
Полная версия
Шесть правил для мёртвого человека
— А лекции?
— Пока оставить.
— Конечно.
— Не начинай. У нас контракты.
— У нас труп.
— У Марины труп, Герман. У нас кризис. Это разные существительные. Оба неприятные.
Ника тихо сказала:
— Господи, как ты ещё живой?
Рубен посмотрел на неё.
— На мяте и ипотеке.
Я снова взял дневник Ильи. Открыл наугад. Почерк в середине блокнота стал крупнее, резче.
«Сегодня понял, что никто не обязан меня понимать. Даже Марина. Даже Миша. Это сначала пугает, потом освобождает. Если я сам себя пойму, этого хватит».
Я показал страницу Нике и Рубену.
— Вот здесь, — сказал я. — Видите?
— Что? — спросил Рубен.
— Здесь началось.
Ника наклонилась ближе.
— Почему?
— Потому что он решил, что понимание других больше не нужно. А до этого он пытался быть рядом. С Мишей, с Мариной. Крошки, лук, корабль. Он не хотел убегать. А потом что-то повернулось. Кто-то или что-то убедило его, что близость — это зависимость, а одиночество — свобода.
Рубен посмотрел на меня внимательно.
— Ты хочешь выяснить, что?
— Да.
— Зачем?
Я хотел сказать: чтобы помочь Марине. Чтобы понять, что произошло. Чтобы исправить методологию. Чтобы написать честную книгу. Чтобы не дать другим людям повторить. Всё это звучало бы красиво. Даже, возможно, частично правдиво. Но Марина уже предупредила меня про красивые слова.
— Потому что он написал на полях: «Он сам так не живёт», — сказал я. — И я хочу знать, откуда он это взял.
Рубен медленно кивнул. Потом спросил:
— А если выяснится, что он был прав?
Ника посмотрела на меня. В номере стало очень тихо. Даже город за окном на секунду будто перестал шуршать своими курьерами, машинами и людьми, которые куда-то спешат, чтобы не остаться наедине с собой. Я закрыл дневник.
— Тогда будет хотя бы одна честная вещь в этой истории.
Рубен встал.
— Честность — переоценённая валюта. Ею трудно платить аренду.
— Зато удобно платить по долгам.
— Ты сейчас звучишь как персонаж своей книги. Это плохой знак.
Он забрал телефон, но у двери остановился.
— Я отменю интервью на сегодня. Юрист будет через час. И, Герман...
— Что?
— Не встречайся с Мариной один.
— Почему?
Он посмотрел на пакет.
— Потому что она не хочет тебя убить. С такими проще. Она хочет, чтобы ты сам начал.
После его ухода Ника долго молчала. Потом сказала:
— В этом он, к сожалению, не совсем идиот.
Я подошёл к окну. Внизу открывалось кафе. Курьер в красной куртке уже исчез. На его месте стояла девушка с ведром и мыла вывеску. День окончательно начался, без моего согласия. Я открыл телефон и нашёл пост Марины. Комментарии росли. Кто-то писал, что психологи — паразиты. Кто-то защищал «известного автора», ещё не зная точно, что защищает меня. Кто-то рассказывал собственную историю: «После таких советов мой муж ушёл». «А мне, наоборот, книга помогла». «Люди сами отвечают за свою жизнь». «Это опасно». «Это спасительно». «Это манипуляция вдовы». «Это важный разговор». Все были правы по чуть-чуть. В этом и заключалась мерзость. Я поставил лайк. Не знаю зачем. Может быть, потому что впервые за много лет не нашёл фразы лучше. Ника увидела.
— Ты идиот?
— Возможно.
— Рубен тебя убьёт.
— Пусть встаёт в очередь.
Я вернулся к столу, открыл дневник Ильи и начал читать дальше. Теперь это было уже не любопытство, не вина и не защита. Теперь в истории появилась нить, и я, как всякий человек с испорченным характером, не мог не потянуть за неё, даже понимая, что на другом конце может быть не ответ, а петля. Следующая запись была короткой.
«Сегодня Паша сказал, что Ланской — единственный честный человек в этой стране. Я спросил, почему. Паша ответил: потому что он не боится быть жестоким. Интересно. Я раньше думал, что честность должна быть доброй. Может, я ошибался».
Я прочитал имя ещё раз. Паша. Потом поднял глаза на Нику.
— Найди мне Павла.
— Какого Павла?
— Того, который научил Илью путать жестокость с честностью.
Ника взяла лист, посмотрела на запись, потом на меня.
— У нас в закрытой группе был Павел.
— Фамилия?
Она помедлила.
— Рогов. Адвокат.
— Почему ты так на меня смотришь?
— Потому что ты его помнишь.
Я не помнил. Или не хотел помнить. Это разные комнаты с одной дверью. Ника сказала:
— Ты унизил его на публичном разборе. Очень красиво. Зал тогда аплодировал.
И вот тут я вспомнил. Не лицо сначала. Аплодисменты.
Глава 4. Люди хотят не правду, а разрешение
Павла Рогова я вспомнил не сразу. Память вообще хитрая тварь: она охотно отдаёт тебе запах школьного коридора тридцатилетней давности, но прячет лицо человека, которого ты публично разделал под аплодисменты всего год назад. Может быть, это не память, а внутренний юрист. Он знает, какие документы лучше потерять, пока не пришли с обыском.
— Рогов, — сказала Ника. — Закрытая группа «Право хотеть. Глубокий уровень». Весенний поток. Адвокат. Сорок один год. Развод, конфликт с бывшей женой, проблемы с дочерью. Пришёл с запросом «перестать быть мягким».
— И я сделал его твёрдым?
— Ты сделал его зрелищным.
Она стояла у окна с папкой в руках. Утренний свет делал её лицо ещё бледнее, почти прозрачным. В такие моменты Ника была похожа на человека, который всю ночь вытаскивал кого-то из воды, а утром выяснил, что вода была у него внутри.
— Что значит «зрелищным»?
— Значит, ты взял его на публичный разбор. Он сказал, что бывшая жена манипулирует ребёнком, не даёт видеться, требует денег, использует вину. Ты сначала очень точно всё разобрал. Правда точно. Он действительно говорил как человек, который хочет выглядеть жертвой, не расставаясь с правом быть мучителем. Зал слушал, ты был в форме. Потом он сказал что-то про «женские истерики», и ты его добил.
— Как?
— Красиво.
— Ника.
— Ты сказал: «Павел, вы не хотите быть отцом. Вы хотите, чтобы бывшая жена продолжала обслуживать вашу фантазию о себе как о хорошем человеке. Ребёнок вам нужен не для любви, а как нотариальная печать на документе “я не мудак”».
Я закрыл глаза. Теперь вспомнил. Не Павла — фразу. Она тогда действительно получилась сильной. Зал на секунду ахнул, потом зааплодировал. Я помню это маленькое удовольствие, почти физическое: попасть точно, как хирург или палач, в зависимости от того, кто платит за билет.
— И что было дальше?
— Павел побледнел. Потом сказал: «Спасибо». Очень вежливо. Ты ответил: «Не благодарите. Лучше впервые в жизни сделайте что-то без свидетелей». Зал снова аплодировал.
— Господи.
— Тогда ты не произнёс это слово.
— Что потом?
— Потом он пару недель писал в чат. Очень умные комментарии. Сухие. Жёсткие. Помогал другим формулировать границы. Особенно мужчинам. Потом ушёл. Через месяц написал Рубену, что хочет вернуть деньги, потому что курс причинил ему репутационный ущерб.
— Репутационный ущерб от закрытой группы?
— Он юрист. Для них даже душа — объект возможного иска.
Я подошёл к столу, взял лист с записью Ильи и перечитал: «Паша сказал, что Ланской — единственный честный человек в этой стране. Потому что он не боится быть жестоким». Вот как это работает. Ты однажды произносишь фразу, зал хлопает, человек бледнеет, ты едешь в следующий город, а где-то в мире твоя жестокость начинает жить самостоятельной жизнью. Сначала как чужое унижение. Потом как философия. Потом как совет мёртвому человеку.
— Найди контакты Рогова, — сказал я.
— Уже нашла.
— И?
— Он не отвечает.
— Значит, поедем к нему.
Ника посмотрела на меня устало.
— Ты сейчас делаешь то, что Рубен назвал бы «самостоятельным ухудшением юридической позиции».
— А ты?
— Я бы назвала это «обычным вторником с Германом».
— Сегодня пятница.
— Тем более тревожно.
Телефон завибрировал. Тамара. Я посмотрел на экран и впервые за утро почувствовал почти благодарность: есть люди, звонок которых настолько предсказуемо неприятен, что рядом с ними даже смерть выглядит менее хаотичной.
— Да, Тамара.
— Ты идиот? — спросила она вместо приветствия.
У Тамары был голос женщины, которая выкурила больше правды, чем сказала, и теперь правде приходилось выходить через интонацию. Она говорила низко, с хрипотцой, будто каждое слово сначала проходило через пепельницу. Когда-то этот голос успокаивал меня: в нём было обещание, что литература переживёт любую человеческую мерзость, если её хорошо отредактировать.
— Доброе утро, — сказал я.
— У тебя, может, и доброе. У меня издательское. Это разные виды ада. Ты видел пост?
— Видел.
— Ты поставил лайк.
— Видел и лайк.
— Герман, объясни мне как человеку старше тебя, умнее тебя и, к сожалению, пока ещё заинтересованному в твоей профессиональной жизнеспособности: на кой чёрт ты поставил лайк посту женщины, которая практически обвиняет тебя в смерти мужа?
— Она не обвиняет.
— Люди не читают «практически». Люди читают кровью. Там есть мёртвый муж, твоя фраза и достаточно боли, чтобы интернет почувствовал себя нравственным.
— Она написала хорошо.
Тамара молчала секунду. Я почти услышал, как она прикуривает, хотя, разумеется, она снова бросила. Тамара бросала курить каждые полгода и каждый раз делала это с лицом человека, который расстаётся не с сигаретами, а с последним честным собеседником.
— Как редактор я согласна, — сказала она наконец. — Как человек, которому придётся объяснять отделу продаж, почему автор решил устроить публичное самообвинение лайком, я хочу тебя ударить.
— В очередь.
— Очередь, я смотрю, растёт. Ты где?
— В гостинице.
— Я приеду через час.
— Не надо.
— Прекрасно. Значит, через сорок минут.
Она отключилась. Ника подняла бровь.
— Тамара?
— Тамара.
— Хорошо.
— Почему хорошо?
— Потому что Рубена ты не слушаешь, меня используешь как внутреннюю мебель с доступом к почте, а Тамару хотя бы боишься.
— Я не боюсь Тамару.
Ника посмотрела на меня с нежностью человека, которому лень спорить с детской ложью. Тамара приехала через пятьдесят минут, потому что принципиальность у неё всегда боролась с пробками и обычно проигрывала с достоинством. Она вошла в номер без стука — видимо, Ника встретила её в коридоре и сдала позицию. На Тамаре было длинное тёмное пальто, слишком красивое для пятничного утра, тяжёлые серьги и шарф цвета старого вина. В руке — сумка, из которой торчал край рукописи или, что вероятнее, пачка документов, способных испортить день любому человеку с совестью.
— Господи, — сказала она, осмотрев стол. — Выглядит как место преступления, если преступник был занудой.
— Доброе утро, Тамара.
— Не заискивай. У тебя не тот подбородок.
Она поцеловала Нику в щёку. Ника чуть удивилась, но не отстранилась. Тамара вообще умела проявлять нежность так резко, что человек не сразу понимал, его обняли или поставили на место.
— Ты ела? — спросила она у Ники.
— Нет.
— Конечно нет. Вокруг мужчины ищут смысл, женщины забывают завтракать. Вечная русская редактура реальности.
Она достала из сумки маленький бумажный пакет с круассанами и бросила Нике. Та поймала.
— Спасибо.
— Не благодари. Жуй. А ты, — Тамара повернулась ко мне, — садись и рассказывай, какую именно форму саморазрушения ты выбрал на сегодня.
Я рассказал. Не всё. Сначала — официальную версию: Марина, пакет, дневник, заявки, пост. Потом — то, что уже нельзя было назвать официальным: Илья сначала ожил, потом начал превращать правила в оружие; Павел Рогов мог быть связующим звеном; в дневнике есть фраза «он сам так не живёт». Тамара слушала, не перебивая, что для неё было высшей формой тревоги. Иногда она только снимала и надевала очки. У неё были тонкие пальцы с короткими ногтями без лака. Руки человека, который много лет правил чужие тексты и свои чувства одной и той же красной ручкой.
— Дай книгу, — сказала она.
Я подал ей экземпляр Ильи. Она взяла осторожно. Не благоговейно, но как берут чужую вещь, которая пережила владельца и теперь имеет больше прав на уважение, чем при жизни. Тамара пролистала страницы. Остановилась на подчёркиваниях. Прочитала пометки на полях. На фразе «Я выбрал. Почему не стало легче?» задержалась.
— Умный был, — сказала она.
— Почему «был» звучит как редакторский комментарий?
— Потому что я редактор. Даже соболезнования у меня проходят внутреннюю корректуру.
Она закрыла книгу.
— Так. Что мы имеем. Умерший читатель. Вдова, которая пишет лучше половины наших авторов. Твой бренд, построенный на простых формулах, внезапно встречает человека, которому простая формула, возможно, не помогла. Продюсер в панике, ассистентка на грани мигрени, автор делает вид, что расследует, хотя на самом деле ищет способ не признать, что давно хотел написать другую книгу.
Я посмотрел на неё.
— Какую другую?
Тамара улыбнулась. Печально, почти с удовольствием.
— Вот теперь стало интересно.
Она открыла свою сумку и достала папку. Старую, картонную, с резинками. На ней моим почерком было написано: «Право хотеть. Черновик 1». Я не видел эту папку много лет. Думал, она осталась где-то в архиве издательства, на сервере, в мёртвой зоне между старыми договорами и фотографиями с презентаций, где все ещё молоды и поэтому особенно смешны.
— Откуда у тебя это? — спросил я.
— Я редактор. У нас есть привычка хранить улики против авторов.
— Зачем принесла?
— Потому что ты всё равно скоро попросил бы.
— Не уверен.
— Поэтому я и принесла.
Ника перестала жевать. Я смотрел на папку и чувствовал странное раздражение, почти физическое. Старые рукописи похожи на бывших любовниц: вроде бы сам когда-то хотел близости, а теперь неприятно вспоминать, как именно ты говорил. Тамара развязала резинки. Бумага внутри пожелтела по краям, хотя прошло не так много лет. Печатный текст, мои правки от руки, её пометки на полях. Красная ручка. Чёрная ручка. Местами жирные кресты. Местами слово «лишнее», написанное её безжалостным наклонным почерком.
— Первая версия твоей книги была другой, — сказала Тамара.
— Я помню.
— Нет, не помнишь. Авторы вообще плохо помнят собственную трусость. Они потом называют её «поиском формы».
Она вынула несколько страниц и положила передо мной. На верхней было название главы: «Когда желание говорит голосом боли». Я не взял лист. Просто смотрел. Ника тихо спросила:
— Это было в книге?
— Нет, — сказала Тамара. — Это мы убрали.
— Почему?
Тамара посмотрела на меня.
— Спросишь его или всё-таки меня?
Я взял страницу. Текст был мой. Несомненно мой, но другой. Более неровный, менее уверенный, с длинными фразами, в которых я ещё не боялся противоречить себе. Я начал читать.
«Человек, которому долго запрещали хотеть, часто принимает за желание первый сильный внутренний импульс. Но этот импульс не всегда ведёт к жизни. Иногда это месть. Иногда — попытка доказать, что боль была не напрасной. Иногда — детский крик, который наконец получил взрослое тело, деньги, паспорт и возможность уйти, хлопнув дверью. Поэтому вопрос “чего я хочу?” нельзя задавать без второго вопроса: кто именно во мне сейчас хочет? Взрослый человек или ребёнок, которому когда-то не дали слова?»
Я поднял глаза. В номере было тихо.
— Неплохо, — сказала Ника.
— Неплохо? — Тамара фыркнула. — Это было очень хорошо. Именно поэтому я сначала сопротивлялась.
— А потом? — спросила Ника.
— А потом мы решили, что это ломает книгу.
— Кто «мы»?
Тамара посмотрела на меня. Я посмотрел в сторону.
— Я, — сказал я.
Слово получилось маленьким. Почти неприлично маленьким для человека, который привык говорить на две тысячи мест.
— Расскажи, — сказала Ника.
— Что рассказать?
— Как ты решил вырезать главу, которая сейчас звучит как инструкция по предотвращению всей этой истории.
Я положил лист на стол. Взял воду. Отпил. Вода была тёплой, гостиничной, безучастной.
— Тогда книга была слишком сложной, — сказал я.
Тамара засмеялась. Не громко, но так, что хотелось попросить пощады.
— Вот оно. Любимое авторское алиби. «Слишком сложной». Продолжай, Герман. Сейчас будет про читателя, который не готов.
— Читатель действительно не готов.
— Читатель никогда не готов. Его работа — не быть готовым. Твоя работа — не использовать это как повод продавать ему половину правды.
Я почувствовал раздражение. Старое, знакомое. Раздражение на человека, который говорит правду в неподходящий момент, то есть в тот момент, когда ты уже почти нашёл себе оправдание.
— Ты сама тогда говорила, что книга разваливается.
— Да. Потому что она разваливалась. Но не из-за этой главы. Из-за того, что ты хотел одновременно написать честный текст и стать продаваемым автором, который говорит людям достаточно просто, чтобы они цитировали, но не настолько честно, чтобы они возвращали книгу в магазин со словами «мне стало хуже».
— Издательство хотело понятную книгу.
— Издательство всегда хочет понятную книгу. Издательство, если его не останавливать, вообще хочет одну книгу на все случаи жизни: «Полюби себя, заработай миллион и умри в ресурсе». Вопрос не в издательстве. Вопрос в том, что ты согласился.
Я молчал. Ника смотрела на лист. Тамара достала из сумки сигарету, покрутила в пальцах, поняла, что курить в гостиничном номере нельзя, и убрала обратно с лицом человека, который только что совершил нравственный подвиг без свидетелей.
— Я помню тот день, — сказала она. — Мы сидели в моём кабинете. Ты был злой, худой и ещё не такой дорогой. Принёс рукопись, в которой было много боли и мало маркетинга. Я сказала: «Герман, если оставить всё как есть, это будет хорошая трудная книга. Если собрать иначе — будет бестселлер». Ты спросил: «А нельзя и то и другое?» Я сказала: «Можно, но тебе придётся выдержать, что люди не будут хлопать на каждой странице». Ты выбрал хлопки.
— Не так.
— Именно так. Просто ты назвал хлопки «доступностью».
Эта женщина была невыносима. Возможно, поэтому я доверял ей больше, чем большинству людей. Она не давала мне быть благороднее, чем я был. В литературе это полезно. В жизни — мерзко. Ника взяла второй лист.
— Здесь ещё.
Она прочитала вслух: «Если человек говорит “я хочу уйти”, это не всегда значит, что он хочет свободы. Иногда он хочет, чтобы его остановили. Иногда хочет наказать тех, кто не заметил его боли раньше. Иногда хочет исчезнуть до того, как его бросят. Иногда хочет не новой жизни, а чтобы старая наконец признала, как сильно его ранила». Ника опустила лист.
— Почему это не вошло?
— Потому что, — сказала Тамара, — после такой главы уже нельзя было спокойно написать: “Если плохо — уходите”. Пришлось бы каждый раз уточнять: а что именно вам плохо, от кого вы уходите, кому мстите, кого зовёте, кого проверяете, кого наказываете своим исчезновением. А уточнения плохо смотрятся на афишах.
Она говорила спокойно, но в голосе было что-то ещё. Не только профессиональное раздражение. Личное.
— Тамара, — сказал я, — ты ведь не просто поэтому приехала.
Она посмотрела на меня. Очки в её руке качнулись.
— Не просто.
— Сын?
Ника подняла голову. Тамара медленно положила очки на стол.
— Какой ты всё-таки иногда наблюдательный мерзавец.
— Ты сама сказала, что сын перестал с тобой общаться после моей книги.
— Я сказала?
— Не сегодня.
— Значит, когда-то сказала. Старость. Начинаешь разбрасывать исповеди, как чеки.
Она села в кресло. Впервые за всё утро выглядела не как редактор, пришедший править пожар, а как женщина пятидесяти двух лет, которой нечем занять руки, кроме сигареты, которую нельзя курить.
— Его зовут Костя, — сказала она. — Тридцать. Дизайнер. Умный, вредный, с ужасным вкусом на женщин и прекрасным вкусом на книги, что, вероятно, моя вина и моё наказание одновременно. Мы не разговариваем два года.
Ника тихо спросила:
— Из-за книги Германа?
— Нет. Из-за меня. Книга просто дала ему язык. Это разные вещи, но матерям удобнее путать.
Она усмехнулась. Без радости.
— Я была отвратительной матерью. Не в стиле «запирала в чулане», нет. Всё прилично. Хорошая школа, врачи, море, книги, английский, кружки, чистые рубашки. Но я редактировала его, как плохую рукопись. Здесь исправь. Тут не так чувствуешь. Это лишнее. Это слабое место. Не говори таким тоном. Не будь похож на отца. Не сутулься. Не ной. Не выбирай эту девочку. Не поступай туда. Не пиши эту ерунду. Я называла это заботой. Он вырос и прочитал твою книгу. Через месяц пришёл ко мне и сказал: «Я больше не хочу быть твоим проектом». Я ответила что-то умное. Разумеется. Умные ответы — последняя стадия материнской глупости.
Она замолчала. Взяла сигарету, снова убрала.
— Он ушёл?
— Да. Сначала из разговора. Потом из моей жизни. Я думала, побесится и вернётся. Не вернулся. На день рождения прислал курьера с цветами. Без записки. Цветы были красивые. Я их ненавидела восемь дней, пока не завяли.
— И ты винила меня?
— Конечно. Это удобнее, чем винить себя. Я даже первое время думала: вот, написал мальчик книгу для взрослых детей, теперь они все будут бросать матерей. Потом перечитала места, которые он подчеркнул. И поняла, что ты там, к сожалению, был прав. Я действительно использовала любовь как редактуру. Ты просто дал моему сыну красную ручку.
Ника смотрела на Тамару иначе. Мягче. Мне стало странно видеть их рядом: две женщины, которые по-разному выживали возле мужчин, называвших свои слабости работой.
— Тогда почему ты защищаешь книгу? — спросил я.
— А я не защищаю книгу. Я защищаю сложность. Твоя книга помогла моему сыну уйти от меня. Возможно, это было правильно. Возможно, спасло ему жизнь от моей любви. А Илье, возможно, помогла сначала ожить, а потом дала нож, когда ему нужны были руки. Одна и та же фраза может быть лекарством, ядом и отмычкой. Всё зависит от того, кто её держит и зачем.
Она наклонилась вперёд.
— Поэтому, Герман, если ты сейчас решишь сделать из этой истории покаяние «я убил человека своей книгой», ты опять соврёшь. Красиво, мрачно, литературно, но соврёшь. Ты не убивал Илью. Но ты и не невиновен так, как тебе хочется. Вина здесь не пистолет. Она туман. В нём все немного мокрые.
Эта фраза мне не понравилась. Потому что была слишком точной и потому что принадлежала не мне. Рубен позвонил снова. Я сбросил. Через секунду пришло сообщение: «Юрист внизу. Не делайте без меня ничего героического». Потом ещё одно: «И ничего человеческого тоже». Тамара прочитала сообщение через моё плечо.
— Рубен прекрасен. Его надо когда-нибудь убить в романе, чтобы он наконец стал полностью собой.
— Он уже просил не делать из него персонажа.
— Поздно. С такой жвачкой он сам напросился.
Ника впервые за утро улыбнулась. Едва заметно, но улыбнулась. Это было хорошее событие. Маленькое. Не спасительное. Просто в комнате, где лежали бумаги мёртвого человека, на секунду стало не так тесно.
— Что делать с постом Марины? — спросила Ника.
Тамара снова стала редактором. Видно было почти физически, как на неё возвращается профессиональная броня.
— Ничего быстро. Быстрые ответы в таких историях пахнут страхом. Страх люди чувствуют лучше, чем смысл. Нужно короткое заявление без канцелярита. Но не сейчас. Сначала Герман должен понять, что именно он готов сказать не юристу, а себе.
— Себе я скажу матом.
— Мат — тоже канцелярит бессознательного. Не ленись.
Она взяла мою старую рукопись и перелистнула ещё несколько страниц.
— Здесь есть глава, которую ты точно не помнишь.
— Почему точно?
— Потому что если бы помнил, уже выглядел бы хуже.
Она протянула мне лист. Заголовок: «Люди хотят не правду, а разрешение». Я усмехнулся.
— Хороший заголовок.
— Был. Ты его выбросил.
Я начал читать.
«Большинство людей приходит к психологическим книгам не за правдой. Правда слишком медленная, неприятная и редко помещается в одну фразу. Люди приходят за разрешением. Разрешением уйти, остаться, разозлиться, простить, не прощать, захотеть, не хотеть, бросить мать, позвонить отцу, развестись, изменить, не вставать с кровати, начать заново. Проблема не в том, что разрешение плохо. Иногда человеку действительно нужно, чтобы кто-то снаружи сказал: “Ты имеешь право”. Проблема начинается там, где автор забывает добавить: право не отменяет последствий. Право хотеть не освобождает от обязанности разбираться, какое именно место внутри тебя сейчас просит свободы — живое или гнилое».
Я остановился. Дальше читать не хотелось.
— Это тоже было вырезано?
— Да.
— По моей инициативе?












