
Полная версия
Cага Дераверна. Заповедь Дракона
—Держаться. Не отступать. Не ронять строй. Это были его последние слова.
Сразу после них силы оставили его окончательно. Ноги подкосились, тело обмякло, и Раймунд из дома Рандод рухнул в грязь, уже не как воин, а как один из тех, кого война забирает без возврата. Его кровь смешалась с дождем, с землей, с черной болотной жижей, и имя его на миг потерялось среди криков, ударов и смертельного гула поля боя.
Но даже в смерти он остался тем, кем был при жизни — человеком, который не отступил.
Третьим в этой безумной атаке стал младший брат герцога Дериона — Дэрек. Во всем, что касалось настоящего дела, он неизменно уступал старшему брату. Дерион был собран, холоден и опасен в своем умении ждать; Дэрек же с детства слыл самоуверенным, ленивым и слишком уж любившим собственное отражение. Он тянулся к шумным пирами, к пышным застольям, к легкому смеху и к тем вечерам, где вокруг него вились красивые, почти обнаженные девушки, а вино лилось свободнее, чем здравый смысл. На войне он тоже старался держаться так, будто бы сам воздух должен был расступаться перед его именем. Но в настоящей сече это пустое благородство быстро тает. Там не важно, как тебя зовут и кто твой отец. Там важнее, выдержит ли твоя рука вес железа, а сердце — вид крови. Дэрека поставили во главе элитной кавалерии на фланге, и уже само это считалось честью, доступной немногим. Это была не просто конница, а ближайшая рать короля и герцогов, наследие старых времен, тех самых, о которых потом рассказывают вполголоса, будто о легенде. В ряды этой конницы попадали только сыновья знатных домов, воспитанные на гордости, дорогом оружии и уверенности, что победа всегда принадлежит им по праву. Их доспехи сверкали даже в сером дыму боя, кони были крупны, закованы частично в броню, а копья держались ровно, как продолжение воли. Но в ту минуту им было приказано не бросаться сломя голову, а дождаться удобного часа — того мгновения, когда пехота уже начнет теснить тварей, когда строй нечисти дрогнет, растянется и откроется для удара. И час этот настал. Пехота, истекая кровью, все же навалилась на врага и заставила его пятиться. Тогда кавалерия двинулась с перехода одного фланга на другой, быстро, тяжело, как стальная волна. Земля дрожала под десятками копыт, воздух резало ржание, а над строем вздымались знамена, уже потемневшие от дыма и грязи. Когда клин окончательно собрался, Дэрек повел своих вперед — стремительно, с тем безрассудным блеском, который так любят юнцы, уверенные, что судьба не смеет коснуться их лица. Но война смеется над самоуверенностью. В самый миг удара Дэрек не удержал строя. Лошадь под ним, испуганная, взвилась, сбилась с ритма, и он, не закрепленный в стременах как следует, потерял равновесие. Достаточно было одного неловкого движения, одного рывка в сторону — и он сорвался из седла. Не как герой, не в блеске последнего броска, а нелепо, тяжело, словно мешок с железом. Следом хлынули кони и люди, а он оказался прямо под их копытами, среди грохота, пыли и визга металла. Его не убили мечом. Его не поразили в честном поединке. Он был просто задавлен собственной атакой, растоптан теми, кого сам же вел вперед. Шлем смяло, как тонкую чашу, грудную пластину вдавило внутрь, ребра треснули, и последний воздух вышел из него вместе с коротким, хриплым звуком. Никакой славы, никакого красивого конца — только грязь, крики и тяжелые копыта, безжалостно топчущие то, что еще недавно носило имя знатного дома. И все же самым страшным ударом для этого отряда стала не его гибель, а встреча с тем, что поднялось навстречу им из самой сердцевины сечи.
Было еще двое всадников, шедших почти рядом с Дэреком, когда они увидели гигантского огра, стоявшую среди расколотой земли, словно сам ад вылепил ее из камня, мяса и ярости. Он напоминал демона из легенд, но был слишком плотной, слишком тяжелой для того, чтобы быть лишь плодом суеверий. Огр, огромный, как башня, с двумя рогами, чернеющими над головой, высотой в три человеческих роста, с широкими плечами и руками, похожими на дубовые стволы, возвышался над полем, будто стена из живого ужаса. На одной его руке блестела стальная перчатка, усеянная шипами, и каждый шип был как гвоздь для гроба. Подступить к такому чудовищу значило почти сознательно принять смерть, но отступать было уже поздно. Оба всадника опустили пики и пошли на него в лоб. Их кони рвались вперед, фыркая и едва не падая в грязи, а древки копий дрожали в напряженных руках. Удар пришелся в грудь твари, прямо в тяжелую, темную плоть, и на мгновение показалось, будто громадина дрогнула. Копья вонзились глубоко, но не так, чтобы остановить ее. Лишь разъярить. Огр взревел так, что казалось, сам воздух над полем пошел трещинами. Затем он ударил первым — резко, с чудовищной силой и почти без замаха. Его закованный в шипованную сталь кулак врезался в грудь одного из всадников, и человек исчез в этом ударе почти мгновенно. Не было долгой агонии, не было времени даже вскрикнуть как следует: грудь вмяло, доспех разошелся, тело переломилось под страшной силой, и всадник рухнул вместе с конем, как сломанная кукла. Кровь брызнула на гриву, на железо, на мокрую землю, и все это смешалось в один темный, липкий ком. Второй сумел выжить лишь потому, что инстинкт оказался быстрее страха. Он спрыгнул с лошади еще до того, как тварь развернулась к нему, и сразу же отбросил щит — тот мешал в тесной схватке — а вместе с ним снял и шлем, чтобы видеть и дышать свободнее. Лицо его было бледным, рот судорожно втягивал воздух, руки дрожали, но отступать он не собирался. Он выхватил меч, широкий, тяжелый, созданный для того, чтобы ломать строй и рубить под ребро, и пошел на чудовище уже пешим. Теперь бой стал ближе, страшнее и безжалостнее. Огр нависал над ним, как живая крепость. Каждый его шаг отдавался в земле тупым ударом. Каждый взмах руки мог сломать человеку шею или выбить душу одним прикосновением. Но рыцарь не дал ему размахнуться свободно. Он резал быстро, яростно, почти отчаянно — по руке, по бедру, по открывшимся промежуткам между пластинами и наростами, пытаясь найти хоть слабое место в этой громадной туше. На мгновение ему даже удалось заставить тварь отступить, и та тяжело повернулась боком, будто прикидывая, стоит ли игра таких усилий. Этого мига оказалось достаточно. Рыцарь собрал последние силы и вогнал широкий меч глубже, прямо туда, где плоть поддавалась лучше всего. Лезвие распороло брюхо чудовища от низа живота почти до груди. Из раны хлынула темная, густая кровь, паром поднимающаяся в холодном воздухе. Гор взвыл, захлебнувшись собственной яростью, и содрогнулся всем телом. Но и рыцарь уже был обречен. Слишком близко он подошел, слишком много сил отдал этому последнему удару. Его ноги подкосились почти сразу. Он еще стоял секунду, может, две, сжимая рукоять меча, будто держался не за оружие, а за саму жизнь, а потом рухнул в грязь рядом с поверженной тварью и больше не поднялся. Так и закончился их бой —трое знатных, хорошо вооруженных, воспитанных на уверенности в собственном праве на славу, и чудовище, которое не знало ни страха, ни жалости. Один не удержался в седле, второй сражен мгновенным ударом, третий успел нанести рану смертельную, но сам заплатил за нее жизнью. И над всем этим стоял мрак сечи, густой, тяжелый, пропитанный кровью, копотью и безмолвным ужасом перед тем, что еще продолжало двигаться вдалеке, среди дыма и грохота.
После тех знаков, что начертала в воздухе таинственная фигура на коне, с каждым из них произошла перемена. Не сразу, не в один миг — она входила в них медленно, как зимний холод входит в камень, как яд растекается по жилам, сперва почти незаметно, а потом уже безвозвратно. Казалось, сама смерть, однажды приняв их в свои объятия, на этот раз не пожелала удержать добычу до конца. Она отпустила их обратно — но уже не теми, кем они были прежде. Каждый вспомнил свою смерть.
Не смутно, не обрывками, не как дурной сон, тающий с рассветом, — нет. Память вернулась к ним с беспощадной ясностью. Эта память не сломила их. Напротив — она будто завершила то, что когда-то оборвалось слишком резко. Смерть, однажды настигшая их на поле, больше не была тайной. Они уже прошли через нее и вернулись. И потому они последовали за ним. Но шли они не как рабы, не как безвольные тени, поднятые из праха чужим колдовством. В этом не было слепого подчинения. Каждый из них ступал тяжело, осознанно, сохранив в себе не только память, но и остаток воли, остаток гордости, ту упрямую искру, что не гаснет даже в мертвеце. Они изменились — и перемена эта была страшнее любой нежити, лишенной разума. Теперь это были не просто возвращенные с того света воины. Это были новые сущности, выкованные из смерти, боли и памяти. И в их молчании было больше достоинства, чем в клятвах многих живых. Они шли за таинственным всадником как равные ему, как те, кто признал в нем не господина, а первого среди подобных. Ливень хлестал не переставая, будто сами небеса решили обрушиться на землю, смыть кровь, кости и древние печати. Гром перекатывался по черному небосводу с такой тяжестью, что воздух дрожал, а земля под ногами будто отзывалась на каждый раскат глухим стоном. Ветер рвал плащи, пригибал к земле сухую траву и гнал по равнине клочья тумана, смешанного с дождем. Наконец впереди проступил барьер, возведенный магами коллегии. Даже сквозь стену воды было видно, сколько силы, знаний и лет ушло на его создание. Это была не просто преграда — это был рубеж, в который вложили страх, упрямство и отчаянное желание удержать то, что должно было оставаться запечатанным. В воздухе над самой землей дрожало бледное свечение, словно натянутая до предела пленка между мирами. Оно едва заметно мерцало, то уходя в прозрачность, то вспыхивая тонкими прожилками холодного света. Местами барьер казался гладким, как стекло, местами — зыбким, точно поверхность воды, по которой проходила невидимая рябь. Но за этой зыбкостью чувствовалась мощь. Сила многих умов, многих голосов, многих рук, сошедшихся ради одного запрета. Таинственный всадник остановил коня у самой границы сияния. Он спешился, спокойно, почти бережно, как человек, который прибыл туда, куда и должен был прибыть. Ни гроза, ни пронизывающий ветер, ни потоки воды, стекавшие по плащу и сапогам, не заставили его сделать лишнего движения. На нем не было тяжелых лат, не было нагрудника, наручей или шлема. В них и вправду не было смысла. Он пришел сюда не для обычной битвы, где побеждают мышцы, сталь и выучка. Поверх плеч у него лежал длинный плащ, почерневший от дождя, а под ним — лишь кожаное одеяние, прочное, но легкое, не сковывающее движений. В этой простоте было что-то почти презрительное — будто он заранее знал, что никакое оружие живых сегодня не достигнет его по-настоящему.
Он подошел к барьеру вплотную и замер. Некоторое время ничего не происходило. Только дождь колотил по земле, по его плечам, по дрожащей поверхности магической преграды. Только молнии вспарывали небо, на краткий миг высвечивая его неподвижную фигуру и тех, кто стоял позади. А затем он заговорил. Слова, сорвавшиеся с его губ, не принадлежали ни одному известному наречию. В них не было ничего от древних имперских языков, ничего от северных говоров, ничего от забытых диалектов, которыми иногда пугают учеников старые летописцы. Это была речь иного рода — не человеческая в привычном смысле. Слишком звучная для шепота, слишком глубокая для обычного голоса, слишком живая для мертвого знания. Казалось, эти слова не произносились, а вытягивались из самой ночи, из глубины, куда свет не проникал никогда. Они ложились на воздух тяжело и ясно. Каждый звук будто имел собственный вес. Каждый слог входил под кожу, как тонкая ледяная игла, и оставался там, отзываясь где-то в костях. В них слышалась не просто магия, а древний порядок, чуждый человеку. Нечто страшное, величественное, неумолимое. Так могла бы звучать сама бездна, если бы у нее появился голос. Позади него в такт этим словам заговорили поднятые соратники. Сначала один голос, затем второй, третий — и вскоре вся их мрачная рать подхватила заклинание единым строем. Их голоса были разными: глухими, надломленными, хриплыми, будто прошедшими через землю и камень. Но вместе они сплелись в один общий звук — плотный, низкий, непрерывный. Он не столько слышался, сколько ощущался телом. От него дрожала вода в лужах, едва заметно колебался воздух, а слабые искры на поверхности барьера начинали метаться все тревожнее. Так продолжалось долго. Час за часом они стояли под ливнем и не прерывали ритуала. Дождь стекал по их лицам, по рукам, по эфесам оружия. Вода ручьями бежала по земле, смешиваясь с грязью, и уносила с собой все, что еще могло напоминать о тепле или жизни. Но ни таинственный человек, ни его спутники не дрогнули, не сбились, не ослабили голоса. Их заклинание то нарастало, как надвигающийся шторм, то становилось тише, почти неразличимым, но в этой тишине было еще больше ужаса, потому что она не означала конец — лишь новый круг силы. Барьер сопротивлялся. Его свечение становилось резче, по поверхности пробегали световые жилы, вспыхивали узоры, заложенные магами коллегии, словно сама преграда пыталась вспомнить все печати, все клятвы, все силы, которыми ее когда-то скрепили. Иногда казалось, что она вот-вот оттолкнет незваных пришельцев, выжжет сам воздух вокруг себя, разорвет ритуал на месте. Но слова продолжали звучать, и вместе с ними росло то невидимое давление, которое нельзя было остановить ни волей, ни страхом. Наконец, когда минуло несколько часов, таинственный человек прервал одно из движений и медленно вытащил меч. Клинок показался в свете молний черным, как мокрый камень, и лишь по самой кромке на миг скользнул тусклый отблеск. Он поднял оружие без всякой торжественности — как поднимают орудие, назначение которого давно известно и не требует слов. Затем шагнул ближе и с силой вонзил меч в самый центр барьера, туда, где стоял все это время. В тот же миг другой рукой он начал выводить в воздухе круг. Его пальцы двигались медленно и точно, словно он чертил невидимый знак на самой ткани мира. Он не прекращал чтения заклинания ни на вдох, ни на миг. Голоса за его спиной не умолкали тоже. Круг, который он рисовал рукой, сперва нельзя было различить, но затем в воздухе стали проступать слабые линии — темные, как след дыма на стекле, и в то же время мерцающие изнутри недобрым багровым светом. Знак замкнулся. И тогда ударила молния. Она рухнула с неба прямо в барьер, ослепительно белая, ветвистая, оглушительная, и на краткий миг вся равнина вспыхнула так ярко, что ночь отступила. Со стороны могло показаться, будто именно небесный удар разрушил преграду. Но это было не так. Молния лишь осветила то, что уже началось. Из точки, куда вошел меч, по барьеру побежала трещина. А потом случилась вспышка. Не грохот, не взрыв в привычном смысле, а именно вспышка — резкая, немыслимо яркая, настолько сильная, что мир на одно мгновение исчез в белом свете. Когда зрение вернулось, барьера больше не было. На его месте открылась расщелина. Она не была похожа на обычный проход или разлом в земле. Скорее, это была рана в самом пространстве — темная, глубокая, неправильная. Ее края дрожали, будто оплавленные, а изнутри тянуло древней сыростью, гарью, чем-то затхлым и в то же время слишком живым, чтобы быть всего лишь воздухом давно запечатанного места. Заклинание смолкло. Голоса поднятых соратников один за другим оборвались, и наступившая после многоголосого хора тишина показалась почти невыносимой. Из расщелины что-то двигалось. Сперва — лишь силуэт, слишком большой, чтобы быть человеческим, слишком неровный, чтобы принять его за зверя. Затем показалась голова, вытянутая, тяжёлая, с очертаниями древнего ящера. Но это был не ящер.
Это был дракон. На Дераверне, в глубокой древности, если верить самым старым хроникам и полузабытым сказаниям, существовали лишь черные драконы. Создания не просто редкие — почти мифические, настолько древние, что сами летописи рядом с ними казались недавними. И все же тот, кто вышел из расщелины, не был угольно-черным. Его чешуя имела гнилостно-бордовый оттенок, будто старое вино смешали с засохшей кровью и пеплом. Этот цвет казался больным, порченым, но оттого не менее величественным. Напротив — в нем было нечто особенно зловещее, будто сам мрак на его шкуре успел сгнить за века заточения. Он был исполинским. Одним из тех существ, рядом с которыми любое живое невольно ощущает собственную ничтожность. Даже в полусогнутом положении, выбираясь из разрыва, он возвышался так, что его голова терялась на фоне грозового неба. Огромные рога тянулись назад, словно обломанные пики. Между пластинами чешуи в некоторых местах темнели рубцы, будто оставленные давними битвами или еще более древними цепями. Глаза его горели тусклым, глубоким светом, в котором не было звериной ярости — лишь древний ум, переживший слишком многое. Дракон резко вскинул голову и взревел. От этого звука содрогнулся воздух. Взмах его крыльев поднял вокруг целые потоки воды и грязи, словно сама буря на миг отшатнулась перед ним. В ближайшей роще с криком вспорхнули вороны, сорвались с ветвей и в беспорядке разлетелись в стороны, черными клочьями рассекая небо. Даже гром на мгновение будто отступил, уступая место этому голосу. А затем дракон заговорил. Его слова прозвучали громко и ясно, так, будто они были обращены не только к стоящим перед ним, но и ко всей земле вокруг, к лесам, холмам, руинам, костям под землей и тучам над головой.
— Это начало. Всего два слова. Но в них было больше веса, чем в длинных речах королей и проповедников. Они упали на мир, как приговор.
Таинственная фигура не стала медлить. Он шагнул вперед, поднял меч так высоко, как только мог, подставляя клинок под дождь и тусклый свет молний. В этом движении не было ни страха, ни восторга — только суровая, почти обрядовая решимость. Затем он опустил оружие и склонил его перед драконом в знаке почтения и признания. Когда он заговорил, его голос прозвучал четко и глухо, словно удар по крышке гроба:
— Мы отомстим. За его спиной уже поднимался иной звук.
Из тьмы, из глубины равнины, откуда они пришли и куда не достигал свет молний, доносилось множество голосов. Крики. Стоны. Глухой рев. Слитые вместе, они были похожи то ли на боевой клич, то ли на плач целого воинства, слишком долго ждавшего своего часа. Этот шум ширился, приближался, нарастал волнами, и в нем было ясно одно: дракон явился не в пустоту. Его ждали. Его призыв был услышан.
Глава 6 - Ирида
Нельзя однозначно сказать был добр или зол. Все его поступки имели под собой основание. От этого он и действовал.
Ирида. СмотрительницаИрида остановилась в небольшой деревушке в нескольких лигах от столицы Артрейна Вейса. С виду это было самое обычное селение, каких по дорогам королевства стояли десятки: без особой роскоши, но и без той безнадёжной нищеты, что сразу бросается в глаза. Здесь не было ни богатых усадеб, ни покосившихся лачуг, в которых, казалось, сам ветер жил дольше людей. Деревня держалась на простом и упрямом труде. Одни зарабатывали в шахтах, что тянулись к северным холмам чёрными, сырыми ранами земли, другие промышляли охотой, кто-то чинил упряжь, ковал железо, торговал зерном, а кто-то, не имея ни ремесла, ни охоты к работе, коротал дни за картами и дешёвым пойлом. Ириду всегда поражало, как местные вообще выдерживают такую жизнь. Крестьяне поднимались с первым светом, когда солнце только-только касалось крытых соломой крыш, и работали до самого заката, пока вечерняя сырость не ложилась на поля холодным серым покрывалом. Земля не прощала лености и не терпела глупости. Недостаточно было просто вспахать участок и засеять его чем попало. Нужно было знать почву, помнить капризы погоды, угадывать, что принесёт год — затяжные дожди, ранние заморозки или суховеи, от которых трескалась даже глина. Пшеницу здесь сеяли реже, рожь — чаще, она была крепче, выносливее, лучше переносила дурную погоду. Но и тут всё решал опыт. Каждый хозяин сам знал, что именно доверить своей земле, и редко ошибался дважды от этого напрямую зависела их жизнь.
Впрочем, не все в деревне были одинаковы. Всегда находились и те, кто предпочитал держаться поближе к трактирам, нежели к пашне. Такие целыми днями шатались без дела, пили мутное пиво, встревали в кулачные драки, ставили последние гроши на карты и жили одним днём, как бродячие псы, привыкшие искать объедки у чужого порога. Некоторые из них надеялись ухватиться за случайную работу, другие — просто дотянуть до следующего вечера, а самые неудачливые нередко заканчивали тем, что проигрывали в долг больше, чем могли отдать, и шли в услужение к более удачливым или более жестоким людям. В тот вечер Ирида сидела в таверне — тоже самой обычной, насквозь пропахшей дымом, кислым вином, жареным луком и человеческой усталостью. Под низкими закопчёнными балками гудели голоса, где-то в углу лениво бренчала струна, за столами хрипло смеялись шахтёры, уже успевшие спустить часть заработка, а служанка с усталым лицом сновала между ними с кружками и мисками. По полу тянуло холодом, под лавками валялась солома, впитавшая пролитое пиво и грязь с сапог. Ирида сидела одна, чуть в стороне от общего шума, и потому неизбежно привлекала взгляды. Она слишком не походила на местных женщин: в её осанке, в спокойствии лица, в том, как она держалась, было что-то чужое для этого места. Не яркое, не нарочитое — просто иное. А в подобных местах чужаков замечали быстро. Не прошло и получаса, как к её столу подошёл мужик — из тех, кого жизнь давно уже вывернула наизнанку, оставив только наглость, тупое упрямство и жадные инстинкты. Лицо у него было красное, рыхлое, с полопавшимися у носа сосудами — борода свалялась в грязные клочья, а рубаха была распахнута так, будто ему было жарко даже в промозглом вечернем воздухе. От него несло крепким пшеничным самогоном так сильно, словно он не пил его, а вымок в нём с головы до пят. Глаза блестели мутно и липко — не весело, не пьяно даже, а именно мерзко, с тем животным выражением, которое Ирида замечала слишком часто и всегда распознавала с первого взгляда. Он без спроса плюхнулся напротив, тяжело опершись локтями о стол, и расплылся в ухмылке, обнажив жёлтые зубы.
— Эй, девушка. Местечко не найдётся?
Сказано это было так, будто он уже решил, что нашёл лёгкую добычу. Он не собирался тратить время на осторожность или любезности. В его маленькой пьяной голове всё, вероятно, уже сложилось самым простым образом: одинокая женщина, дешёвая таверна, поздний вечер — чего ещё ждать? Он смотрел на Ириду с ленивой уверенностью человека, который привык, что более слабые опускают взгляд, отодвигаются или молча терпят. Но если бы он был хоть немного трезвее, то, возможно, заметил бы одну простую вещь — Ирида не испугалась. Даже не насторожилась. Она лишь медленно подняла на него глаза, и в этом спокойном взгляде было что-то такое, от чего более разумный человек предпочёл бы сразу встать и уйти, не оглядываясь. Ирида не подала виду, что её терзает раздражение. Годы изнурительного обучения приучили её скрывать чувства так же глубоко, как прячут фамильные клинки. Она не принадлежала к старшим расам, не была эльвийкой, в чьих жилах течёт древний холод, а была лишь человеком — но человеком бесспорно одарённым. Она продолжала сидеть, медленно, почти лениво потягивая густую смородиновую медовуху. Этот тягучий ягодный напиток был её маленькой слабостью во время долгих странствий. Торопиться было некуда. Её учитель, загадочная фигура в золотой маске, до сих пор не явился. Обычно он был пунктуален до тошноты, словно сами песочные часы королевства замирали в ожидании его шага, но Ирида понимал — в Дераверне всякое случается. Она привыкла ждать. Крестьянин же, чьё присутствие всё сильнее отравляло воздух вокруг, принял её молчание за робость. Он был типичным продуктом этой земли: высокий, кряжистый, с пудовыми кулаками, но лишённый и капли проницательности. В таких глухих углах Артрейна ум считался обузой — здесь выживали те, кто мог махать киркой или топором до кровавого пота, пока герцог не призовёт в ополчение, чтобы использовать их в качестве пушечного мяса.
Увидев, что гостья его игнорирует, мужик побагровел. Он поднялся и коротким жестом подозвал подельников — парочку таких же ополоумевших от безнаказанности вышибал. Те, не спеша, выудили из-под стола тяжёлые дубинки. Просто обрубки дерева, без шипов и обивки, но их веса вполне хватало, чтобы проломить череп или превратить воспоминания о сегодняшнем вечере в кровавую кашу.
— Парни, а ну-ка подсобите! — зычно выкрикнул зачинщик, чувствуя за спиной поддержку.
Но тут голос подал трактирщик. Он возвышался за стойкой, словно старый утёс — грузный, мощный, с лицом, перепаханным шрамами. Вместо левого уха у него красовался рваный рубец. В приграничье такая отметина могла значить лишь две вещи — либо он когда-то побывал в застенках инквизиции, где палачи не скупились на «сувениры», либо лишился его в плену во время былых войн, когда солдаты метили врагов, как скот.
— Оставьте девку в покое, — прогремел он, и его правая рука скрылась под прилавком. Судя по напружинившимся плечам, там лежал либо заряженный арбалет, либо тяжёлый тесак.

