
Полная версия
Сююмбике. Легенда
Ко всему прочему, ей совсем не хотелось отпускать Сююм обратно домой — настолько сильно она к ней привязалась. Та заменила ей потерянного много-много лет назад ребёнка, и сейчас, когда она привязалась к ней как к родной дочери, не хотела терять ту нерастраченную материнскую любовь, которая выжидала своего часа в её сердце. Бике поднялась к себе в покои и долго-долго думала, глядя в бескрайние просторы горизонта, где также продолжали подниматься клубы дыма от домов, соединяя небо и землю словно волшебный мост между двумя мирами.
Глава 3
Утром следующего дня старшая ханбике без предупреждения вошла в покои хана. Он всё ещё спал на окровавленном ложе, слегка посапывая. Она встала напротив и долго стояла, молча ожидая, пока хан проснётся. Взгляд её скользил по хаосу, что царил в покоях повелителя. Ей было горько и обидно: все её старания устроить прекрасную жизнь племяннику, самой судьбой предначертанную, волею Всевышнего не увенчивались успехом.
В памяти всплыли горькие события, случившиеся с ней, когда ей было семнадцать лет. После смерти Тахира и её нерождённого дитя она возненавидела брата, считая его самым скверным человеком на земле, и задумала во что бы то ни стало отомстить ему.
В то время московский князь вел войны на западе своего княжества, а так как Абдул-Латиф присягнул ему на верность, казанский хан был вынужден собираться в поход для поддержки московского князя. Приготовления шли больше полугода, и за этот период Казань посетила Нур-Султан — мать Абдул-Латифа и Гуахаршад. Она была безумно рада, что ее младший сын взошел на трон Казанского ханства, а дочь стала женой самого влиятельного улу-карачи Кель-Ахмета Ширина. Много говорила она и про своего старшего сына, который был свергнут с трона Казанского ханства и сейчас правил уездами недалеко от Москвы. Она была горда своими детьми и сказала, что теперь собирается навестить старшего сына, а затем и самого князя Василия Третьего, дабы взять с него наказ, что казанский трон навеки останется за ее потомками.
Гуахаршад очень понравилась эта мысль. Ведь она не хотела более видеть, а тем более жить рядом с Абдул-Латифом. Она считала, что во что бы то ни стало должна отомстить брату, и когда хан уехал в поход, она решила написать донос московскому князю о неверности казанского хана. Это послужило причиной очередного переворота, и на трон был возведен старший брат ханум — Мухамед-Эмин.
Вскоре, не дрогнув рукой, она устроила заговор против своего мужа Кель-Ахмета, и его казнили на центральной площади города. Все враги пали перед ней, но это не сильно облегчило боль в душе ханши.
Шестнадцать лет провел на троне старший брат, вплоть до самой смерти, но наследников так и не оставил. Тогда князь Василий при поддержке знати Казанского ханства посадил на трон родственника династии Нур-Султан — хана Шах-Али.
Гуашархад приходилась двоюродной теткой новому хану, но, привыкшая быть всегда рядом с братом, посвященная во все дела государства, вдруг она осталась не у дел. Сначала она приняла свое положение, поскольку продолжала дружить со своим пасынком Булатом Ширином, который так и остался влиятельным беком при смене власти. Несмотря ни на что, эту дружбу Гуашархад смогла пронести через всю свою жизнь, и Булат оставался верным соратником ей до сих пор, всегда рассказывая ханше как обстоят дела на самом деле.
Ханы сменяли друг друга, и ханшу все дальше и дальше отстраняли от государственных дел, что ей, безусловно, не особо нравилось.
А семь лет назад, во время правления Сафа-Гирея, в Казань привезли Джан-Али. После смерти его матери некому было о нем позаботиться, и он был сослан в Казань как представитель династии. Гуахаршад хотела заменить ему мать, вкладывала силы в его образование, физическое развитие, но попытки были тщетны. Он предпочитал проводить время в забавах и отдыхе.
В результате очередного переворота, устроенного знатью, на трон было решено посадить юного Джан-Али, а регентшей при нем сделать Гуахаршад. Вельможи и предположить не могли, как изменит эта ситуация ханшу. Она, всегда бывшая в тени своих братьев, вдруг встала номинальным правителем такого родного, любимого ханства.
Конечно, не без верного Булата Ширина она полностью погрузилась в дела государства, и даже воспитание племянника все меньше тревожило ее ум. Она потакала всем его прихотям, стараясь как можно дальше держать его от дел.
Сейчас она стояла и смотрела на результат своего творения. Пьяный, необузданный юноша, жестокий, лежал в роскошной постели. Она сразу поняла, что виновником его пьянства является Фидан — больше просто некому было приносить горячительные напитки ему в комнату, так как она строго-настрого запретила держать во дворце любимую забаву племянника.
Вскоре Джан-Али начал приходить в себя и был крайне удивлен, увидев Гуахаршад в своих покоях.
— Что ты здесь делаешь? Как ты посмела войти сюда без моего позволения? — выкрикнул он.
Она молча смотрела на него, не отвечая на его грубые речи.
— Как посмела ты зайти сюда? Выйди вон! — не унимался хан.
Но Гаухаршад, как каменная скала, стояла и смотрела на все это убожество, которое происходило перед ней.
— Моя голова… Как же у меня болит голова, — продолжал он, держась за виски и обводя взглядом ложе. А потом посмотрел на себя: — Чья это кровь? — вздрогнул он. — Что здесь случилось?
Тут Гуахаршад не выдержала и сказала:
— Ты что, не помнишь, что произошло ночью?
— Уйди отсюда! Я не хочу тебя видеть!
— Это ты во всем виноват! Твоя жена сейчас лежит в лазарете и не может прийти в сознание! Что ты вытворил с ней?
— Моя жена? Что с ней? — удивленно спросил Джан-Али.
В его сознании начали всплывать картинки вчерашнего вечера, но никакого сожаления его воспоминания, хоть и неполные, ему не приносили.
— Это ты виновата, что это произошло! Я уже вырос, а ты не даешь мне стать взрослым! Это всё ты! — выкрикнул он.
Ханбике не смогла стерпеть слов падишаха. Она просто развернулась и пошла к выходу. Обернувшись, она сказала ему:
— Ты горько пожалеешь о том, что сделал.
И вышла из комнаты вон.
Несколько дней Гуахаршад практически не выходила из своих покоев, погруженная в размышления о своих намерениях. Лишь пару раз в день она навещала юную ханшу в лазарете, которая так и не приходила в сознание. Лекари делали всё возможное, но большая потеря крови и достаточно глубокие раны оставили её неподвижной. Тем временем законный муж даже ни разу не справился о её здоровье, продолжая упиваться своим мнимым могуществом в окружении наложниц.
А в голове у старшей ханбике всё же созрел план дальнейших действий. Мысль о том, чтобы вернуть жизнь государства в прежнее русло, заставляла её сердце сжиматься от глухой неприязни. И всё же, заглушая это чувство, росла ледяная, пугающая ясность: возвращение Сафа-Гирея — не просто выход, это единственно верный путь. Она знала, что народ, вопреки её страхам, помнит его не только своевольным властителем. В их глазах он оставался правителем, который, как бы то ни было, заботился о стране. И самым горьким, самым сокровенным было то, что именно его — этого непокорного, чужого ей человека — безмолвно выбрало сердце юной ханбике. И даже страх потерять власть не был для неё уже столь велик.
Спустя пять дней израненная девушка наконец пришла в себя. Открыла глаза — боль уже стихла, но всё ещё чувствовалась. Вставать лекари не разрешили, и она осталась лежать в постели.
Как только доложили, что она очнулась, старшая ханум тотчас примчалась в лазарет. Все эти дни её не решались перенести в свои покои.
— Ох, моя дорогая! Как же ты меня напугала! — воскликнула она, склоняясь над постелью. — Ты прости, что не уберегла тебя. Не могла я подумать, что такое может случиться. Но я более никогда не дам тебя в обиду!
Она обняла девушку и долго-долго прижимала к своей груди, касаясь щекой её волос и нежно целуя. Так могла обнимать только мать свою дочь.
Вечер опустился на Казань быстро, как всегда бывает поздней осенью. Гуахаршад сама назначила встречу главному карачи дивана в дальнем углу сада, где даже преданные слуги появлялись редко. Булат пришёл, бесшумно ступая по пожухлой листве, и остановился в двух шагах, ожидая, когда ханбике заговорит первой.
Она долго молчала, всматриваясь в тени, сгущавшиеся между голыми ветвями.
— Ты знаешь, что происходит во дворце, — наконец произнесла она тихо, не оборачиваясь.
— Знаю, — ответил Булат так же тихо. — Весь город знает. Ханскую жену едва отходили, а сам хан… — он помедлил, подбирая слова, — …не помнит о её существовании.
Гуахаршад резко повернулась. В полумраке её глаза блестели холодно и решительно.
— Он не просто не помнит. Он не способен править. Никогда не был способен. А теперь, когда почувствовал себя «взрослым», как он выразился, — она с трудом сдержала горькую усмешку, — мы получим лишь новые бедствия.
Булат шагнул ближе.
— Ты что-то задумала. Я вижу это по твоему лицу. Говори.
Гуахаршад помедлила лишь мгновение. Если она не доверится ему сейчас, то не доверится никому.
— Сафа-Гирей.
Имя упало между ними, как камень в тихий пруд. Булат вздрогнул, но не перебил.
— Народ его помнит, — продолжила ханбике, и в голосе её зазвучала сталь. — Вельможи тоже не забыли, как при нём ханство крепло. А то, что мы с тобой знаем о его своенравии… — она махнула рукой. — Своенравный правитель лучше безвольного. Джан-Али принесёт только позор и кровь. Ещё больше крови.
— Ты предлагаешь вернуть его? — Булат говорил медленно, взвешивая каждое слово. — Но как? Он в изгнании. Московский князь…
— Московский князь далеко, — перебила Гуахаршад. — А мы здесь. И знать, если подойти к ней с умом, поддержит. Не все, конечно. Его поддержат крымские пройдохи, если пообещать им места при новом хане… — она сделала паузу. — Ты знаешь этих людей. Кто продастся, а кто останется верным до конца?
Булат покачал головой, но в глазах его уже загорался ответный огонь.
— Я все устрою моя госпожа. Мой род… — он запнулся. — Мой род пойдёт за мной.
— А Фидан? — Гуахаршад назвала имя женщины, которая приносила Джан-Али вино, и в голосе её появилась ледяная нотка. — Она слишком близко к племяннику. Слишком много позволяет себе.
— Фидан… — Булат нахмурился. — Она опасна. Но убрать её сейчас — значит обречь себя на непредсказуемость хана.
— Я не говорю «убрать», — Гуахаршад покачала головой. — Пока не говорю. Но когда Сафа-Гирей вернётся… она сама побежит прятаться. Если успеет.
Повисло молчание. Где-то вдали залаяла собака, ветер шевельнул сухие листья у их ног.
— Ты понимаешь, — тихо сказал Булат, — что если мы начнём это, обратного пути не будет. Либо мы приведём его и удержим власть, либо…
— Либо нас не станет, — закончила за него Гуахаршад. — Я знаю.
Она подняла голову и посмотрела на звёзды, только начинавшие загораться в тёмном небе.
— Столько лет я была в тени. Меня, единственного кровного потомка Улу-Мухамеда отодвигали раз за разом. А сейчас, когда я наконец получила возможность править, — её голос дрогнул, но лишь на миг, — я вижу, что правила пустотой. Джан-Али — это не хан. Это маска, за которой ничего нет. И если я оставлю всё как есть, моё ханство развалится. Я не для того столько лет боролась, не для того… — она осеклась, не договорив.
Булат подошёл совсем близко и положил руку ей на плечо — жест, который позволил бы себе только самый верный и близкий друг. Уже много лет их общение было лишено всяких фамильярностей, хорошо понимая друг друга и следуя одним идеалам они рука об руку шли по этой жизни. И если бы судьба не съиграла злую шутку с ними, много много лет назад, возможно они были бы самыми счастливыми супругами, разделяя не только общие интересы, но и семейный очаг.
— Я с тобой, — сказал он просто. — Что нужно делать?
Гуахаршад повернулась к нему, и в её глазах блеснула благодарность.
— Найди людей, которые смогут тайно передать весть Сафа-Гирею. Тех, кто умеет молчать. И тех, кто помнит старые времена и готов их вернуть. А я… — она перевела дыхание. — Я поговорю с теми из знати, кто ещё колеблется. Поодиночке. Тихо. Как с тобой сейчас.
Булат кивнул.
— А если Джан-Али узнает?
Гуахаршад усмехнулась — впервые за многие дни.
— Он узнает только тогда, когда Сафа-Гирей будет у ворот Казани. А до тех пор… — она посмотрела в сторону освещённых окон ханского дворца. — До тех пор пусть тешит себя мыслью, что он взрослый.
Они разошлись в разные стороны, бесшумно, как тени. И только сухие листья ещё долго кружились на том месте, опускаясь на замерзшую землю, где стояли двое заговорщиков.
Всё шло своим чередом. Раны Сююмбике потихонечку затягивались, но хан велел переселить Сююмбике в какие-нибудь дальние комнаты, чтобы он не пересекался с ней. Гуахаршат решила, что самым лучшим укромным местом, где Сююмбике сможет поправиться, будут её покои — с видом на её маленький сад, куда приходит она каждый день, чтобы почтить память своих любимых и близких: возлюбленного и ещё нерождённого сыночка.
Когда Сююм наконец смогла вставать, Гуахаршат отвела её в те дальние покои.
— Вот это мои покои. Сююм, теперь они твои, — сказала старшая ханбике. — Мы можем здесь сделать всё, как ты захочешь. Любые украшения, всё, что ты пожелаешь. Лишь бы ты была в них счастлива. Я назвала их «сыену», что означает «убежище». Ведь здесь я провела много-много дней, скрывшись от всех людей, переживая боль своего сердца. Надеюсь, эти покои будут для тебя убежищем от горестных воспоминаний и сделают тебя счастливой. Это были небольшие покои, состоящие из двух комнат. Когда-то давным-давно Абдул-Латиф перестроил их для своей сестры. Они располагались на первом этаже, в дальней части дворца, куда редко заглядывали посторонние.
Изначально здесь была одна большая комната с тремя окнами, выходящими на дорогу дворцового сада. Но чтобы скрыть позор своей сестры, Абдул-Латиф велел заложить эти три окна наглухо. Камнем и глиной замуровали свет, который когда-то лился в комнату, оставив лишь неровные швы на стенах — молчаливое напоминание о том, что когда-то здесь было иначе.
Вместо них он приказал прорубить два новых окна и балкончик, но уже на другой стене — той, что выходила во внутренний садик, хотя когда то это был просто закоулок, а сад разбила в этом месте старшая ханбике только после смерти брата. Балкончик ограждала кованая решетка, и с него открывался вид на сад, окруженный высоким глухим забором. Часть забора, что видна со стороны улицы, была сложен из камня и поднимался выше человеческого роста, скрывая от мира всё, что происходило внутри, и многие даже не догадывались, что за стеной находится прекрасный сад в память о гибели всей любви Гуахаршат.
Абдул-Латиф задумал это с жестокой расчетливостью. Выходя на балкон, сестра должна была всегда помнить о своём грехе. Каждый раз, когда её взгляд падал на глухой забор, отрезающий её от мира, она вспоминала о своём позоре. Каждый шаг по маленькому балкону, каждое прикосновение к холодной решетке напоминало ей о казни техохранителя. Это была его месть — не убийством, не изгнанием, а медленным, тягучим наказанием, которое длилось день за днём, год за годом.
Саму комнату он велел разделить стеной на две части. В первой, той, что с балкончиком и окнами, должна была жить сама сестра. Вторая, поменьше, предназначалась для служанок. Но там не было окон вовсе — ни единого луча света не проникало в ту комнату. Только слабый отсвет из первой половины, когда дверь оставалась открытой, да масляная лампа, коптившая по ночам.
Так никто, даже прислуга, не мог случайно увидеть что-то лишнее или узнать о позоре, произошедшем в семье великой династии. Тайна была замурована в этих стенах вместе с заложенными окнами. Годы спустя покои опустели, но тяжесть, оставшаяся здесь, будто не выветрилась до конца. Казалось, сами камни хранили память о той, чью жизнь превратили в молчаливое наказание. Гаухаршад решила, что должна сделать эти покои более праздничными. Когда она сама уже не жила здесь, она велела прорубить обратно окна, замурованные когда-то Абдул-Латифом. Каменщики трудились несколько дней, разбирая старую кладку, и когда первые лучи солнца наконец хлынули в комнату, Гаухаршад стояла посреди покоев и чувствовала, как вместе со светом в эти стены возвращается что-то давно утраченное — надежда, что ли, или просто забвение той старой боли.
Она сделала там ремонт. Стены побелили заново, на пол постелили мягкие ковры, привезённые из дальних земель. Вместо тяжёлых тёмных занавесей, которые когда-то висели здесь, она выбрала лёгкие, светлые ткани, что колыхались от малейшего дуновения ветра из распахнутых окон. На подоконниках появились глиняные горшки с цветами — зимой их убирали в тепло, но с первыми весенними днями снова выставляли на солнце. Комнату наполнили сундуки с резными узорами, низкие столики из светлого дерева, мягкие подушки для сидения.
Она думала о том, что когда-либо эти покои сыену смогут стать убежищем для неё самой или для кого-то другого, но в них не будет столько печали, столько темноты, сколько было здесь, когда она сама была хозяйкой этого угла в доме.
Гуахаршат редко заходила сюда после того, как закончила переделку. Но каждый раз, когда ей случалось проходить мимо, она задерживалась на мгновение у дверей и слушала тишину. Она больше не давила на плечи, как прежде. Теперь это были просто покои — светлые, спокойные, готовые принять того, кому суждено будет в них жить.
И когда она привела сюда Сююмбике, она впервые за много лет почувствовала, что этот уголок дома наконец обрёл своё истинное предназначение. Не для наказания. Не для заточения. Для жизни.— Спасибо, моя госпожа, — ответила ей Сююм. — Мне очень приятно, что вы так заботитесь обо мне. И я очень хотела написать письмо своему отцу. Вы позволите мне?
От такого заявления старшая ханбике очень сильно растерялась. Она боялась, что Сююм расскажет обо всём, что случилось с ней, и Юсуф-бий, не ровен час, совершит необдуманный поступок, который приведёт к развалу государства, войнам и бедам.
Гуахаршат на мгновение замялась, подбирая слова. Сказать «нет» значило вызвать протест юной ханши, сказать «да» — рисковать всем.
— Конечно, дитя моё, — наконец ответила она с мягкой улыбкой, за которой пыталась скрыть тревогу. — Ты можешь написать отцу. Но… — она сделала паузу, погладив Сююм по руке, — может быть, не стоит тревожить его подробностями? Скажи, что ты здорова, что о тебе заботятся. А когда окрепнешь полностью, мы придумаем, как объяснить ему всё остальное. Мужчины иногда так горячи, а нам с тобой нужен мир, не так ли?
Сююмбике посмотрела на неё с благодарностью, но в глубине её глаз мелькнуло что-то, чего Гуахаршат не смогла прочесть.
— Не беги отсюда, моя родная. Пока ты была в беспамятстве, я многое пыталась понять, и у меня были видения, что ты будешь счастлива в этом доме, что у тебя будет сын и ты будешь замужем — любимой, верной, доброй женой. Не беги отсюда, я тебя очень прошу. Пусть всё поутихнет. Я обещаю, что скоро здесь всё изменится.
Сююмбике посмотрела на старшую ханбике и только прикрыла глаза:
— Я очень устала и хочу полежать. В этих покоях меня всё устраивает, и я пока ничего не хочу здесь менять. Пусть остаётся всё как есть.
Гуахаршат с облегчением покинула покои, оставив девушку одну. Но уже на следующий день, когда старшая ханбике вошла в покои, чтобы проведать младшую госпожу, она застала её сидящей у окна с пером в руке. Перед ней лежал наполовину исписанный лист.
— Ты уже начала письмо? — спросила Гуахаршат, стараясь, чтобы голос звучал ровно.
Сююмбике подняла на неё глаза. В них стояли слёзы.
— Я не знаю, что писать, госпожа. Если я расскажу правду, отец пойдёт войной на Казань. Если умолчу… — она опустила взгляд на свои руки, всё ещё слабые после болезни. — Если умолчу, значит, я предаю саму себя.
Гуахаршат медленно подошла и села рядом. Сердце её колотилось, но лицо оставалось спокойным.
— Ты мудрая девочка, Сююм, — тихо сказала она. — Ты понимаешь то, что некоторые взрослые не понимают годами. Правда иногда приносит больше бед, чем ложь. Но и ложь… — она покачала головой. — Ложь тоже имеет цену.
Сююмбике посмотрела на неё долгим взглядом.
— А вы бы что сделали на моём месте, госпожа?
Гуахаршат отвела глаза. Вопрос ударил прямо в сердце. Она вспомнила себя в семнадцать лет — такую же растерянную, полную боли и жажды мести.
— Я… — начала она и осеклась. — Я бы написала правду. И разрушила бы всё вокруг. А потом жалела бы об этом всю жизнь.
Она взяла перо из рук Сююмбике и отложила в сторону.
— Дай себе время, дитя. Не сейчас. Когда раны заживут совсем, когда ты окрепнешь и телом и душой, тогда и решишь. А пока… пока побудь здесь. Сад скоро укутается белым нежным ковром, погружая все в глубокий безмятежный сон. Пусть этот сон принесет успокоение твоей душе.
Гуахаршат обняла её, чувствуя, как хрупкое тело доверчиво прижимается к ней, а потом взяла её за руки. И впервые за много дней в груди у неё потеплело. Но мысль о письме, не давала покоя.
Сююмбике долго молчала, глядя на руки старшей ханбике, сжимающие её ладони. В покоях было тихо, только ветер едва слышно шелестел за окном да где-то вдалеке каркали сороки.
— Вы правда верите, что можно искупить грехи чужим счастьем? — тихо спросила она наконец, поднимая глаза на Гуахаршат. В её взгляде не было упрёка, только усталая мудрость, не свойственная её юным годам.
Гуахаршат вздрогнула, но не отвела взгляда.
— Я не знаю, дитя, — честно ответила она. — Но я знаю, что, когда смотрю на тебя, во мне просыпается что-то, чего я не чувствовала уже много лет. Надежда, кажется. Или просто усталое сердце ищет покоя.
Сююмбике высвободила одну руку и осторожно коснулась щеки старой женщины.
— Вы не старуха, госпожа, — сказала она с лёгкой улыбкой. — Вы сильная. Я видела, как вы входите в зал дивана, как говорят с вами вельможи, как слуги замирают при вашем появлении. Вы правительница. А правительницы не просят о помощи. Они приказывают.
— Тебе я не могу приказывать, — покачала головой Гуахаршат. — Только просить.
Сююмбике опустила глаза и снова замолчала. А когда заговорила, голос её звучал твёрже:
— Я останусь. Не потому, что вы просите, и не потому, что боюсь отца или своего мужа. Я останусь, потому что… — она запнулась, подбирая слова. — Потому что здесь, в этом доме, где меня едва не убили, я вдруг почувствовала, что нужна. Вам. А может, и ещё кому-то. И если моё счастье может стать чьим-то искуплением… — она посмотрела на Гуахаршат с непривычной для неё твёрдостью, — пусть так и будет. Но помните, госпожа: вы обещали мне изменить мою жизнь. Я буду ждать.
Гуахаршат прижала её руку к своей груди, туда, где бешено колотилось сердце.
— Я сделаю всё, девочка моя. Всё, что в моих силах. Клянусь памятью своего нерождённого сына.
Впервые за долгие годы она произнесла эту клятву вслух. И почувствовала, как что-то сдвинулось в её душе — словно камень, лежавший на сердце много лет, вдруг стал чуточку легче.
Снежными одеялами укутало Казанское ханство, но внутри самого государства происходили важные изменения. День за днем Гаухаршад со своим верным другом Булатом Ширином готовили заговор против Джан-Али. День ото дня они уговаривали все больше и больше сановников и других деятелей государства поддержать возвращение Сафа-Гирея на престол Казанского ханства. Многим это не нравилось, поскольку хан при своем первом правлении намеревался произвести многие реформы, что значительной мере ухудшило бы их положение. Но Гаухаршад и Булат Ширин пытались всячески заверить, что с приходом Сафа-Гирея их положение только улучшится.
В то время Сафа-Гирей, обрадованный таким положением дел, изо всех сил стремился найти сторонников среди крымской знати, откуда он сам был родом, и написал письмо Гуахаршат.
От Сафа-Гирея, законного правителя Казанского ханства, пребывающего ныне в Крыму, — старшей ханбике Гуа х ара ш ат, да продлит Всевышний её дни.
Многоуважаемая Гуа харш ат,


