
Полная версия
Пока не высохнет земля
– Ай, малец, как же ты возмужал! – услышал он вдруг с другой стороны веранды.
Андре подскочил от неожиданности: ему вдруг показалось, что говорящий может прочесть его мысли. Обернувшись, он увидел Сельсу, свою няню: от ее широкого лица и ласкового взгляда исходил свет, одежда, напротив, была темной. Волосы покрывала косынка, в руках были дорожные сумки.
– Я приехала сразу же, как услышала, что вы вернулись, – добавила старушка. – Ваш дед послал за мной старшего пастуха Фернана с экипажем.
– Эх, нянюшка, – Андре крепко обнял ее, – вы не представляете, как я по вам скучал.
Нянюшка – так Сельсу звали в семье – была им как родная. Она жила в доме еще со времен прапрадеда Мартина, к которому поступила на службу десяти лет от роду. Она же и похоронила Мартина и его супругу Агустину, когда тех убили французы, явившиеся с Великой армией Наполеона насаждать свой закон. Нянюшка вырастила три поколения Кастронавеа: деда Доситеу, потом отца и, наконец, их – Ирию, Амиля и Андре, Баси и Матильду – и была настоящей опорой для семьи. Восьмидесятидвухлетнюю няню в имении обожали все.
Андре слегка отстранился, взял ее родные шершавые руки в свои и расцеловал в обе щеки. В ответ она наградила его единственным поцелуем и, как обычно, засмущалась, когда он погладил ее по щеке: хотя Сельса была очень доброй и любящей, когда дело доходило до поцелуев, на ласку она скупилась. Кто-то мог бы решить, что она холодна или что ей претят нежности, но в действительности ей попросту делалось неловко. Именно из-за своей стеснительности она казалась столь сдержанной и немногословной. Пребывание в центре внимания казалось ей страшной пыткой. Сельса тут же заливалась румянцем и молилась, чтобы про нее поскорее забыли: она всегда старалась держаться в тени. Поэтому, когда Андре гладил ее по щеке и всячески ластился, или, веселясь, говорил какую-то дикость, чтобы она забавно повозмущалась, или бросался плясать перед ней чечетку, она прикрывала рот рукой, смущенно посмеиваясь, и говорила: «Ой-ой-ой, сеньорито Андре, да вы с ума сошли».
– Я собирался заехать к вам в Фитойро сегодня утром, – сказал он. – Но раз вы тут, надеюсь, что погостите подольше.
– Для того я и приехала, сеньорито. А дед? Он дома?
– Да, он скоро закончит обсуждать виноградники с Хулианом, что из Трабасос. Ах, няня, как же я вас люблю!
– А я-то вас как, соколик мой ясный, – привычно повторила она, и Андре захлестнула волна любви к старушке, от которой он всю жизнь видел одну лишь доброту. – А что наши Ирия с Амилем, они тоже по дому бродят?
– Нет, они недавно отправились в окрестности Рубьяны. Вернутся через пару дней.
Она кивнула.
– Славно, славно, пойду тогда оставлю это все, я привезла немного шоколада и испекла эмпанаду, которую вы так любите, – сказала она и снова взялась за сумки, чтобы зайти в дом.
Андре тут же преградил ей дорогу и забрал тяжести.
– Погодите-погодите, не утруждайтесь, не в ваши годы, – сказал он и позвонил в колокольчик, чтобы слуги вышли им помочь.
Дверь открыл Висенте, старший лакей и камердинер деда. Увидев Сельсу и ее сумки, он щелкнул пальцами, подозвав двух привратников, и те аккуратно забрали вещи.
– Сеньора Сельса, как вы? – спросил Висенте. – Мы ждали вас вчера.
– Знаю, но я уже не та, что прежде, Висентин, – мирно ответила она, заходя в дом.
– Что-то, видно, нашло на старшего пастуха, раз он не помог вам подняться по парадной лестнице.
Сельса только отмахнулась. Все знали, что скромная нянюшка скорее предпочтет закрыть глаза на чужие промахи в ущерб себе, лишь бы не видеть разногласий. Случись таковые, она тут же грустнела и незамедлительно прилагала все усилия, чтобы избежать ссоры, особенно если сама была ее причиной. Однажды нынешняя экономка, Нэвес Нуньес, которая на тот момент проработала в доме всего несколько месяцев и еще не знала Сельсу, увидела, как та поправляет скатерть и салфетки. Нэвес осведомилась у нянюшки, кто она, и, услышав в ответ, что она няня, отчитала ее за то, что берет на себя чужую работу. «Держитесь в рамках своих обязанностей, сеньора», – сказала ей Нэвес. Бедняжка Сельса молча вышла из комнаты, пристыженная и со слезами на глазах. Когда дед Доситеу узнал о случившемся, он созвал всю прислугу и объяснил, как много значит для семьи эта женщина и что больше подобного никогда не должно произойти. «Сельса заслужила право делать в доме все, что посчитает нужным, и никто ей не указ», – сказал он, а потом повернулся к няне: «Вы часть семьи, и если кто-то здесь этого не понимает, ему не место в этом доме. Сеньорита Нуньес, собирайте вещи. Вы свободны». Раскрасневшаяся Сельса только кивнула, надеясь, что на этом споры закончатся. Однако потом, оставшись наедине с дедом, она попросила его не увольнять Нэвес, ведь та не виновата: она же ничего не знала про Сельсу и ее историю. Доситеу ни в чем не мог отказать нянюшке – та заботилась о нем с семи лет – и потому сразу согласился. И надо сказать, что донья Нэвес держала дом в идеальном порядке, и, если спросить у нее, где найти ту или иную вещь, она всегда знала ответ; дед полагал ее одной из лучших своих служанок.
Андре наблюдал, как Висенте помогает Сельсе пройти в дом. Затем он увидел, как Доситеу, который к тому моменту спустился по деревянной лестнице в парадную, поцеловал няню, погладил по щеке и, бережно взяв ее руки в свои, перемолвился с ней парой слов. «Сельса одна из немногих, с кем дед по-настоящему ласков», – подумал Андре. Наверняка таким же он был и с бабушкой Асунсьон, своей первой женой. Рассказывали, что бабушка – Андре ее не застал – была человеком добрейшей души и что после того, как она сгорела от дифтерии, дед был совершенно безутешен. Говорили также, что она всегда пахла нафталиновыми шариками и лавандой и, по словам деда, была хохотушкой и каждый день встречала с улыбкой на лице.
– Андре, – позвал его дед, – сходи за теплой одеждой, мы вернемся уже в ночи. Хочу по дороге заехать отобедать в фуранчо Руфино и потом показать тебе кое-что.
Он послушался и, надев фетровую шляпу и добротное кожаное пальто, отправился с дедом верхом в Кастро-Кальделас. Они пересекли Ас-Айрас и все утро поднимались в направлении Вильямайора и Камбы. Доситеу расспрашивал его про жизнь в Саламанке. Андре рассказывал только те истории, которые соответствовали случаю, и не интересовался целью поездки. Он знал, что дед все расскажет, когда настанет нужный момент. Около полудня они прибыли в Кастро-Кальделас. Возвышавшийся над городом замок с двойной стеной и донжоном, казалось, следил из тумана за их приближением, подобно молчаливому стражу. Они добрались до Сима-да-Вилы, исторического центра города, где пообедали в Каса Руфино. Хозяином фуранчо был один из пастухов Доситеу по имени Руфино. Он ходил за поголовьем кальдел – местной галисийской породы коров. Супруга Руфино, Аделаида, приготовила специально для Доситеу его любимое рагу с рапини, картошкой, чорисо и салом на углях в горшочке с узким горлышком. Андре подумалось, что дед, должно быть, предупредил их о предстоящем визите заранее и, следовательно, давно запланировал эту поездку.
Распрощавшись с ними, Андре и Доситеу покинули город и направились к пристани Параделы у реки Силь. Оттуда на понтоне они переправились на другой берег. Затем поднялись на вершину высокого холма, откуда открывался вид вдаль; на горизонте клубились тяжелые облака. Андре отметил про себя, что очертания зеленых гор, простиравшихся от реки до самого Кастро-Кальделаса, напоминают каменное море с белыми барашками облаков. Доситеу уселся на один из камней и воззрился на раскинувшуюся перед ними немую картину восхищенным, сияющим взглядом.
– Я иногда приезжаю сюда подумать, Андре, – неожиданно сказал он, доставая из кармана полушубка наваху и немного сыра. – Эта земля нас всех переживет. Вся история человека проходит перед ней: его рождение и смерть, его войны и завоевания… но она не меняется. Невозможно не слышать, как бьется ее сердце, Андре. Особенно если ты Кастронавеа. Случись такое, что кто-то из нас вздумает нарушить ее покой, вытянуть из земли все богатства, выпить все соки, и наш род будет стерт с лица земли, будто нас и не было никогда. Поэтому я и люблю смотреть на эти просторы. Они у меня вызывают… боль.
– Боль?
– Они служат напоминанием о том, что мы всего лишь пыль по сравнению с землей и ее вечностью, – он взглянул на Андре загадочно и пронзительно. – Поэтому я привел тебя сюда, Андре. Грядут новые времена. Все изменится в Галисии, во всей Испании.
– Из-за постоянной смены правительств?
– Нет-нет. Изменится сама жизнь, Андре. – Дед протянул ему кусочек сыра, зажав его между большим пальцем и лезвием навахи, и покачал головой. – Через несколько лет в Монфорте и Оренсе проведут железную дорогу, и вслед за этим изменится все. Наш образ жизни уходит корнями в древность, и мир наш становится все меньше и меньше. Дон Исидро с его предприятиями, с бельгийскими, американскими и прочими партнерами – ненасытная саранча; глядя на этот пейзаж, они видят не наследие, которое надобно сохранить, а добычу, которой любой ценой необходимо поживиться; их алчность не знает границ, и им не понять, что этот пейзаж никогда не будет принадлежать им, сколько бы они ни скупали земель и ни открывали шахт.
– Ты привел меня сюда, чтобы я это понял?
Доситеу кивнул.
– И еще потому, что из всех нас только ты, Андре, сведущ в этом новом мире и можешь противостоять им, остановить их. Ты учил язык, который для них – что каленое железо, он держит их в узде, связывает рамками закона, и именно он поможет тебе не допустить, чтобы у семьи отняли то, что принадлежит нам. В этом ты должен будешь помочь тетке. Временами закона может оказаться недостаточно; иногда корыстолюбцы готовы использовать любые средства, дабы заполучить то, чего желают. Но тут уже за дело возьмутся Ирия и Пятая. Они часть другого мира, дикого и древнего, и знают: если хочешь выжить, не переставай бороться. – В глазах Доситеу сверкнула непоколебимая решимость. – Ты должен следить за этими переменами, Андре: железная дорога, фабрики, уголь. Они могут принести как новые возможности, так и погибель.
– Да, дедушка… Я буду… бдителен.
Доситеу улыбнулся в ответ на его слова и взъерошил ему волосы, как любил делать, еще когда Андре был ребенком.
– А… Амиль?
– В отличие от тебя, брат твой не отличается ни наблюдательностью, ни мужеством, ни силой духа, необходимыми для принятия решений. Пусть посвятит себя животине. Если вы с теткой из жалости или в миг слабости позволите ему вмешаться в дела, ждите неприятностей. Для Амиля голос самолюбия звучит громче, чем голос рассудка.
Андре погрузился в раздумья. Любуясь пейзажем в пьянящей тишине, он свыкался с мыслью о том, что дед возложил на его плечи защиту семьи и своего наследия. Андре принял эту ношу. Он уже давно знал, что этот день настанет. Это его не тяготило, совсем напротив. Он разбирался в делах семьи. Не разбирался он только в том, что касается любви, а в частности, Ирии.
Андре знал, что сохранит в памяти эту поездку в зеленые горы – в мир его деда, несгибаемого Доситеу, как один из самых драгоценных уроков в жизни. Больше за весь вечер, даже на обратном пути, они не обменялись ни словом. Андре с горечью думал о том, что время так скоротечно, что нельзя остановить эти ускользающие мгновения, только навечно оставить в воспоминаниях. В Ас-Айрас они въезжали глубокой ночью, по-прежнему погруженные в тишину, как вдруг ее прорезал душераздирающий крик Кристины. Андре со сжавшимся сердцем пришпорил кобылу и припустил за дедом до самой веранды. Старший пастух Фернан с искаженным лицом вышел им навстречу.
– Что здесь произошло, Фернан? – спросил дед.
– В горах случился обвал, сеньор: Рубьянский скотный двор смело. Все наши под завалами.
* * *Себастьян Ордас несся по подвесным галереям дома, пока во внутреннем дворе дон Орасио Сальватерра раздавал указания управляющим. Себастьян не стал стучать, а рывком распахнул дверь в родительскую спальню и подскочил к постели, чтобы растормошить Исидро.
– Отец, отец! – вскричал он. – Шахты Наседейро!
Исидро едва шелохнулся и сонно приоткрыл глаза. Корделия глубже зарылась в простыни, не обращая особого внимания на сына.
– Ну же, просыпайтесь! – не унимался Себастьян. – В горах был оползень, и терриконы обрушились на долину внизу.
Исидро резко вскочил с постели с перекошенным лицом и выпученными глазами. Себастьяну показалось, что кожа отца обрела желтовато-серый оттенок. Мать мгновенно подняла голову.
– Есть погибшие? – спросила Корделия.
– Среди наших нет, – ответил он. – Но дочь дона Доситеу, его старший внук и несколько пастухов оказались под обвалом. Я послал туда всех наших расчищать завалы.
Исидро подошел и взял его за руку, когда в дверях появился дон Орасио Сальватерра, который, невзирая на происходящее, выглядел на удивление спокойно. Сдержанная манера, с какой гусар подходил к решению проблем, действовала Себастьяну на нервы. Тот вечно курил трубку, вечно поглаживал свой шрам, будто талисман на счастье.
– Помоги одеться, – велел отец, и Себастьян встал на колени, чтобы обуть его. – Дон Орасио, проследите, чтобы никто не трепал языком про терриконы; нельзя, чтобы кто-то пронюхал, что они были переполнены.
– Отец, – позвал Себастьян, посмотрев на него снизу вверх. – Вполне вероятно, что виной оползню обильные дожди, но я уверен, что если бы не угольные отходы…
Исидро схватил его за подбородок с такой силой, что Себастьян запнулся. Его всегда одолевал первобытный ужас, когда он встречался взглядом с безумными глазами отца. Ему становилось настолько не по себе, что он не мог возразить ни слова. Он чувствовал себя таким беззащитным, словно стоит перед Кроносом, властителем титанов, который вот-вот сожрет его.
– Себастьян, никогда больше не произноси этого вслух, – сказал Исидро, встряхнув его. – Ты понял меня?
– Сынок, послушай отца, он знает, о чем говорит, – добавила мать, поднявшись с кровати и надев красный шелковый халат.
Себастьян кивнул, в очередной раз уступив давлению родителей: еще один камень на гору несчастий, скопившихся у него на сердце. Мать любила его всей душой, но в том, что хоть как-то касалось воспитания сына, полностью слушалась отца. «Ты мертвец, Себастьян, – подумал он со странным безразличием к собственной судьбе. – Ты рабски повинуешься желаниям отца, который давно уже тебя убил». Это произошло в тот единственный раз, когда Себастьян, еще юный, всего где-то восемнадцати лет от роду, пошел против отца. Он сказал Исидро, что его мечта – выступать на сцене, примерять на себя чужие жизни и характеры. Отец посмотрел на него равнодушно, будто родной сын обернулся незнакомцем, и произнес: «Ты будешь учиться на инженера, а если когда-нибудь выйдешь на эту свою… сцену, станешь здесь чужим, и относиться к тебе в моем доме будут соответственно». Следуя неизвестно откуда взявшемуся порыву, Себастьян со всем пылом юности заявил, что от своей мечты не откажется. После этого он собрал чемодан, чтобы поехать в Мадрид, но прежде, чем он успел нанять дилижанс, откуда ни возьмись выскочили двое неизвестных, ограбили его и избили, оставив в крови и с чувством уязвленного достоинства. Его нашел один из жителей Понферрады: узнав сына дона Исидро, он сперва привел Себастьяна к себе домой, а потом отправил весточку в резиденцию его отца. Поначалу никто не пришел, но на следующее утро явился вечно безмятежный дон Орасио, чтобы вернуть блудного сына домой и показать врачу. Так погибла надежда юноши на независимость, на свободную жизнь вдали от деспотичного сюзерена, алчного узурпатора, ставшего причиной всех его несчастий, которого Себастьян звал отцом.
– Ступай с доном Орасио, – сказал отец, отпуская его. – А я займусь горным инспектором: расследование, вероятно, поручат Эмилио Хирону, а он всегда легко принимал деньги.
– Старый галисиец этого так не оставит, – вставил дон Орасио, затянувшись табаком из трубки.
Себастьян покинул спальню, ничего не сказав, и подошел к перилам, на которые прежде швырнул свое пальто.
– Будем решать проблемы по мере их поступления, сеньор Сальватерра. – Себастьян услышал ответ отца управляющему, поскольку в тот момент в спальню заходил камердинер Франсиско. – Наконец-то. Где вы пропадали, человек хороший?
– Мне только что сообщили, сеньор.
– Ладно-ладно. Поправьте на мне жилет.
Себастьян не стал их дожидаться. Он набросил пальто и спустился по лестнице. Его душа рвалась на части. В ушах звенел голос, голос побежденного: он должен молчать, он соучастник грязных делишек отца и виноват в гибели людей. Он неделями предупреждал отца, что может произойти несчастный случай, и, несмотря на усиленные балки, невзирая на все меры предосторожности, земля тронулась и погребла под собой тех несчастных. И среди них были не кто иные, как Ирия и Амиль де Кастронавеа, тетя и брат Басилисы, славной и своевольной девушки, которая полтора года назад пленила его сердце на званом вечере у магната Немесио Фернандеса. С тех пор они несколько раз пересекались на летних пикниках и праздниках, где ему удавалось с нею побеседовать. При каждой встрече он из кожи вон лез, чтобы поухаживать за ней, а в последний раз даже осмелился подарить ей ленту для волос небесного цвета. Он надеялся, что в следующий раз Баси ее наденет. Но теперь его чаяниям едва ли суждено сбыться. «Ты никогда не сможешь решать за себя, – подумал он. – Из-за тебя погибли люди». От этой мысли у него заболела душа, и он замер на пороге дома с комом в горле. Он почувствовал себя слабым, никчемным созданием, неспособным даже противостоять отцу. «Нет ничего хуже трусости, – упрекнул себя он. – А ты трус». Он переборол отвращение к себе, как и всегда, и выпрямился. Робкий внутренний голос, твердивший, что еще не все потеряно, что можно свернуть с проторенной дорожки, снова обрести себя, свою свободу, был лишь неверным эхом утраченной мечты. Себастьян сел на лошадь и нахлобучил шляпу. Скача под рассветным дождем, он заплакал, как часто с ним случалось; дождевая вода смешалась с его слезами, и он на мгновение увидел, как поднимается на сцену мадридского театра, декламируя что-то зрителям. «Лучше бы в мире не было этих проклятых мечтаний и вечных поисков призвания; жить было бы намного проще», – подумал он и пришпорил коня, разрывая мысли в клочья.
Глава 5
Ирия попыталась пошевелиться и с трудом разлепила веки. Она почувствовала, что во рту у нее каменная крошка, а тело распластано, обессилено, неподвижно. Над собой она ощутила дыхание Пятой, которая словно пыталась втянуть в себя жизненную силу из каждого булыжника, бревна, каждой соломинки, что прижимали их к земле. Неподалеку лежал, не шевелясь, Амиль. Ирия попробовала поднять левую руку и обнаружила, что, хотя руку зажало, пальцы ее слушаются. Она проделала то же с ногами. «Что ж, хотя бы позвоночник цел», – подумала она. Она попыталась откашляться и освободить рот: на зубах скрипел, раня десны, песчаник. Безумно хотелось пить, и Ирия вспомнила, что на поясе у нее висит мех с водой. С большим усилием удалось ей вытянуть прижатую к груди правую руку и опустить ее к животу. Нащупав пряжку, она скользнула пальцами по кожаной ленте ремня, ища бурдюк. Ирия молила Бога, чтобы он был цел. Она потянула было бурдюк наверх, но под весом ее собственного тела, тела Пятой и всего, чем их придавило, сделать это оказалось невозможно. Она попробовала еще раз, но неожиданно почувствовала прилив слабости из-за нехватки воздуха. Зрение заволокло туманом, какой бывает в лесу белым утром, и она снова погрузилась в тишину.
Она очнулась от того, что что-то ударило ее по голове – должно быть, скатившийся обломок. Ирия не знала, что это, но почувствовала острую боль в позвоночнике. Ее почти мгновенно обожгло жаждой, и она снова нащупала горлышко бурдюка. «Что за пытка – иметь воду под рукой и не иметь возможности попить», – подумала Ирия. Она попыталась пошевелиться и с удивлением обнаружила, что придавленные балками и щебнем ноги слушаются ее. И все же это было бесполезно. Осознание того, что они с Пятой похоронены заживо, сделалось невыносимым, и ей захотелось кричать. «Не трать зря воздух», – сказала она себе и с трудом сдержала порыв. Она спрашивала себя: удалось ли кому-то поднять тревогу, ищут ли их уже? Ирия почувствовала на себе тяжесть целого мира. Сплющенная под завалами, недвижимая среди тонн камней и трухи, в затхлости и духоте – она отказывалась умирать здесь. Она невольно представила, как родные воспримут весть о том, что они погребены под завалами. В затуманенном сознании Ирии возникли образы двух ее ангелочков: вот малышка Матильда плачет на ее похоронах, такая хрупкая и чистая, в сползающих очках, а шрамик у нее на лбу искажается от боли. В руках у бедняжки какая-то книжка, и она беспомощно жмется к обнимающей ее Баси, обычно такой заносчивой и полной жизни, но в горе утратившей свое красноречие. Отец сжимает кулаки до побелевших костяшек: он будет винить в случившемся Бога и бросит вызов небесам. Ее единокровный брат, ее дорогой благодушный Амаро, найдет успокоение в своей супруге и в редких выходах в свет – играть в мус[10] и пить с приятелями; несчастная, безутешная Кристина будет до конца жизни убиваться и беспрестанно пересказывать знакомым семейную трагедию. И, наконец, Андре замкнется в себе, не станет искать утешения ни в ком; не проронит ни слезы, ни слова; будет скрывать боль под броней молчания и предаваться ей лишь в одиночестве, ночью, в постели. «Он душу продаст, чтобы найти меня посреди этого кладбища из камня и щебня, – подумала она. – Ах, мой король, как же я тебя люблю».
Она не смогла сдержать слез, вспоминая тот поцелуй в день его возвращения после долгой разлуки, удивленное выражение его лица, вспыхнувшую между ними с первой же секунды страсть, о которой говорили их глаза. Уже долгое время это желание сводило ее с ума, поглощало ее, но только теперь, перед лицом окончательного расставания с Андре, к которому приведет ее смерть, она осознала, какой глупостью было полагать, что подобный жар получится удержать под замком самообмана; такая страсть сжигала все на своем пути. Приходясь ему тетей, она всегда была больше похожа на старшую сестру, но сейчас они уже совсем не два невинных ребенка. Оба они это понимали, и оба притворялись, что привязанность между ними вполне естественна, пряча томление за кокетливым дурачеством и заигрываниями. Она наивно и здраво надеялась, что, изучая право в Саламанке, он полюбит другую. Случись все так, она бы вежливо улыбалась, сходя с ума от одиночества, а раненое сердце ее иссыхало бы от ревности. Но вышло по-другому. Он не переставал писать ей, и между строк каждого письма разливался его жаркий пыл. «Самообман хуже всего, что может с собою сделать человек», – повторила она слова, которые так часто твердил Доситеу. Ему удивительно легко удавалось облекать правду жизни в мудрые высказывания. «Лгать себе – значит обречь себя на несчастье, потому что действительность имеет обыкновение выигрывать в таких сражениях». Если только Господь смилостивится и оставит ее среди живых, она перестанет обманывать себя и примет свою страсть к Андре. Конечно, она никогда не преступит незримые границы приличия, соблюдения которых требуют ее кровь и положение старшей родственницы, но она больше не будет пытаться убедить себя перед зеркалом, что ее чувства к Андре – всего лишь любовь тети. Ее жару суждено потухнуть под дождем благопристойности, и, как бы она ни хотела сгореть с ним в пламени, эту черту она никогда не перейдет. У него вся жизнь впереди, он женится, заведет детей, создаст семью. Нельзя, чтобы он тратил на нее свое время, нельзя держать его в капкане обреченных отношений с собственной тетей на семь лет его старше. К тому же оба они должны поддерживать репутацию порядочных людей, чтобы не сделаться изгоями без друзей и связей, чтобы их не отлучили от церкви, запрещавшей подобные союзы, чтобы не быть с презрением отвергнутыми обществом или, что хуже, собственной семьей, которая никогда не простит им такого скандала. «Нельзя было его целовать», – упрекнула она себя, сглотнув, словно в попытке отринуть прошлое и не вполне понимая, ее ли это мысли или часть подступающего бреда. Ирия снова почувствовала, что в легких не хватает воздуха, и перестала осознавать, жива она или мертва; она качалась на волнах, подобно дрейфующему кораблю. Она разлепила веки, или только подумала, что разлепила: вокруг была одна хищная тьма, желавшая поглотить ее душу. Не в силах больше вынести давления в груди, она сдалась, и ее внутренний голос увлек ее туда, где нет ни пламени, ни боли – лишь пустота.
Беспощадная жажда, явившаяся по ее душу, подобно всаднику Апокалипсиса, привела Ирию в чувство. Она не знала, сколько времени прошло. Ей нужна была вода. Она неосознанно пошевелилась и вытянула бурдюк наверх. В этот раз он поддался. Не раздумывая ни мгновения, Ирия поднесла горлышко к губам, откупорила его свободной рукой и наконец смогла напиться. Ей было плевать на каменную крошку во рту; она даже не замечала, как саднит в горле. Она оторвалась от питья, чтобы подышать, и глубоко втянула воздух в легкие. Тогда она заметила, что Пятая постепенно отодвигается от нее. «Силы небесные, это какую невероятную выносливость и мощь надо иметь», – подумала она, не понимая, как Пятой это удалось. «Благослови ее Господь, кажется, освободилось немного места». Дышать стало чуть-чуть легче. Ирия пошарила рукой вокруг. Спиной она прижималась к стене хлева, которая чудесным образом продолжала стоять. Она скользнула рукой наверх. Во тьме она нащупала сломанную посередине широкую балку, из которой торчали щепки, делая ее похожей на дикобраза: балка застряла между стеной и высеченной в камне лестницей. Ирия вспомнила, что Пятая потащила ее сюда, как только они почувствовали неладное. Если бы не Пятая, и если бы брус да часть крыши милостью Божией не вклинились между ними и оползнем, она бы не выжила. «Она спасла мне жизнь», – подумала Ирия. Стоило ей коснуться Пятой, как та встрепенулась, будто только и ждала, когда Ирия придет в себя.






