленом. Он же, благообразно поправив пенсне, размышлял о недостижимой гармонии макрокосма.

Внезапно идиллия духа была нарушена грубым проявлением физического бытия. Из дверей районной поликлиники стремительно выбежал мужчина. Он испуганно озирался вокруг, судорожно прижимая к груди медицинский бланк. Гражданин двигался странной, прерывистой трусцой, нервно сжимая кулаки. Его лицо искажала гримаса глубочайшего экзистенциального отчаяния.

Он буквально врезался в мирно стоявшего Платона Пантелеймоновича. Извинившись на бегу сиплым шепотом, незнакомец скрылся за углом. Похотливый брезгливо отряхнул лацкан пальто. На асфальте остался лежать оброненный беглецом лист с четкой латинской надписью в графе «Диагноз».

Платон Пантелеймонович поднял бумагу и впился в нее взором истинного исследователя. На бланке значилось: «Ургентное состояние». Обыватель испугался бы грозного слова, но Похотливый сразу развернул в уме монументальную лекцию.

Ургентность – это высшая точка биологической и социальной необходимости. Данный термин происходит от латинского слова urgens, что означает «неотложный» или «настоятельный». В клинической практике это состояние, требующее немедленного медицинского вмешательства. Секундное промедление здесь грозит катастрофой для всего организма.

Ургентными называют острые аппендициты, прободные язвы и массивные кровотечения. В таких ситуациях врачи действуют на пределе возможностей, ведь счет идет на минуты. Это чистая, рафинированная экстренность, не терпящая компромиссов, отлагательств и сантиментов. Общество держится на институтах ургентной помощи, спасающих плоть от внезапного распада.

Платон Пантелеймонович сладострастно зажмурился, перекатывая в уме корень слова. Логическая цепь в его сознании замкнулась с пугающей быстротой. Ургентность. Острая необходимость. Неотложность. Ну конечно же!

– Ведь что есть женщина в своей глубинной сути, если не вечный источник ургентной катастрофы? – пробормотал он вслух, и его интеллигентное лицо подернулось маслянистой судорогой. – Обыватели думают, что баба – это про стихи и прогулки под луной. Чушь! Чистая ургентность. Вот возьмем, к примеру, Любку с третьего этажа. Стоит ей подмигнуть у мусоропровода – и все, тушите свет, у меня внутри начинается такой аппендицит, что кровь кипит. Тут уже не до Гегеля, ей подавай мясной укол прямо сейчас. Это штурм, это пожар, где надо действовать без промедления, пока она теплая и согласная.

Пенсне Платона Пантелеймоновича сползло на кончик носа, обнажив мутный, хищный взгляд. Высокопарный тон улетучивался с каждым словом, уступая место хриплому шепоту.

– Какая к черту медицина? Самая ургентная штука на земле – это когда у бабы юбка трещит по швам от напора, а у тебя в кармане всего сто рублей и полная готовность к грехопадению. Там счет идет на секунды, как в реанимации. Не успел завалить на диван – все, пиши пропало, упустил момент, начался некроз желаний. Настоящая баба – она же как карета скорой помощи. Сирена орет, фары горят, тормоза отказывают, а внутри – сплошное мясо, пот и дикий, первобытный стон. И ты летишь туда без наркоза, голый, злой, готовый рвать этот ургентный узел зубами, пока простыни не затрещат!

Платон Пантелеймонович внезапно осекся. Из темноты переулка на него шло трое крепких мужчин в кожаных куртках, явно искавших, чем поживиться у запоздалых прохожих. Ситуация мгновенно перешла в разряд критических. Сердце Похотливого ушло в пятки, а латынь окончательно выветрилась из мыслей. Поняв, что сейчас начнется самое настоящее, физиологическое и крайне неотложное потрошение его карманов, он позабыл и о бабах, и о Гегеле.

– Мужики, не надо, у меня ургентная диарея от страха начнется! – истошно взвизгнул он, роняя пенсне прямо в грязную лужу.

Подхватив полы щегольского пальто, диванный философ припустил по лужам со скоростью испуганного зайца. Настоящая, невыдуманная ургентность оказалась куда прозаичнее Любки с третьего этажа.


Утилитарность

Весенний Санкт-Петербург кутался в благопристойный туман. Платон Пантелеймонович Похотливый стоял у окна кофейни, скрестив пальцы на набалдашнике трости. Взгляд его, исполненный высшего гуманитарного сострадания, покоился на прохожих.

Платон Пантелеймонович размышлял о судьбах цивилизации. Мир казался ему стройным классическим храмом. Каждое явление имело свой строгий философский базис. Настоящий интеллектуал обязан видеть суть вещей, а не их внешнюю шелуху.

Внимание его привлек дворник, уныло соскребавший мокрый снег со ступеней. Этот грубый труд навел Платона Пантелеймоновича на глубокие думы о великой доктрине утилитаризма. Он мысленно воспарил к Иеремии Бентаму. Полезность – вот единственный критерий нравственности. Действие верно, если оно ведет к наибольшему счастью наибольшего числа людей.

Общество – это просто сумма индивидов. Чтобы оценить поступок, нужно просто математически взвесить приносимое им удовольствие и страдание. Чистый прагматизм. Никакой пустой метафизики. Дворник совершает полезный акт. Чистые ступени уменьшают страдание падающих граждан. Это умножает общее благо. Как все благородно, как чисто, как логически безупречно.

На страницу:
3 из 6