
Полная версия
Cага Дераверна. Заповедь Дракона
— Хорошо, — сказал он наконец. — Я открою вам портал. Вас отправлю в штаб к твоим певчим.
Элай заметно напрягся.
— Откуда ты знаешь наше название? — нахмурился он.
Это имя было их тайным обозначением, шифром, известным лишь тем, кто стоял совсем близко. Значит, либо в их рядах был крот, либо незнакомец сумел вытянуть эту тайну из кого-то иным, куда более мрачным способом. Но ответа не последовало.
— Вы отправитесь в Золотой лес. Путь будет неблизкий. Запаситесь у певчих припасами. С вами поедет моя помощница, Ирида. Она встретит вас в деревне неподалёку от Вейса. Вы, должно быть, слышали о нём.
— Что за деревня? — глухо спросил Сэнд.
— Ар-Дэнс. Там немало рудников и крепких людей. Я велел ей ждать меня, но вас она дождётся.
— А что будешь делать ты? — насторожился Элай.
— Постараюсь защитить этот проклятый город. И разобраться во всём. Но мы ещё встретимся. Вы важны для моего господина. Хотя и слишком своевольны, — подытожил он. На этот раз он не попросил кинжал Сэнда. Вместо этого достал собственный. Но увечье себе наносить не стал. Из сумки он вынул флакон с кровью, вылил её на ладони и снова начал складывать пальцы в странные знаки. Не такие, каким он учил Сэнда, — иные, более древние, более тяжёлые, будто вырезанные из самой тьмы. Он не произнёс ни слова. И всё же портал открылся.
— Проходите, — глухо сказал незнакомец.
Элай взвалил Лорика себе на плечи. Тот всё ещё был слишком слаб, чтобы идти самостоятельно. Рана, пусть и затянутая магией, могла таить в себе заразу или иную дрянь. Лорик был тяжёл, будто весил куда больше своих обычных размеров, и даже для крепкого по эльфийским меркам Элая это оказалось нелёгкой ношей. Сэнд тоже старался помочь, поддерживая его с другой стороны.Первым в портал шагнул незнакомец, а следом за ним — потрёпанные, уставшие спутники.
Тень сгущалась над Дераверном.
Глава 5 - Пробуждение
Зло порождает зло; первое страдание даёт понятие о удовольствии мучить другого; идея зла не может войти в голову человека без того, чтоб он не захотел приложить её к действительности
М. ЛермонтовВ тот час на месте недавнего сражения, где армия герцога Дериона сошлась с тёмными сущностями, стоял такой смрад, что, казалось, сам воздух здесь умер и начал разлагаться вместе с павшими. Поля, ещё недавно дрожавшие от топота, криков и звона стали, теперь были сплошь покрыты телами. Мёртвые лежали везде — у разбитых знамен, у вдавленных в грязь щитов, возле разорванных лошадиных туш, среди переломанных копий и почерневших от крови доспехов. Их было столько, что взгляд терялся, не в силах различить ни конца, ни края этого страшного побоища. Казалось, сама земля не выдержала тяжести смерти и, напитавшись кровью, потемнела. Летописцы, доведись им узреть это собственными глазами, без сомнения внесли бы ту битву в число величайших и самых страшных сражений, что случались за последнюю тысячу лет. Но даже самые искусные хронисты вряд ли сумели бы передать всё до конца — ни тяжесть зловония, висевшего над равниной, ни тишину, пришедшую на смену ярости, ни тот ужас, который остаётся после великой резни, когда победа уже никому не кажется славой. Солдаты королевства Артрейн лежали там, где приняли свой последний бой. Даже смерть не лишила их сурового, почти монументального вида. Их доспехи были хорошо отлиты и подогнаны, тяжёлые, надёжные, способные прикрыть большую часть тела от удара меча или стрелы. Рядом с ними валялись крупные щиты — такие, какими в Артрейне особенно гордились. Щиты воинов в народе нередко называли скутумом. Когда они смыкали строй, щит к щиту, перед врагом вырастала сплошная стена, за которой можно было укрыться почти целиком. Не раз такая стена спасала людей от гибели, не раз ломала натиск врага. Но в тот день даже она не устояла. Тут же, вперемешку с королевскими воинами, лежали и ополченцы — их, как водится, было больше прочих. Они сразу бросались в глаза своей бедной и разномастной экипировкой. У одного была ржавая кольчуга, слишком большая для его худого тела, у другого — старый кожаный доспех с грубо пришитыми заплатами, у третьего — потрескавшийся шлем, будто переживший ещё войну его отца. Иные, должно быть, купили первое, что попалось под руку в кузнице, спеша успеть к сбору. Другие вышли на бой в том, что досталось по наследству: в чужих латах, в потускневших наплечниках, в перевязях, пропахших старым потом и дымом. В их облике не было ни выправки регулярного войска, ни блеска рыцарской стали. И всё же именно такие люди чаще всего первыми принимали на себя удар, закрывая собой землю, которую едва успели научиться пахать лучше, чем держать оружие. Вокруг поля поднимался огромный барьер, незримый и вместе с тем ощутимый, словно сама ткань мира здесь была натянута и скреплена чужой волей. Он запечатывал проход, из которого твари выходили на равнину, удерживая их натиск и не позволяя мраку хлынуть дальше, в сердце королевства. Этот барьер возвели маги коллегии — сильнейшей из всех, что знали эти земли. Для его создания были стянуты редкие силы, древние знания и такие жертвы, о которых предпочитали не говорить вслух. Люди шептались, что чары держатся не только на искусстве магов, но и на крови герцога Дериона. И в этих шёпотах было слишком много правды. По сути, герцог отдал жизнь, чтобы дать королевству хотя бы надежду. Не победу — на неё уже никто не смел рассчитывать с прежней уверенностью, — а лишь шанс не погибнуть в ту же ночь. Барьер мерцал тускло, почти болезненно, как свет умирающей звезды. Иногда по его поверхности пробегали слабые волны, будто с другой стороны кто-то всё ещё касался его когтями или бился в него в бессильной ярости. От этого зрелища становилось не по себе. Казалось, стоит чарам ослабнуть хоть на миг — и равнина снова наполнится воем, скрежетом и топотом лап, не принадлежащих ни одному зверю, что был создан природой. Над полем кружили вороны. Их было много, и они вели себя как терпеливые наследники этой бойни. Одни сидели на копьях и обломках повозок, другие уже осмеливались спускаться ниже, перескакивая по телам и выжидая, где плоть окажется мягче. Им было безразлично, чьим мясом насыщаться: человеческим, лошадиным или тем, что принадлежало тварям из мрака. Голод не знал различий. Для ворон всё это уже стало одной общей добычей, равной перед клювом и падалью. Именно такую картину увидел одинокий всадник в капюшоне.
Он появился без свиты, без знамени, без сопровождения и без всякой видимой защиты. Не было при нём ни оруженосца, ни разведчика, ни даже обычного спутника, который прикрывал бы спину. Для любого здравомыслящего человека уже само решение прийти сюда в одиночку показалось бы безрассудством. Здесь совсем недавно гремела битва, и никто не мог сказать наверняка, все ли твари уничтожены, не затаилась ли какая-нибудь из них среди мёртвых, в ямах, в тумане или под грудами тел. И всё же незнакомец ехал так, словно вступал не на место великой резни, а на давно знакомую дорогу. Его конь тоже не был похож на обычного боевого жеребца. То был огромный вороной зверь, выше и массивнее прочих лошадей, каких разводили в королевствах людей. В нём чувствовалась порода, сила и какая-то тяжёлая, почти нечеловеческая выносливость. Мускулы перекатывались под тёмной шкурой, будто под гладким чёрным камнем, а шаг его был ровным и уверенным, без малейшей нервозности, которую неизбежно проявило бы всякое живое создание среди такого смрада и смерти. Но сильнее всего в глаза бросались его глаза — ярко-красные, тлеющие в полумраке, как угли под слоем золы. Копыта коня были скрыты под тёмной накидкой, свисавшей слишком низко и странно колыхавшейся при каждом шаге. И всё же внимательный взгляд без труда уловил бы под ней нечто неправильное. Там, где должна была быть плоть, проступали острые, мертвенно-бледные очертания костей. Будто кожа давно сошла, а зверь, вопреки всем законам мира, продолжал идти, не чувствуя ни боли, ни усталости. Сам всадник медленно направлял коня к барьеру. В его движениях не было ни спешки, ни тревоги. Он не озирался по сторонам в поисках опасности, не вслушивался в тишину, как это сделал бы любой иной путник. Его спокойствие было не бравадой, а чем-то более тяжёлым и мрачным — так ведут себя не храбрецы, а те, кто давно привык смотреть в лицо тому, от чего другие теряют рассудок. При нём было оружие. У седла висел топор — заострённый, грубой работы, тронутый ржавчиной, словно им пользовались не одно десятилетие и не слишком заботились о его виде. Однако в нём чувствовалась настоящая, жестокая польза — такой топор был создан не для красоты, а для того, чтобы раскалывать кость, ломать щиты и рвать плоть. Кроме того, у незнакомца был меч — и именно он приковывал взгляд. Это был одноручный клинок, но странный, неправильный. Он не походил ни на полуторный меч, ни на бастард, ни на какое-либо привычное оружие из арсеналов людей, эльвов или гномов. Во всей его форме ощущалось какое-то нарушенное равновесие. Казалось, кузнец, выковавший этот меч, либо не знал ремесла, либо, напротив, знал его слишком хорошо и намеренно исказил привычный облик клинка. Обычному воину такое оружие показалось бы неудобным, тяжёлым, почти непригодным для фехтования. Им нельзя было бы вести быстрый, точный бой, полагаясь на выучку и изящество. Таким мечом не отражают удары — им рубят, ломают, калечат. Он словно был создан не для поединка, а для бойни. И чем ближе всадник подъезжал к мерцающему барьеру, тем явственнее становилось чувство, что на поле смерти явился не случайный путник. Было в нём что-то чуждое общей тишине, что-то неуловимо зловещее, словно сама мёртвая равнина узнала его раньше, чем он приблизился. Вороны не слетали с тел при его появлении, но и не каркали. Ветер, до того лениво шевеливший изорванные плащи мёртвых, будто стих.
Таинственная фигура время от времени останавливалась среди мёртвого поля. В эти минуты он подходил к телам, будто сверялся с каким-то одному ему ведомым списком, и, опускаясь рядом с ними, делал на коже тонкие, неглубокие надрезы. Они выглядели странно — не как обычные раны, а как знаки, оставленные странной рукой. В них угадывалось нечто похожее на письмена древнего языка, слишком старого и слишком чуждого, чтобы человек мог понять его с первого взгляда. Для одних это были бы просто уродливые рисунки, для других — следы ритуала, смысл которого давно утерян. Закончив, незнакомец поднимался так же молча, как и приходил, садился в седло и продолжал путь. Его не пугал ни холодный ветер, ни тяжёлый дождь, начавший лить над равниной, ни туман, медленно поднимавшийся из-под земли. Вокруг лежали сотни тел, и казалось, сама земля устала от крови. Армия герцога пыталась собрать павших и предать огню то, что осталось после боя, но не всё было сделано как следует. После великих сражений всегда остаются участки, до которых не доходят руки, и именно из таких забытых мест потом рождаются самые страшные слухи. Фигура ехала к барьеру, и чем ближе она оказывалась, тем заметнее становилось беспокойство среди мёртвых. Сначала это были лишь едва уловимые движения — дрожь пальцев, судорожный вздох, слабое подёргивание плеча. Затем один за другим те, на ком были оставлены странные знаки, начали подниматься. Но это были уже не люди но и не нежить. Их тела менялись прямо на глазах, словно смерть не забрала их, а лишь завершила некий страшный процесс. Кожа стягивалась, обнажая костлявые черты, лица вытягивались, скулы проступали резче, а из разорванных губ показывались длинные клыки. Лысые головы блестели в сыром полумраке, от тел исходил тяжёлый смрад, от которого резало горло. И всё же это были не восставшие мертвецы в привычном смысле. В них чувствовалось нечто иное — древнее, чужое, почти первобытное. Словно они не вернулись из могилы, а перешли на следующий, более страшный уровень существования. Они не ожили — они изменились. Фигура поднимала не всех. Он выбирал только сильных. Тех, кто лучше других выдержал тот ужасный день. Тех, в ком оказалось достаточно ярости, выносливости или воли, чтобы не исчезнуть до конца. Одним из таких был личный гвардеец герцога Дериона — его правая рука, верный соратник и один из лучших воинов королевства. В тот день он сражался так, как сражаются лишь те, кто привык стоять до конца.
Его манипула была лучшей во всём королевстве. Дисциплинированная, выученная до совершенства, она безошибочно держала строй, мгновенно исполняла приказы и не терялась даже в самой безнадёжной схватке. В этом была заслуга самого гвардейца — именно он когда-то придумал систему горнов, позволявшую управлять крупными отрядами быстро и без лишней путаницы. Одного короткого сигнала хватало, чтобы люди понимали, что им делать, куда поворачивать щиты, где смыкать ряды и когда переходить в наступление. Но даже лучший строй ломается, когда бой превращается в резню. В тот день гвардеец увлёкся преследованием врага и слишком далеко выдвинулся вперёд вместе со своей дивизией. В пылу схватки он не заметил, как оторвался от основных сил. Когда это стало очевидно, было уже поздно. Их окружили. Они дрались до последнего. Один за другим падали его люди, унося с собой в смерть всё новые и новые чудовища. Каждый из них успел забрать с собой хотя бы по одной твари, а некоторые — и по нескольку. Сталь звенела без остановки. Щиты трещали. Кровь, грязь и дождь смешались в одно тёмное месиво. Над полем боя стоял запах железа, жжёной плоти и сырой земли. Когда рядом не осталось никого живого, он оказался один. Один среди тел своих товарищей и ухмыляющихся тварей с искривлёнными ржавыми мечами. Доспех его был помят, залит кровью и покрыт глубокими зарубками. Он тяжело дышал, но всё ещё стоял. В глазах у него не было страха — только усталость, гнев и какое-то суровое, упрямое достоинство.
Первая тварь бросилась на него с такой стремительностью, будто её подгонял сам мрак. Гвардеец успел лишь чуть сместиться, уйти не в полный разворот, а в короткий, выверенный шаг в сторону, и в тот же миг ржавое лезвие врага с пронзительным скрежетом скользнуло по нагруднику. По железу взвилась снопом искра, на металле осталась глубокая, свежая борозда — уродливая метка, словно сама тьма попыталась поставить на нём клеймо. Он не дал твари второй попытки. Его ответ был безжалостно точен —короткий, хлёсткий взмах, рождённый долгими годами учений и десятками прожитых боёв, разрубил чудовище от плеча до груди. Тело дернулось, распахнулось в страшном, неровном разрезе, и тварь рухнула, словно её кости вдруг превратились в труху. Но едва первая упала, на него набросились двое других. Один налетел сбоку, и гвардеец с силой вогнал клинок ему в живот. Лезвие вошло с глухим сопротивлением, на мгновение застряв в вязкой, жадно сжимающейся плоти. Тварь захрипела, сложилась пополам, но он уже выдергивал меч, чувствуя, как рукоять наливается тяжестью чужой крови. Гвардеец не успел развернуться до конца. Вторая тварь врезалась в него всей массой, когтистая лапа полоснула по плечу, срывая край наплечника и разрывая ткань под ним. Боль вспыхнула мгновенно, острая и горячая, но он только стиснул зубы, не позволяя себе даже вскрикнуть. Мир на миг дрогнул, утонув в красной пелене, однако руки его по-прежнему слушались. Он резко оттолкнул чудовище плечом, почти вслепую, и ударил снизу вверх. Клинок вошёл в шею твари с влажным, рвущим звуком, задел кость, соскользнул, почти отделив голову, но не до конца. Существо ещё несколько судорожных мгновений дергалось, цепляясь за жизнь упрямо и бессмысленно, пока наконец не обмякло и не рухнуло лицом в грязь, взметнув чёрные брызги. Гвардеец пошатнулся. Левое плечо горело, как обугленное железо дыхание сбилось, стало рваным, тяжёлым, будто в грудь ему набили колючий, влажный дым. Кровь стекала по руке, тёплая и липкая, смешиваясь с дождём, но он всё ещё стоял. Опираясь на меч, будто на последний столб, удерживающий его между жизнью и забвением, он медленно поднял голову. Перед ним, из пелены дождя и копоти, одна за другой выступали новые тени. Их было слишком много. Гораздо больше, чем способен был выдержать один человек, даже закалённый, даже в лучшие свои дни. Но он не отступил. Не потому, что не боялся, — боялся, ещё как боялся, — а потому, что за спиной у него уже не осталось места для отступления. Он перехватил рукоять окровавленной ладонью, чувствуя, как металл скользит под пальцами, и шагнул вперёд. Навстречу тёмной, шевелящейся массе, навстречу рёву, хрипам и мокрому лязгу. Его следующий удар был таким же точным, как и первый — короткий замах, резкий выпад, и ещё одно чудовище, ринувшееся слишком самоуверенно, было рассечено почти пополам. А потом мир сузился. Остались только звон стали, хрип умирающих, скрип собственных зубов и тяжёлый, глухой стук сердца, упрямо бившегося в груди, пока тело продолжало сражаться уже почти без участия разума. Силы покидали его, как вода, уходящая сквозь пальцы. Перед глазами плыли кровавые круги, а движения становились рваными, лишенными прежней изящной точности. Дождь превратился в ледяной саван, смывавший грязь, но бессильный против липкой, густой черноты, сочащейся из тел поверженных тварей. Каждый новый взмах меча отдавался в плече невыносимым, пульсирующим стоном, будто в рану раз за разом вонзали раскаленное шило. Твари обступили его полукольцом, выжидая, чувствуя его слабость. Их горячее, зловонное дыхание смешивалось с ночным туманом, превращая воздух в удушливую взвесь. Один из монстров, более крупный и уродливый, с кожей, похожей на дубленую кость, медленно выступил вперед, издавая низкое, вибрирующее рычание. В его пустых глазницах не было ярости — только бесконечный, бездонный голод. Гвардеец сплюнул кровь и заставил себя выпрямиться. Он знал этот взгляд. Так смотрит хищник на загнанную добычу, когда исход уже предрешен. Но в его жилах все еще текла гордость тех, кто давал клятву стоять до последнего вздоха. Если ему суждено пасть здесь, среди костей и пепла, он сделает так, чтобы этот пир обошелся им как можно дороже. С гортанным криком, в который вложил все остатки воли, он бросился в самую гущу врагов. Меч превратился в размытую полосу тусклого серебра. Первый удар снес челюсть крупной твари, второй — глубоко вошел в грудину другой, пытавшейся ухватить его за ноги. Он вертелся волчком, забыв о боли, забыв о самом себе, превратившись в чистый нерв, в идеальное орудие разрушения. Сталь пела свою похоронную песню, вгрызаясь в плоть, дробя хрящи и вырывая куски из этого кошмарного воинства. Но их было легион. Когда на него навалились сразу четверо, он не упал — он просто перестал чувствовать землю под ногами. Тяжелые, когтистые лапы прижали его к камням, выбивая воздух из легких. Меч со звоном отлетел в сторону, исчезнув в темноте. Гвардеец почувствовал на шее ледяное прикосновение чужих когтей и холодное дыхание смерти, уже почти коснувшейся его лица и дальше лишь тень которая заслонила его глаза. Без чувств и эмоций.
На поле сейчас гвардеец лежал среди своих людей. Его шлем был сорван, лицо — бледное и неподвижное, а рука всё ещё сжимала меч, словно он не собирался отпускать его даже в смерти. Незнакомец долго смотрел на него, не трогая остальных. Потом опустился рядом и провёл тонким тёмным клинком по лбу павшего. Один знак, второй, третий — и древние линии медленно проступили на коже.
— Ты держался дольше всех, — голос всадника был тихим, похожим на шелест сухой травы, но в нем слышалось странное уважение. — Твоя верность заслуживает новой формы.
Тишина, воцарившаяся на поле, внезапно была нарушена. Это не был крик или стон. Это был звук ломающегося льда. Пробуждение пришло не как свет и не как милость, а как медленное, мучительное возвращение из бездны, где не было ни времени, ни имени, ни боли в привычном смысле слова. Сначала к нему вернулась тяжесть — не тяжесть тела, а сама идея его существования. Затем пришло ощущение холода, глубокого и древнего, словно он лежал не на земле, а внутри каменной гробницы, слишком долго хранившей чужое дыхание. Он открыл глаза. Мир возник перед ним не сразу, а слоями — сначала размытым пятном серого мрака, затем дрожащими очертаниями искривленных деревьев, затем влажным блеском тумана, пропитанного запахом сырой почвы, железа и гнили. Над ним висело низкое небо, бесцветное, как выцветшая ткань савана. Ветер шевелил мертвую траву, и в этом шорохе чудилось что-то похожее на шепот, давний и забытый. Он поднял руку и замер. Это была его рука — и все же не совсем его. Пальцы стали длиннее, суставы — резче, кожа казалась мертвенно-бледной, с сероватым отливом, словно кровь под ней текла медленнее, чем должна. Он сжал ладонь, затем разжал, наблюдая за движением с тем странным, отстраненным удивлением, которое испытывает не человек, а существо, только что заново узнавшее собственную форму. По его телу прошла короткая дрожь — не от страха, а от осознания. Он сел медленно, словно боялся потревожить нечто хрупкое внутри себя. На нем были следы перерождения — тонкие шрамы, странные темные прожилки под кожей, будто в нем навсегда застыла тень чужой силы. Он коснулся груди, затем шеи, словно проверяя, действительно ли все это принадлежит ему. И тогда он понял главное: он не был пустой оболочкой, ведомой чужой волей. В нем сохранился разум. В нем сохранилось «я». Эта мысль не принесла облегчения — лишь еще большую тревогу. Он поднялся на ноги и огляделся. Перед ним, сквозь туман, стояла та самая таинственная фигура. Не призрак и не человек в обычном смысле. В ней было нечто неуловимое, заставлявшее воздух вокруг казаться плотнее и темнее. Рядом с ней он больше не ощущал себя рабом, лишенным выбора. Теперь между ними возникла иная связь — не цепь, а нечто куда более опасное. Признание. Он смотрел на эту фигуру настороженно, внимательно, как смотрят на того, чью силу признают, но чьи намерения еще не поняли. И все же он не отвернулся. Не опустил головы. Не встал в покорную позу. Он пошел за ней — не как подчиненный, не как оживленный по чужой прихоти слуга, а как равный, и в этом было нечто гораздо более страшное, чем рабство. Потому что равный союз всегда строится не на вере, а на цели. И если цель окажется достаточно мрачной, никакая клятва уже не спасет душу, которая однажды согласилась идти дальше.
Другим был Раймунд из дома Рандод — знатный дворянин, молодой человек редкой выправки и ума, которому, казалось, было уготовано нечто большее, чем смерть на сырой земле под воем тварей. Его слишком рано отправили на войну. И слишком рано она взяла его себе. На левом фланге Раймунд принял на себя один из самых тяжелых ударов того дня. Его дивизия стояла плотной стеной щитов, скутумы сомкнулись так тесно, что между ними едва проходил холодный ветер, а воины, пригнувшись под тяжестью доспехов и ожидания, держали строй из последних сил. Они были меньше числом, чем наступавшие на них твари, а враг не знал строевой выучки людей, но обладал чем-то другим — хищной дисциплиной, рожденной инстинктом, голодом и постоянной готовностью рвать, ломать и убивать. И все же страшнее самой ярости было то, что двигало этими существами. В их нападениях не было привычной человеческой неразберихи. Они не бросались слепо, как бешеные звери, и не сражались, как солдаты. Их движения были одновременно дикими и подозрительно слаженными, словно ими управлял не разум, а старый, кровавый опыт охоты. Они меняли направление почти без предупреждения, заходили в слепые углы, врезались в строй с такой силой, будто стремились не просто проломить щиты, а вырвать из людей всякую волю к сопротивлению. И им это удавалось. С каждым их рывком по рядам прокатывался страх — липкий, удушающий, почти животный. Некоторые из солдат уже дрожали. Кто-то оглядывался назад, кто-то судорожно сжимал рукоять меча, словно хотел спрятаться за собственным оружием. Еще мгновение — и кто-нибудь бы побежал. Тогда командиры начали кричать, хватать людей за плечи, бить по щитам, возвращая их к реальности. Поверх общего грохота, звона металла, хрипов и воплей, звучали окрики, призывы держаться, проклятия и молитвы. Где-то позади работала коллегия магов: их колдовство вспыхивало редкими всполохами, разрывая туман, обжигая плоть тварей и на краткий миг возвращая людям надежду. Но этой надежды было слишком мало. Раймунд стоял в переднем ряду, как и подобало человеку его положения. Его доспех был заметен даже в хаосе боя — дорогой, искусно отделанный, с гербом дома, уже потемневшим от грязи и копоти. Он не прятался за чужими спинами, и именно это, возможно, привлекло к нему роковую стрелу. В пылу сражения его шлем был сбит — удар ли это был, случайный ли толчок, уже никто не мог сказать. Он остался с открытой головой, уязвимый, как любой другой человек на этом поле, а может быть, даже больше, потому что знатный доспех делал его заметнее. Меткий лучник тварей увидел его. И выпустил стрелу в тот самый миг, когда Раймунд, обернувшись к левому краю строя, пытался удержать дрогнувших людей и крикнуть им, чтобы не поддавались панике. Стрела попала ему в голову. Выстрел был меток. Острие вошло в глазницу, пробив глаз, и глубоко ушло внутрь черепа, почти добравшись до позвоночника. Раймунд пошатнулся, как человек, внезапно потерявший не только равновесие, но и саму связь с миром. Несколько мгновений он еще стоял, удерживаемый не столько собственными силами, сколько руками подоспевших солдат. Они пытались оттащить его назад, закрыть, спрятать, вытащить из самой гущи боя. Но натиск тварей был слишком силен. Щиты дрожали, скутумы гудели под ударами, люди спотыкались о тела павших. Кто-то кричал, кто-то молился, кто-то уже захлебывался кровью. И тогда Раймунд, собрав последние крохи воли, сам потянул руку к древку, торчавшему из его головы, и надломил его — не до конца, а лишь настолько, чтобы стрелу можно было удержать, чтобы она не мешала ему стоять еще хоть миг. На лице его уже не было страха. Была только усталость, горькое понимание и странное, почти дворянское упрямство. С помощью солдат он сумел подняться. На одно лишь мгновение, но и этого хватило, чтобы его увидели те, кто еще держался рядом. Он оглядел своих людей, словно хотел запомнить их лица в последний раз, и отдал приказ — короткий, хриплый, но все еще твердый.

