
Полная версия
Шторм
Он повертел кристаллик в луче фонарика, и тот вспыхнул холодной, ядовито-синей искрой.
— Пока огород с Верой Павловной собирал, проштудировал справочники. Раньше их тоннами делали. Теперь нет. Найти можно в фитолампах, в старых светодиодных лентах, в указательных табло, в лабораториях, в теплицах
Он говорил, а Матвей смотрел на эту микроскопическую точку. Весь их будущий урожай, а значит — их здоровье, их сила — зависел от умения найти в грудах хлама среди умершего города вот эту крупицу кремния и пластика. Война за выживание свелась к охоте за рисовыми зёрнышками, светящимися синим. Была в этом какая-то унизительная, сюрреалистичная точность.
— Да чтобы такое увидеть, надо чуть ли не носом упереться в эту точку, — Петрович посмотрел на Матвея. — Молодой, вся надежда на тебя. Это, — он ткнул пальцем в рисинку на пинцете Валеры, — приоритет. Чуть что увидишь — всё бросай, зубами выгрызай и тащи Валере. От моего зрения одно воспоминание осталось, будь оно всё неладно.
Матвей кивнул.
Он нагнулся к пинцету, вглядываясь в синюю искру. Светодиод казался невесомым, почти игрушечным. Но Матвей знал: сейчас он смотрит на их будущее. Хрупкое, микроскопическое, но — будущее.
Он запоминал. Цвет, форму, блеск. Всё, чтобы завтра, в сером пепле, среди мёртвого железа и битого стекла, суметь разглядеть эту синюю точку.
Потому что без неё они просто перестанут быть. Это осознание висело в комнате над всеми, И давило.
— А «дикие»? — вдруг спросила Вера Павловна.
Её голос — тихий, плоский, как стук камешка о стекло — разрезал тишину. Она смотрела не на мужа, а куда-то в пространство перед собой, но все понимали: она пыталась переключить его мысли. Увести от пропасти, в которую он только что заглянул, размышляя о светодиодах и медленном угасании.
— Что с «дикими»? — уточнила она.
— Ближе не подходили, — ответил Петрович и прокашлялся. Голос его ещё хранил следы недавнего напряжения, но говорил он уже ровно, деловито. — Но следы видел у гаражей, там, где пепел на копится. Свежие. Копались в ржавом железе. Голодные. Они всегда голодные.
— А «веселуха»? Новые места не встречали? — поинтересовался Семён из своего угла. — Где она там — и «диких» жди.
Петрович разгладил карту на столе, сел на табурет.
— Возле трансформаторной видели новые места с «веселухой», — он ткнул пальцем в точку на обоях. — До Шторма там было чисто. Я там лично проходил, запомнил.
— Вот тут тоже, — Матвей потянулся к карте, показывая. — На остановке, где Жора
Рука дрогнула. Он сглотнул, но заставил себя продолжить:
— Там тоже «ржавая земля» появилась.
— Значит, «веселуха» там вскоре прорастёт, — буркнул Семён.
— Откуда она здесь вообще взялась? — спросил Валера, отрываясь от своих проводов. — Сроду здесь такого не было. То ли мох, то ли лишай, то ли ещё что.
— Чёрт его знает, — проворчал Петрович. — А то, что он растёт в местах, где фонит не по-детски, это нам в плюс. Издалека видно — обойти можно.
Из темноты у двери раздался сухой, как треск сухаря, смешок Семёна.
— Обойти — повторил он, и в его голосе не было ни капли веселья. — Оно, конечно, видно. Пока пятно с ладонь. А потом оглянуться не успеешь — всё вокруг уже им поросло, как рыжей проказой. И не просто растёт.
Он замолчал. В тишине было слышно, как он с силой проводит ладонью по щетине на щеках — резкий, нервный звук.
— До того как к Петровичу прибиться, был я в одной шайке-лейке, — начал Семён, и голос его стал низким, монотонным, будто он зачитывал протокол. — И был там некто Сашка-электрик. Отчаянный мужичок.
Он вздохнул тяжело, всей грудью, погружаясь в воспоминания.
— Полез он как-то в один подвал за медным кабелем. А там на стене «веселуха» цвела. Пятнышко, с кулак. Мы ему: «Саш, не надо, там фон зашкаливает». А он махнул рукой: «Да плевать, проскочу за пять минут, маску не буду даже одевать. Проветрится».
Семён сделал паузу. В ней явственно слышалось его тяжёлое, свистящее дыхание.
— Не вышел он из подвала. Нам боязно было, не полезли туда сразу. Через неделю рискнули. Когда раздобыли противогазов.
Он замолчал снова, и тишина в комнате стала такой плотной, что, казалось, её можно было резать ножом.
— Нашли его в том же подвале. Не умер. Сидел, прислонившись к стене. И улыбался. Широкая такая, дурацкая улыбка, до ушей. А изо рта изо рта у него торчали и вниз по подбородку струились тонкие, ярко-рыжие ростки. Тот же мох. Он пророс. Изнутри.
В гостиной стояла гробовая тишина.
Даже Вера Павловна будто перестала дышать, уставившись в одну точку. Ирка притихла, широко раскрыв глаза. Она не слышала слов, но видела лица — и этого было достаточно, чтобы понять: случилось что-то страшное.
— И что? — хрипло спросил Петрович, хотя, кажется, уже догадывался.
— Что, что — Семён резко дёрнул плечом. — Пристрелили. Пулю в лоб. А тело сожгли дотла, вместе с тем подвалом. Дров не пожалели. От одного прикосновения к нему у Мишки, который это делал, потом месяц ладони шелушились и кровоточили.
Матвей нахмурился. Он вспомнил сладковатый запах из щели. Улыбку Сергея. И своё собственное небо с облаками и лесом под ним.
Валера тихо присвистнул и машинально отодвинулся от стола, будто «веселуха» могла прорасти здесь и сейчас — прямо из трещины в бетонном полу.
— Вот и думайте, «плюс» это или нет, — заключил Семён и с силой плюнул в угол. — Она не просто растёт там, где смерть прошлась. Она эту смерть в себя впитывает, переваривает и размножается. И голодная она, зараза. Ищет, чем поживиться. Теплом. Плотью.
Матвей опустил взгляд на карту, лежащую на столе.
Там, где аккуратным крестиком был отмечен провал с телом Жоры, стояла пометка: «Сожжено».
Он смотрел на этот крестик и думал о том, как вовремя они это сделали. Как близко была смерть — и как легко она могла прорасти снова, уже из того, что осталось от друга.
— Жору тоже сожгли, — тихо сказал он, скорее себе, чем остальным.
Петрович кивнул.
— И правильно сделали.
В комнате снова повисла тишина. Но теперь в ней было что-то другое — не страх, а мрачное, угрюмое спокойствие людей, которые знают: мир вокруг не мёртв. Он живёт своей, чужой, враждебной жизнью. И единственный способ выжить — помнить об этом каждую секунду.
Лампочки в гостиной моргнули несколько раз — и погасли.
Все затихли. Помещение погрузилось в темноту, такую плотную, что глазам потребовалось несколько секунд, чтобы привыкнуть. Только раскалённая плита печки проступала во мраке алым пятном, слабо освещая пространство вокруг себя.
Раздался щелчок — и лампы вспыхнули вновь.
— Опять щётки на генераторе ветряка барахлят, — просипел Валера, не отрываясь от своих проводов. — Пепел, как наждак, всё стачивает. Надо искать новую щётку, или, на крайняк, снимать с какой-нибудь машины.
Петрович обречённо вздохнул.
Это был очередной запрос. Очередная нужная вещь, которую надо где-то искать, рисковать, тащить на себе. Он не любил копаться в машинах — они стояли на открытой местности, много шума, много риска. Но деваться было некуда. Он кивнул:
— Сделаем.
Ирка, наблюдавшая за их лицами своими большими глазами, вдруг подняла руку и постучала костяшками пальцев по столу.
Два раза. Пауза. Ещё два раза.
Быстрая, тревожная дробь. Их код. «Опасность».
Все замерли. Воздух в комнате будто загустел. Семён, не говоря ни слова, соскочил со своего места, схватил обрез со стены и застыл у двери, прислушиваясь, превратившись в камень.
Прошла минута. Две.
Ирка расслабилась первой. Показала раскрытую ладонь: «Ушли».
Кто-то был снаружи. Прошёл мимо. Может, человек. Может, зверь. Может, ветер сорвал лист железа и протащил по земле. Никто не знал. Они сидели, вслушиваясь в тишину, но слышали только своё дыхание и треск печки.
Перед тем как разойтись, Петрович жестом подозвал Матвея в коридор, в «жёлтую» комнату.
— Ты, — начал он, не глядя в глаза, разглядывая трещину в бетоне. — Не вини себя.
Он откашлялся, так и не подняв глаз.
— С Жорой всё сделал правильно. По-другому нельзя было. Он бы тебя за собой утянул. А ты — нужен. Здесь. Нам. Мне.
Петрович замолчал, втягивая щёки, подбирая слова, которые давились в горле, как плохо перемолотая крупа.
— Видно по тебе. Вину свою чувствуешь — и это правильно. Кто не чувствует, тот уже не наш. Но тащить её на себе, как мешок с камнями, — нельзя. Она тебя задавит. И тогда его смерть точно окажется напрасной. Понял?
Матвей кивнул, сглатывая ком, застрявший в горле.
— Вот и хорошо. — Петрович хлопнул его по плечу — тяжело, по-своему. — Завтра рано вставать. Идём искать эту чёртову щётку для генератора, светодиоды и всё остальное. Отдыхай.
Он развернулся и ушёл в гостиную, оставив Матвея одного.
Тишина после его слов была густой, почти осязаемой. «Ты с Жорой всё сделал правильно». Правильно. По правилам. По арифметике подвала. Но в груди оставалась рваная дыра, в которую засасывало все логичные доводы. Наверное, наличие этой дыры тоже было меткой: он ещё человек, а не «дикий».
Перед сном Матвей подошёл к Валере. Механик сидел в своём углу, перебирая фильтры — аккуратно раскладывал их по степени износа, будто игральные карты.
— Сколько ещё продержатся? — спросил Матвей, кивая на стопку.
Валера не поднял головы.
— Месяц. От силы два. — Голос его звучал глухо, без обычной ворчливости. — Ресурс исчерпан. Песок и радиация сделали своё. Без новых угольных картриджей мы будем дышать тем, что снаружи. А дышать этим долго нельзя.
Матвей кивнул.
Он поднял глаза на низкий, закопчённый потолок их убежища. Их ряды таяли. Трое человек за последний год погибло. Их крепость медленно превращалась в склеп. Они были семьёй, которую свела вместе не кровь, а общая беда и воля к жизни. Но беда была сильнее. Она точила их изнутри, как пепел — фильтры Валеры. И с каждым днём стены их мира становились всё уже, а тиканье воображаемого часового механизма смерти — всё громче.
И тут Валера кашлянул, поднимая глаза от своих рук.
— А я — Он запнулся, будто решая, стоит ли говорить. — Пока вам про диоды распинался, чертёж новый придумал. Для светильника. Если диоды найдём. Экономнее будет. И свет лучше ляжет.
Он сказал это так, будто признался в чём-то постыдном. В том, что позволяет себе думать не только о ремонте, но и об улучшении. В том, что позволяет себе проектировать будущее.
В наступившей тишине Матвей медленно кивнул.
— Покажи завтра, — сказал он, и в его голосе было одобрение. Даже что-то большее: признание. Признание того, что они — не просто кучка доживающих. Они — община. И даже здесь, под землёй, в ожидании очередного Шторма, они не просто чинят сломанное. Они строят. Пусть из обломков, пусть на соплях — но строят. И в этой способности творить таилась самая стойкая, самая ободряющая форма надежды. Пока их механик чертил схемы будущих светильников, будущее — пусть крошечное, эфемерное — было возможно.
— Покажу — Валера задумался, уже погружаясь в свой внутренний мир вычислений и проектирования. — Чертёж накидаю — обязательно покажу.
Разговор иссяк сам собой, растворившись в привычных ночных звуках подвала: треске печки, капле воды в отстойнике, шорохах за занавесками.
Прошёл час. Плавно, как угасающие угли, жизнь в гостиной перешла в стадию подготовки ко сну. Сегодня Матвей остался ночевать здесь — это было единственное отапливаемое помещение в их подвале. И он не хотел ночевать в комнате, где лежала маска Жоры.
Он лёг на свою койку, слушая, как за перегородкой Ирка что-то пытается напеть — мычала, укачивая пластмассовую куклу. Она жила в тишине, самой полной в этом мёртвом мире. Иногда Матвею казалось, что она — единственная, кто по-настоящему слышит эхо того, что было, и шёпот того, что может быть. Уже несколько дней, каждый раз, когда кто-то возвращался с вылазки, сердце её начинало биться учащёнее. Ирка радостно встречала вошедших, а потом смотрела на дверь, ожидая, что войдёт Жора. Но он всё не входил. А она всё ждала.
В печке потрескивали дрова. Иркино мычание отвлекало от тревожных мыслей, убаюкивало. Он попытался разобрать мелодию, закрыл глаза, чтобы сосредоточиться, — и через пять секунд провалился в сон.
Сон, пришедший под мычание девочки, был коротким и беспокойным. Его разбудила тишина — та самая, давящая, из прошлого пробуждения. Ирка уже спала. В печке догорали угли, отбрасывая прыгающие тени на закопчённые балки.
Матвей встал, чтобы подбросить щепок, и замер у буржуйки.
Из-за фанерной перегородки, где спали Петрович с Верой Павловной, доносился низкий, ровный храп Петровича. Из угла Валеры — тихое посапывание. А из коридора, у двери — абсолютная тишина.
Семён не храпел. Семён не спал. Нога-культя не давала ему уснуть глубоко, а привычка стража превратила его сон в чуткую дрёму, где каждый скрип бетона был сигналом.
Матвей на цыпочках подошёл к двери. Там, в пятне тусклого аварийного света, сидел Семён. Прислонившись к стене, он смотрел на свои руки. В руках у него была шахматная доска — та самая, которую нашёл Жора в аптеке.
Он не играл. Он просто водил подушечкой большого пальца по гладким клеткам, из угла в угол, будто читал шрифт Брайля. Лицо его в полутьме было каменным, но в этом ритмичном движении угадывалась медитация — попытка нащупать порядок в хаосе собственных мыслей.
Матвей не стал его беспокоить. Вернулся к печке, сел на койку и стал слушать.
Дом жил.
Где-то капала вода в отстойник — ровно, раз в двадцать секунд. Тихо потрескивали, остывая, кирпичи дымохода. И был ещё один звук — едва уловимый, знакомый до боли. Тихий, сдавленный плач. Он шёл из-за занавески Веры Павловны. Не рыдания, а именно плач — беззвучный, от которого сжимается горло. Она плакала в подушку, чтобы не разбудить Петровича и Ирку. Плакала о чём-то своём. О прошлой жизни. О Жоре. О том, что сегодняшний ужин из кошачьего корма и шпрот был пиром, а скоро снова будет баланда.
Матвей закрыл глаза, позволяя этим звукам — храпу, каплям, плачу, скребущему пальцу Семёна по дереву — заполнить себя. Это были звуки их мира. Грубые, полные боли, но живые. Пока они звучали, они оставались людьми.
И постоянным фоном для всего этого был ветер.
Он, всё ещё слабый, но неумолимый, тянул с севера, принося запах металла и тоски. Шторм затаился, но не ушёл. Он был фоном их жизни, её саундтреком и хронометром. Сезон штиля, сезон ада, сезон пепла и дождей. Этот цикл был единственной гарантией. Но в последнее время Матвей ловил себя на мысли: а если гарантия — иллюзия? Что, если однажды перерыв между вдохами чудовища так и не наступит? Они строили свою жизнь в паузах между ударами, но что, если пауза — это и есть удар, растянутый во времени?
Он заснул под этот аккомпанемент — и на этот раз сон был глубже.
Но сквозь сон он почувствовал движение.
Приоткрыв глаза, Матвей увидел, как мимо его койки, сгорбившись, проходит Петрович. Старик не шёл спать. Босиком, в одном исподнем, он направился к буржуйке, потрогал её бок — проверяя тепло — и тихо подбросил щепок. Затем его тень метнулась к углу Валеры. Механик во сне сдержанно кряхтел. Петрович поправил сползшее с него одеяло, нащупал на полу рядом почти пустую кружку и отнёс её к бачку с питьевой водой. Налил ровно три глотка — чтобы утром, первым делом, у Валеры было чем промочить горло.
Потом он остановился у занавески, за которой спала Ирка. Долго стоял, слушая её ровное дыхание. Матвей видел, как плечи Петровича, обычно такие жёсткие, на мгновение обмякли. Он просунул руку за занавеску и поправил одеяло на девочке. Жест был неловким, грубоватым, но бесконечно искренним.
Затем Петрович повернулся, и его взгляд упал на Матвея.
Тот притворился спящим. Сквозь ресницы он видел, как старик несколько секунд смотрел на него — будто сверял с невидимым списком: жив, цел, дышит. Потом кивнул сам себе, удовлетворённый, и поплёлся к своему углу.
Он не лёг. Он сел на ящик у входа в гостиную, спиной к теплу, лицом — к темноте коридора, где сидел Семён.
Два стража. Один — у двери наружу. Другой — у двери, за которой спали его люди. Его Семья.
И в этой тихой ночной вахте старого человека, который проверяет тепло, воду и дыхание тех, за кого в ответе, было больше надежды и силы, чем во всех найденных килограммах еды. Пока он дежурит — можно спать. Пока он считает их и заботится, даже не зная, что за ним наблюдают, — их выживание имеет смысл. Оно ради этого.
Как охотник в пещере, который накормил свою семью и сел с копьём у входа, охраняя их сон.
Матвей улыбнулся, укутался в одеяло и моментально погрузился в объятия спокойного сна.
Ветер за стенами подвывал, но здесь, внизу, было тепло. Была жизнь.
Глава 11
Вера Павловна после ужина сидела у края стола и слушала, о чём говорят мужчины. Старалась вникнуть в обсуждаемые проблемы, в эти бесконечные разговоры о щётках генератора, фильтрах, военных и следах «диких». Это были её минуты отдыха от каждодневных забот — просто сидеть и слушать, чувствуя себя частью общего дела, даже когда молчишь.
Но, как и у каждого в этом подвале, — у неё была своя война.
В её обязанности не входили ни поход наружу, ни охрана выхода, ни обслуживание вентиляции, ни ремонт ветряка. Её фронт находился здесь, между стенами, которые она знала на ощупь.
Выделенная ей часть подвала состояла из двух небольших помещений: комнатка для стерилизации и хранения припасов — и угол за занавеской из старого одеяла, где они с Иркой спали, прижавшись друг к другу, чтобы было теплее. В центре всего этого стояла печка-буржуйка, которую она кормила щепками и сухими ветками, которые иногда приносили мужчины. Здесь пахло не пылью и страхом, как в «серой» зоне. Здесь пахло кипящей водой, травяными настоями и слабым, едва уловимым запахом спирта, который выделили ей.
Вера Павловна не только стирала. Она ещё и стерилизовала.
Клочки марли, обрывки бинтов, старые тряпки, разрезанные на лоскуты, — всё это кипело в жестяном тазу над огнём. Пузырьки пара поднимались над водой, лопались, и в этом шипении ей слышалось обещание: в следующий раз, когда ржавый гвоздь или острая арматура вопьётся в чью-то плоть, у них будет чем перевязать рану. Хоть какое-то подобие чистоты. Хоть призрачный шанс на то, что гангрена не сожрёт человека заживо.
Ирка сидела рядом на корточках, неотрывно следя за её руками.
Девочка подавала щипцы — неловкие, самодельные, стянутые резинкой, два деревянных бруска с пружиной у основания. Валерий когда-то смастерил их, перебрав весь хлам в подвале. Ирка не слышала шипения пара, но видела, как дрожит воздух над тазом, и чувствовала исходящий жар кожей. Она училась. Училась быть глазами и руками там, где не работали уши. Каждое движение Веры Павловны девочка впитывала в себя, как сухая земля впитывает воду. Она знала — это важно. Это помогает другим. Это делает её нужной.
Отдельным фронтом у неё была коллекция лекарств. Аптечка Веры Павловны была священной реликвией.
Несколько флаконов, плотно закупоренных, с выцветшими, почти стёршимися этикетками. Йод, зелёнка, перекись водорода — капли, которые она отмеряла с ювелирной точностью, зная, что новых не будет никогда. Горсть таблеток антибиотика, спрятанных глубже всего, в отдельной коробочке, обёрнутой в полиэтилен. Все — давно просроченные, на годы, а то и на десятилетия. Но другого не было. И не предвиделось.
Она знала цену каждой грануле, каждой капле. Знала, что её фронт — это не атака, а оборона. Оборона от гангрены, которая могла сожрать ногу за неделю. От заражения крови, которое убивало за три дня, если вовремя не заметить красноту вокруг раны. От лихорадки, валившей самых сильных мужиков. И от цинги. Особенно от цинги.
Потому что еда в её ведении была не просто топливом. Она была оружием.
Вера Павловна умела растягивать банку тушёнки на неделю, вываривая мясо до тех пор, пока волокна не переставали чувствоваться на языке, а бульон не становился прозрачным, как слеза. Из жёсткой, как камень, перловки она делала подобие каши, добавляя щепотку драгоценной соли и приправы — сушёные корешки, найденные когда-то в заброшенной кухне, листья, о которых только она знала, что они не ядовиты. Она старалась вкусом приправ создать иллюзию разнообразия. Чтобы люди, жующие свою скудную порцию, хоть на минуту забыли, что едят они одно и то же уже который месяц.
Но её мозг, заточенный в тихое, методичное тело, требовал большего.
Раньше, в прошлой жизни, она работала лаборанткой в школе. Мыла пробирки, раскладывала по полочкам реактивы, записывала в журнал результаты опытов. Ей нравилась система. Нравилось, когда всё разложено, подписано, учтено. Здесь, в подвале, её навыки оказались нужны как никогда. Но возможностей для их применения было мало. Слишком мало.
Она слушала мужские разговоры и думала о том, что где-то там, в руинах, наверняка остались лекарства. Аптеки, больницы, склады. Но мужчины не приносят лекарства. Они приносят еду, патроны, запчасти. Потому что еда и патроны нужны сейчас. А лекарства — это когда уже поздно.
Вера Павловна вздохнула, встала, подошла к печке, помешала кипящую воду в кастрюле длинной ложкой. Ирка тут же подалась за ней, следя за движением.
— Всё хорошо, маленькая, — тихо сказала Вера Павловна. — Кипит. Значит, чисто будет.
Ирка не услышала слов, но прочитала по губам. Улыбнулась и кивнула.
Где-то в гостиной Петрович чертил на карте новые маршруты. Валера спорил с Семёном о ресурсе фильтров. Матвей молчал, глядя в огонь.
А здесь, в углу, пахло кипятком и будущими ранами, которые этот кипяток должен был спасти.
Вера Павловна делала своё дело. Тихо. Методично. Как умела.
Но что могла предложить школьная лаборантка, запертая в подвале?
Её мир когда-то умещался между микроскопом «Микмед-1» с потускневшей оптикой и запахом фиксажа, которым пахло в лаборантской после уроков химии. Она знала, как окрашивать препараты метиленовым синим, как высаживать семена гороха на влажную вату для показательного урока, как вести журнал учёта реактивов, не допуская ни малейшей погрешности. Тогда она воевала с пылью на стёклах и нерадивыми старшеклассниками, норовившими стащить пластмассовый череп с макета скелета человека.
Теперь её лабораторией была печка с закопчённым тазом и «огород» — ящик с землёй под фитолампой, пахнущий сыростью и прелой листвой. Её препаратами стали гнойные раны, открытые переломы и химические ожоги от кислотного тумана, который иногда прорывался сквозь фильтры. Журнал она вела карандашом в старом блокноте — том самом, куда когда-то записывала детские шалости.
И сейчас, пока мужчины за столом обсуждали угрозы извне, её пальцы сами потянулись к потрёпанной обложке, лежавшей в ящике стола. В этом блокноте был порядок. Там хаос их мира раскладывался по полочкам, обретал причину и следствие. Она открыла его, и глаза сами нашли нужные страницы.
Это был не просто журнал. Это был «Архив».
На первой странице, дрожащей от времени рукой, она когда-то вывела: «Что помню». И дальше — плотными столбиками: рецепт солевого раствора для промывания ран, проверенный на Семёне; соотношение золы и воды для получения щёлочи, нужной для дезинфекции; признаки цинги, сепсиса, лучевой болезни, выуженные из обрывков памяти и таких же обрывков старых учебников, найденных в развалинах библиотеки. На полях — карандашные пометки, выцветшие от времени: «Проверить на Семёне 12.03 — помогло», «Не помогает, искать другое», «Матвей — аллергия на йод?»
Были там и другие страницы. «Что если» На них — схемы дистиллятора из трёх банок и резинового шланга, чертёж ловушки для конденсата на холодной стене, список растений, которые могли быть съедобными, если бы удалось найти их незаражённые семена. Это была карта terra incognita её новой профессии. И самый ценный раздел — «Люди».
Краткие, сухие записи, похожие на истории болезней:
«Петрович. Старая травма спины, ещё с армии. Утром тугая подвижность, кряхтит. Греть песок на сковороде, прикладывать в мешочке?»
«Матвей. После вылазки молчит сутками. Давать больше задач с Иркой? Она его отвлекает».
«Валера. Болят суставы пальцев, артрит усугубляется. Делать ванночки из хвойного отвара? Где взять хвою»
В этом блокноте, пахнущем сыростью и графитом, была заключена вся хрупкая наука их подземного бытия. Она была летописцем, исследователем и главным врачом этой маленькой цивилизации. И «огород» — ящик с бледными ростками под синим светом — был самой смелой главой в этом архиве.
Всё, что можно, — она уже делала. И даже сверх того. Она становилась тем, кого не было и не могло быть в её прошлой жизни.
Хирургом.
Когда Петровича принесли с вылазки — с рваной раной в животе, замотанного грязными тряпками, сквозь которые проступала чёрная кровь, — она поняла: сейчас или никогда. Если она сейчас не станет тем, кого нет, через три часа она будет смывать с него кровь перед тем, как возложить на погребальный костёр. И тогда они все умрут. Потому что он — ось, на которой держится всё.

