Шторм
Шторм

Полная версия

Шторм

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
12 из 19

Лук. Укроп. Петрушка.

И тут возник неожиданный конфликт. Петрович обожал укроп. Он сыпал его везде, где можно, куда рука дотянется и говорил, что это «вкус жизни». Валера же терпеть не мог его запах и утверждал, что от него «пахнет, как в столовой совхоза «Рассвет», где он однажды чинил насос, и по глупости женился».

Дело дошло до того, что Петрович, проверив огород, обнаружил на своей заветной грядке укропа аккуратно подстриженные «ёжики». Кто-то общипал почти все ароматные листочки, оставив голые стебельки.

— Это вредительство! — бушевал он. — Крыса в огороде! Настоящая!

Все делали вид, что не понимают. Но Вера Павловна заметила, что Ирка в последние дни с особенным усердием мыла руки, а из кармана её платья периодически выпадали мелкие зелёные веточки.

Девочка, не способная пожаловаться на запах, объявила тихую войну укропу самым действенным способом — уничтожала его на корню, чтобы не достался Петровичу.

Вере пришлось вести сложные дипломатические переговоры. Она выделила Петровичу «персональную» баночку с укропом на высокой полке, куда Ирка не могла дотянуться, а Валере поставила баночку с петрушкой, которую тот ненавидел чуть меньше, в дальний угол, «для ароматерапии». Конфликт был исчерпан. А Вера в свой блокнот сделала пометку: «Укроп — стратегический ресурс. Вызывает межличностные трения. Контролировать распределение».

Разрешая эти мелкие споры, Вера ловила себя на мысли, что стала не просто садоводом, а хранителем хрупкого мира внутри мира. С Ириной пришлось провести отдельные беседы в кладовой, объяснить ей ценность зелени. По окончании беседы, кроме всего прочего, Вера обещала обучить девочку магии «садоводства».

Иринка двигалась между лотками беззвучно, как тень. Её мир был здесь идеален — царила полная, блаженная тишина, нарушаемая лишь редким, мерным стуком капли конденсата, падающей в подставленную банку. Она не слышала жужжания ламп, но чувствовала их низкую вибрацию кожей лица. Она проверяла влажность, прикладывая ладонь к коврику, и её тонкие пальцы, казалось, слышали жажду каждого ростка лучше любого прибора. Она поливала не из лейки, а из пластиковой бутылки с продырявленной крышкой, осторожно, по капле, создавая мелкую, нежную росу. Это был её танец. Её заботой, вкладом в общее дело.

Вера Павловна подошла к дальнему лотку.

Здесь, в лиловом полумраке, под тихий плеск капель, стекающих по стенкам самодельного увлажнителя, и ровное, живое дыхание тёплой стены, время текло иначе. Медленнее. Мягче. Здесь она была не выживальщицей, не лаборанткой, не главным врачом подвала. Здесь она была садовником в царстве мёртвых.

Из минеральной ваты, уложенной ровными рядами, тянулись к синему свету диодов чахлые, но упрямые росточки зелени. Тонкие, почти прозрачные стебли, крошечные листья, в которых ещё не накопилось достаточно хлорофилла, чтобы стать по-настоящему зелёными. Они были бледными, как призраки, но они росли. Каждый день — на миллиметр. Каждый день — вопреки всему.

Она не прикасалась к ним. Только смотрела, сложив на груди руки, в которые навсегда въелся запах дезинфекции — хлорка, спирт, йод, металл. Этот запах стал частью её, второй кожей, которую не смыть. Но здесь, глядя на ростки, она чувствовала, как он отступает, растворяется в сыром, тёплом воздухе их маленького огорода.

Её фронт не приносил патронов или консервов. Он не защищал дверь от «диких» и не чинил ветряк, когда тот заклинивало пеплом. Он выращивал нечто более хрупкое и более важное, чем еда.

Нормальность.

Витамин. Клетчатку. Вкус, отличный от металла и тлена, который въедался в каждый кусок консервов, в каждую крупинку перловки. Зелёный цвет, который не был цветом яда или плесени, не был цветом «веселухи», прорастающей сквозь бетон и плоть. Настоящий зелёный — цвет жизни, какой она была когда-то.

Иногда, когда ей разрешали пройти в «серую» — не часто, только по особым случаям, — Вера подходила к смотровой щели. Семён, ворча, отодвигался, давая ей место. Она приникала к холодному стеклу перископа и смотрела на ночной город.

Там, в темноте, далеко у подножия мёртвых высоток, виднелось слабое мерцание. Пятна странного мха светились призрачным, зеленовато-голубым светом — то ли гнилостным, то ли электрическим, то ли вообще не принадлежащим этому миру. «Веселуха» росла. Захватывала новые территории, карабкалась по стенам, прорастала сквозь трещины в асфальте.

Две формы жизни.

Их хрупкая, бледная зелень под искусственным солнцем, требующая тепла, света, заботы, чистой воды — и та буйная, ядовитая поросль снаружи, которой Шторм был не помехой, а, возможно, союзником, которая питалась радиацией и кислотой, впитывала смерть и превращала её в своё буйное, неудержимое цветение.

Вера Павловна смотрела на это мерцание и думала о том, что написано в её блокноте. В самом конце, на странице, которую она никому не показывала. Странице под названием «Гипотезы».

Там, под заголовком «Шторм», стояли отрывочные записи, собранные по крупицам из обрывков радиоперехватов, рассказов Матвея, обмолвок Семёна. «Северный промышленный пояс» — карандашом, с вопросительным знаком. «Тектонический сдвиг» — зачёркнуто, рядом приписка: «слишком масштабно». «Очистка атмосферы» — и это слово она обвела жирной линией.

Последняя мысль казалась самой чудовищной.

А что, если Шторм — это не болезнь планеты? Что, если это её иммунный ответ? Лихорадка, жар, который должен сжечь заразу, очистить организм от инфекции. А они, люди в своих норах, в подвалах и бункерах, — они и есть та самая застоявшаяся инфекция, которую планета пытается выжечь, вытравить, выплюнуть из себя?

Можно ли это остановить?

Вопрос казался богохульным. Как остановить дыхание земли? Как остановить зиму, заставить солнце светить ярче, приказать ветру не дуть? Можно только пережить. Снова и снова. Прятаться в щелях, затыкать дыры, молиться, чтобы на этот раз пронесло. Пока хватит сил. Пока хватит фильтров. Пока хватит надежды.

Ей было физически больно смотреть на новую поросль цветного мха за стенами. Природа не умерла. Она переродилась. В нечто глубоко враждебное, чужое, для чего человек — не венец творения, а досадная помеха, сорняк, который нужно выполоть.

В глубине души Вера мечтала найти чистые споры. Обычных вешенок, шампиньонов, тех грибов, которые можно выращивать в темноте, на соломе и опилках. Ей снилось, как они заполняют дальние углы подвала, как пахнет грибным супом, как можно насушить, засолить, закатать в банки на зиму.

Но она знала — это невозможно.

Всё, что теперь росло наверху, было пропитано изотопами. Каждая травинка, каждый кусочек мха, каждый гриб впитывал радиацию, как губка. Те, кто захватывали город, были не едой. Они были могильщиками человеческой цивилизации. Они прорастали сквозь пластик, бетон и плоть, превращая старый мир в питательную среду для чего-то нового. Для мира, в котором людям не было места.

И была ещё одна гипотеза. Самая простая. И самая страшная.

Кислород.

Если вся зелень планеты смыта кислотными дождями, сожжена Штормами, отравлена пеплом — откуда он берётся? Почему они до сих пор дышат? Прошло пять лет. По всем расчётам, кислород должен был закончиться. Или стать таким разреженным, что дышать стало бы невозможно.

Но они дышат.

Почему?

И самый обнадёживающий вопрос, который она боялась задавать вслух:

Может быть, есть места, где Шторма нет? Где-то за горизонтом, за северными ветрами, за полосой «чёрной» зоны. Оазисы чистой земли, где уцелели леса, где идёт обычный дождь, где светит солнце. Может быть, оттуда и приходит кислород? Может быть, ветер, который несёт смерть, приносит и жизнь — просто они не умеют её разглядеть?

Вопросы. Одни вопросы.

Вера Павловна вздохнула, мысленно оторвала взгляд от перископа и вернулась в лиловый полумрак своего огорода. Ростки тянулись к свету. Жили. Росли.

Она протянула руку и наконец коснулась кончиками пальцев самого крепкого стебелька. Тот был тёплым и упругим.

— Живи, — прошептала она. — Ты нам нужен.

Где-то за стеной завыл ветер. Начинался новый Шторм? Может быть. Но здесь, в этом маленьком царстве, было тепло, сыро и спокойно. И зелень росла.

Пока росла.

Она вздохнула, и в этом вздохе не было усталости от безнадёги, а лишь сосредоточенная внимательность. Завтра нужно будет проверить кислотность воды для полива. Попросить Петровича раздобыть ещё банок. Обсудить с Валерой, нельзя ли сместить одну из ламп влево. Поставить отражающие поверхности и за счёт этого попробовать увеличить площадь посева.

Здесь не было места отчаянию. Здесь, под землёй, в тепле от чужого огня и при свете отнятых у смерти светодиодов, они вели свою тихую, упрямую войну. И каждый новый бледный росток был на ней беззвучным салютом. Победой, которую не видел никто, кроме них. Но которой хватало, чтобы завтра снова встать и жить.

И когда она стояла в лиловом свете своего огорода, слушая, как за стеной Валера в очередной раз клянёт сгоревший трансформатор, она понимала — её фронт самый широкий. Он простирался от стерильной повязки на ране до хрупкого ростка петрушки. От мозга, думающего как растянуть еду, до рук, научившихся держать скальпель и семя с одинаковой, священной осторожностью.

Она была школьной лаборанткой. А стала сердцем маленького, подземного мира. И это сердце чувствовало, что их жизнь держится на бесконечно тонкой нити знаний, смешанных с кровью, упрямстве, граничащем с безумием, и тихой, необъяснимой вере в то, что если бережно растить жизнь — даже в аду — то ад когда-нибудь отступит. Хотя бы на сантиметр. Хотя бы на время роста одного-единственного ростка, согретого их теплом.

Но и ей самой требовалось тепло.

Петрович не стал холодным — он просто стал ответственным за всех. Она это понимала. Глубиной, годами, каждой морщиной на его лице понимала. Но теплее от этого понимания не становилось. Его любовь теперь измерялась не словами и не прикосновениями, а запасом фильтров, целостностью стен и тем, что он каждый раз возвращался с вылазок. Этого было достаточно для выживания. Но для жизни — мало.

Тепло приходило от Иринки.

Смотря на неё, Вера Павловна понимала то, что не требовало слов, оправданий, объяснений. Она просто любила. Эту девочку с большими серыми глазами, живущую в мире абсолютной тишины. Любила той любовью, которую двадцать лет копила внутри, не находя выхода.

У них с Петровичем никогда не было своих детей. Сначала — работа, кредит, вечная гонка за лучшей жизнью. Потом — будто бы ещё рано, успеется. А потом Потом не стало «потом». Мир оборвался, и это тихое, затаённое «может быть» навсегда замерло под слоем пепла, вместе со всем остальным.

Иринка пришла к ним не ребёнком — тенью. Замкнутая, испуганная, живущая в колоколе собственной безмолвной вселенной. Её не надо было удочерять по бумагам — бумаг больше не существовало. Её надо было расшевелить. Вернуть из тишины. Показать, что в этом новом, чудовищном мире может быть не только страх, но и точка покоя. И тепло.

Она стала своей не по крови, а по тихому сговору душ.

Петрович, этот угрюмый бурый медведь, начал приносить ей «нефонящие» безделушки: сломанную куклу, пакетик блёсток, книгу с картинками. Делал это грубовато, почти сердито, будто стесняясь своей нежности. А Вера Вера просто впустила девочку в свой ритм. Учила всему, что умела сама: перебирать крупу, разжигать печку, угадывать по листьям, чего не хватает растениям.

И когда Валера за ужином сказал о сгоревшем диоде и Петрович взорвался, её первым порывом было не успокоить мужа. Её взгляд автоматически нашёл Иринку.

Девочка не слышала крика, но почувствовала вибрацию тревоги — она всегда чувствовала. Подняла голову, и в её глазах мелькнул вопрос, готовый перерасти в страх. И в этот миг Вера Павловна выпрямила спину. Лицо её стало спокойным, почти обыденным. Она мягко махнула рукой: «Всё в порядке. Ничего страшного. Мужики — они всегда так. Разберутся».

Она соврала.

Но соврала ради. Ради того, чтобы в этом подземном мире, у этого лилового света, хотя бы одно существо могло ещё немного не знать, насколько всё на самом деле хрупко. Насколько всё опасно.

А опасность была не только здесь, внутри, в виде сгоревшей детали. Она была снаружи. Огромная, неумолимая, сезонная, как приливы. Шторм. Он всегда возвращался. Сначала — шёпот ветра в вентиляционных шахтах, тонкий, шепчущий. Потом — завывание, вырывающее с корнями остатки жизни на поверхности. И наконец — пепел, несущий тихое, невидимое гниение внутрь, сквозь любые фильтры.

Будет ли так всегда?

В её старом школьном учебнике по природоведению были главы про муссоны и циклоны. У тех явлений были причины: разница температур, давление, вращение Земли. У Шторма тоже должна быть причина. Что-то, что запускает этот чудовищный механизм где-то там, на севере, откуда он всегда рвётся. Неужели это навсегда? Неужели нельзя ничего сделать, кроме как прятаться и ждать, пока он не перепашет и их последнее убежище?

Она не знала ответов.

И ей приходилось лгать. Это был её главный обман. И её главная обязанность. Давать другим уверенность, что всё будет хорошо. Потому что если она покажет, что сама не верит — рухнет всё.

Иринка была её самой большой слабостью и самой главной силой одновременно.

В этой девочке, не слышавшей криков мира, Вера видела не обузу, а смысл. Жизнь, которую нужно не просто сохранить, а вырастить вопреки. Вырастить такой, чтобы она помнила не только страх и пепел, но и запах зелени, тепло печки, тяжесть доброй книги в руках. Чтобы у неё было будущее — настоящее, а не бесконечное выживание из дня в день.

Ради этого стоило врать. Ради этого стоило становиться хирургом, агрономом и актрисой в одном лице. Пока Иринка смотрела на неё с доверием — отступать было нельзя.

Над их головами, в лиловом свете огорода, уже висел невидимый, но отчётливый вопрос, от которого стыла кровь: А что, если не разберутся? Что, если этот свет — последний?

Но она снова поймала глаза Иринки. И снова мягко улыбнулась.

Обман был её долгом. А надежда — её личным, тихим грехом.

Она прижала к себе тёплый комочек, в котором билось сердце — маленькое, живое, её. Не по крови, а по тысяче немых утренних ритуалов, по общим ночным страхам, по языку прикосновений, заменившему слова.

Петрович был главой Семьи, её стальной осью. Но Иринка была её душой. Той самой хрупкой, драгоценной частью, ради сохранения которой и стоило становиться и хирургом, и садоводом, и лгуньей. Пока эта душа дышала у неё на плече — её фронт, тихий и неприметный, был главным фронтом этой войны. Фронтом за право остаться людьми, а не просто выживающими тварями.

Эту мысль она держала при себе днём, как талисман. Но ночью, в редкие минуты, когда все спали, а Иринка лежала, уткнувшись носом в её бок, Вера ловила себя на кощунственном сомнении:

А что, если я ошибаюсь? Не в поливе и не в повязке. А в главном? Что, если всё это — огород, чистая вода, забота — лишь продлевает агонию? Что, если мы просто выращиваем зелень для того, чтобы чуть позже и чуть сытнее умереть?

И тогда в памяти всплывал звук.

Тот самый, первый, из «до». За год до того, как остановились все часы, по телевизору показывали сюжет про ураган где-то за океаном. Она готовила ужин, краем уха слушала взволнованный голос диктора. Подумала: «Какая жалость, бедные люди». И вернулась к своему супу.

А потом этот ураган пришёл к ним. И остался. Навсегда.

С тех пор каждый новый Шторм начинался для неё одинаково. Сначала — с первыми хлёсткими порывами ветра в памяти всплывал тот голос из телевизора. Потом — осознание, что звук беды уже не там, за экраном. Он здесь. За стеной. Шторм пришёл за ними.

Он был порогом, за которым закончился старый мир. Не взрывы, не паника, не радиация — именно он. Может быть, его и нельзя остановить. Может быть, нужно не останавливать, а научиться жить в его ритме, как живут в ритме приливов? Но приливы не несут с собой смертельную пыль, не травят воду, не заставляют лёгкие гнить заживо.

Тогда она вставала и подходила к лоткам. Включала светодиоды — не на полную мощность, экономя заряд. И смотрела.

На эти два ростка, которые стали тридцатью. На упрямую зелень лука, пробивающуюся сквозь вату. На тонкие стебли укропа, дрожащие от сквозняка, но живые.

Она не молилась. Она проводила эксперимент.

Гипотеза: жизнь сильнее.

Условия: полная изоляция, минимум ресурсов, враждебная среда.

Результат: пока что — положительный.

Каждый новый листок был записью в журнале, опровергающей чёрную гипотезу отчаяния.

Нет, — тихо говорила она себе, глядя на лиловый свет. — Не ошибаюсь. Пока растёт — не ошибаюсь.

И это было не верой. Это было выводом, основанным на наблюдаемых данных. Самым честным, на что она была способна.

Дверь открылась.

На пороге стояла сонная Иринка. В лиловом свете огорода её лицо было серьёзным, почти взрослым. Она приложила ладонь к груди Веры, потом к своей — жест, означавший «мы с тобой одно». А затем провела пальцем по влажному краю ближайшего лотка, где пробивалась петрушка. Потом сложила ладони рупором и поднесла их ко рту, словно храня внутри невысказанное слово. И выпустила в пространство тихий, едва слышный выдох.

Это не был звук. Это была вибрация. Намерение. Песня, которую слышат только стены, вода в банках и корни растений. Песня о тепле, свете и зелёных вещах, которые упрямо растут в темноте.

Вера Павловна обняла её крепче, прижавшись щекой к детским волосам, пахнущим дымом и сухой травой.

Её фронт был немым. Но он не был беззвучным.

Он звучал каплей воды, падающей в отстойник. Шуршанием песка, которым Иринка присыпала семена. Тихим гулом светодиодов, работающих на последнем аккумуляторе. И этим безмолвным выдохом девочки, которая училась петь на языке жизни.

Этот хор, собранный из ничего, был громче любого Шторма. Потому что он говорил не о выживании. Он говорил о будущем. О доме. О жизни, которая продолжается, даже когда весь мир вокруг твердит, что это невозможно.

И Вера Павловна, хранительница этого хора, знала точно:

Пока он звучит — они непобедимы.

Глава 13

Матвей сидел у печки, глядя на пляшущее пламя. Огонь жил своей жизнью — вздыхал, потрескивал, бросал тени на стены. И в этом танце было что-то древнее, успокаивающее.

Щепки трещали, вспыхивали, растворялись в пламени, даруя напоследок то, что было накоплено, впитано из земли и солнца. Того солнца, ещё не скрытого вечным серым небом. Той земли, что ещё не познала хаоса многомесячных штормов новой эпохи.

«Как мало нужно человеку для счастья, — подумал он. — Тепло. Свет. Еда. Всё это есть, пока горит огонь. А огонь горит, пока есть дрова».

Перед глазами снова всплыла картинка — пещера, костёр, женщина у очага, дети, жмущиеся к теплу. Доисторический охотник, вернувшийся с добычей. Тысячи лет прошли, сменились эпохи, рухнули империи, цивилизации, а ничего не изменилось. Огонь — это жизнь. И точка.

— Витя, — раздался из коридора голос Веры Павловны.

Она вошла в гостиную, отряхивая руки от трухи. Лицо её было озабоченным.

— Надо дровами заняться. Запасы в подсобке почти на исходе.

Петрович отложил карту, посмотрел на жену.

— А что срочно? — спросил он, хотя уже знал ответ.

— Не то чтобы срочно, — Вера Павловна присела на краешек табурета. — Но пока есть запасы еды, можно и нужно дровами заняться. Потом будет некогда — вылазки, поиски, Штормы. А дрова всегда нужны. На них готовим, кипятим, дезинфицируем, стираем, моемся. Огород, — она кивнула в сторону теплоотвода, — тоже теплом от печки живёт. Да и Валера вечно что-то вываривает, плавит для своих железок. Аккумуляторную свою подогревает во время Шторма.

Вера говорила дело. Всегда говорила дело.

Петрович вздохнул, поднялся, разминая затёкшие плечи.

— Ладно. Схожу с молодым.

Матвей оторвался от созерцания огня, подсел к столу, вглядываясь в карту.

— Куда пойдём? Где дрова брать будем?

Вера Павловна подошла ближе.

— Если будет выбор, берите дерево натуральное. ДСП прессованное не надо — от него только чад, химия опасная.

— Знаю, — Петрович водил пальцем по карте. — Три года тут живём, не первый раз за дровами ходим.

Он остановился, поднял взгляд на Матвея.

— Помнишь детский сад, куда мы перед Штормом набрели?

Матвей помнил. Когда он тогда заглянул в выбитое окно, сердце на миг сжалось. Десятка два детских разноцветных кроваток стояли в полумраке — перевёрнутые, разбросанные, но странно целые. Как будто их сделали вчера, а не пять лет назад.

— Помню, — кивнул он. — Тот, с деревянной мебелью?

— Он самый. Там стулья, столы — всё из нормального дерева, не из этой прессованной химии, которая дымоход забивает. И полы там, кажется, дощатые были. Не имитация, а настоящие половые доски.

— Да, припоминаю, — кивнул Матвей. — И крыша там вроде целая, стены толстые. Должно быть, всё сохранилось, если кто другой не забрал.

— Вот туда и пойдём. — Петрович уверенно ткнул пальцем в карту. — Проверим.

Он отодвинул стул, поднимаясь.

— Пошли, молодой. Нет моим старым костям покоя. Дрова нужнее.

Они вышли в коридор, заглянули в кладовку. У стены стояли самодельные алюминиевые санки — лёгкие, но вместительные, с загнутыми полозьями. Петрович закинул их на плечо, закрепил верёвкой.

— Бери себе тоже и неси в «жёлтую».

Матвей взял санки, и вдруг его накрыло.

Зима. Настоящая зима, со снегом, с морозом. Он маленький, лет семь, сидит на таких же санках, а отец тащит его в горку. Снег скрипит под полозьями, мороз щиплет щёки, но ему весело. Он смеётся, размахивает варежками, а отец оборачивается и кричит: «Держись крепче! Сейчас горка будет!»

Матвей моргнул.

Вместо снега — пепел. Вместо отца — Петрович. Вместо горки — развалины мёртвого города.

— Чего застыл? — Петрович обернулся. — Идём.

— Идём, — вздохнув, отозвался Матвей и шагнул следом.

В «жёлтой» сидел Семён, уткнувшись в потрёпанную книжку. Увидев санки, он расплылся в улыбке.

— Что? Покататься захотели с горки? Пепла-то нынче намело с подветренной стороны — до второго этажа аж.

— Ага. И с горки покатаемся, и дрова принесём.

— Ну, ну, — Семён хмыкнул и вернулся к книге. А они принялись натягивать защитные костюмы.

Путь до детского садика занял часа полтора. Он возник из пепельной мглы неожиданно — трёхэтажное здание с широкими, выбитыми окнами, но стены стояли крепко, не тронутые временем или Штормом. Когда-то здесь звенели детские голоса, бегали малыши, воспитательницы читали сказки. Теперь из окон торчали огрызки арматуры, а на пороге валялась перевёрнутая железная скамеечка, покрытая толстым слоем пепла — маленький памятник миру, который исчез навсегда.

Петрович остановился, снял санки со спины. Матвей встал рядом, ожидая, с какого блока они начнут работу. Но Петрович вдруг тихонько охнул, схватился за бок.

— Ты чего? — насторожился Матвей.

— Подожди, — Петрович прислушался к себе. Лицо его сморщилось, он пощупал грудь, потом потёр поясницу. — Что-то кости заломило ни с того ни с сего. Как бы погода не испортилась.

Матвей знал эту их с Семёном особенность. Без всяких гидрометцентров, без спутников, по поведению своих старых, битых костей они ставили прогнозы точнее любых приборов. Если Семён говорил «завтра будет ветер», значит, завтра будет ветер. Если Петрович хватался за поясницу — жди перемены.

— Может, вернёмся? — предложил Матвей.

Петрович помялся. Посмотрел на здание, на санки, на пустую, засыпанную пеплом улицу. Где-то вдалеке завыл ветер — или показалось?

— Что-то мне не по себе, — признался он. — Как будто торопит кто-то. Давай по-быстрому. Насобираем дров на одну ходку — и домой. Столько шли, с пустыми руками возвращаться... сам понимаешь.

Матвей кивнул. Понимал. Рисковать приходилось всегда, и каждый раз это был выбор между «может, пронесёт» и «а вдруг не пронесёт». Только вот цена ошибки росла с каждым Штормом.

Они вошли внутрь.

Разруха здесь была такой же, как везде. Перевёрнутые шкафы, разбросанные вещи, битое стекло под ногами. Стены в коридорах хранили следы детского творчества — выцветшие рисунки, аппликации из цветной бумаги, которая давно превратилась в труху.

Но мебель — деревянная мебель — действительно была. Стулья, столы, кроватки — всё это валялось в кучах, поломанное, расколотое, но отлично подходящее для растопки. Настоящее дерево, не то прессованное дерьмо, которое только чадит и воняет химией.

— Богато, — довольно крякнул Петрович, поднимая сломанный стул. — Тут на месяц работы, если не на два.

Он оглянулся на дверной проём, за которым клубилась пепельная мгла. Ветер усиливался — или просто казалось?

— Давай быстро. Чувствую я, надо нам отсюда убираться.

Они принялись собирать обломки, складывая в санки. Работали быстро, молча, только хруст дерева да скрежет металла нарушали мёртвую тишину.

На страницу:
12 из 19