
Полная версия
Прости, но будет больно
Он говорит это негромко и без нажима. Потом достаёт из внутреннего кармана визитку. Суёт мне в ладонь плотно, чтобы я не уронила. Кивает. Отступает. Не задерживается, не говорит больше ничего. Разворачивается и идёт к выходу, и я смотрю ему в спину и не понимаю, почему мне сейчас, после всех этих десятков безликих «соболезную», стало вдруг немного легче.
Я кладу визитку в сумочку.
Когда я снова поворачиваю голову, Тимура у окна нет.
Я не успеваю ничего почувствовать по этому поводу — потому что в следующую минуту он стоит уже совсем близко.
Но… с другой стороны.
Я даже вздрогнула, когда поняла, что он — за моей спиной.
Он умеет перемещаться по комнате так, что никто не замечает. Я не слышу, как он подходит. Разворачиваюсь, чувствую его присутствие каждой клеточкой кожи, и в этом зале как будто не существует никого, кроме него.
— Вероника, — говорит он.
Не Ника. Вероника. Полным именем, как человека, прошедшего обряд инициации и превращения в полноценного взрослого.
Он молчит секунду. Не протягивает ладонь и не произносит слов соболезнования.
Он не делает ничего из того, что делают остальные. Просто стоит — близко, спокойно, на том самом расстоянии, которое уже ближе, чем прилично.
Тимур произносит:
— Если что-то нужно, приходи. Он бы не хотел, чтобы ты осталась одна.
После этих слов Кантемиров разворачивается и идёт к выходу. Проходит мимо Сергея Львовича, Сергей Львович отступает в сторону, как отступают, когда мимо тебя идёт человек, у которого лучше не стоят на пути даже случайно.
Проходит мимо одного из юристов отца, и тот опускает глаза в бокал.
Он задерживается лишь на секунду, возле человека в безликом костюме, который больше похож на охранника, чем на сочувствующего, и тот кивает, решительно посмотрев на меня.
Среди тысяч безликих соболезнований сегодня выделяются лишь несколько фраз.
Сергей Львович: «Когда закончим, нужно, чтобы вы отписались по одному важному вопросу… Нужно заверить важных людей, что все обязательства в силе, что вы продолжите курс и дело своего отца. Потом, не сейчас… Сейчас — главное, проводить его в последний путь достойно»
Илья Плесников с его ещё более многословным заверением, суть которого укладывается в несколько слов «вокруг тебя — только враги»
Тимур Кантемиров — лаконично: «Если что-то нужно, приходи»
Я повторяю про себя все эти фразы, не вслух, просто повторяю.
Я не знаю, что с ними делать.
Я не знаю, что мне делать вообще.
И вера в то, что я открою дверь кабинета и там окажется отец, тает с каждой секундой, как будто накатывает запоздалыми пониманием: его нет.
Только сейчас стучит в мыслях: его не стало!
***
Визитка Плесникова — плотный картон, ровные буквы, один телефон, никакого названия фирмы. Только имя и номер. Я держу её в руке, переворачиваю — обратная сторона пустая. Кладу её обратно в сумочку.
Я стою с очками в одной руке и с визиткой в другой.
Тимур визитки мне не оставил.
Тимур сказал — «приходи». Так, будто его каждая собака знает…
Позднее, когда все разойдутся, а я так и не наберусь смелости заглянуть в кабинет, понимаю только одно: фразу «приходи» Тимур сказал так, как говорят люди, которые знают наверняка.
Это было не предложение и не просьба.
Так говорят люди, которые не сомневаются, что ты придёшь. Они даже не приглашают — они констатируют.
И я ещё не знаю тогда, что он, как всегда, окажется прав, и что это произойдёт скорее, чем я себе представляла…
Глава 5
Через девять дней после похорон я понимаю, что меня водят за нос.
Я не сразу формулирую это именно такими словами «водят за нос». Сначала это ощущение, размытое, без конкретики: каждое утро Сергей Львович приходит с папкой, раскладывает передо мной бумаги, говорит «здесь подпись», «здесь две подписи», «здесь инициалы», и я подписываю, потому что подписывать проще, чем не подписывать. Каждый день — десять-пятнадцать листов. Иногда — больше. Аркадий приезжает во второй половине дня, привозит свои папки, и в его папках — то же самое, только в другой формулировке: «срочно», «не терпит», «вопрос дня». Я подписываю и у Аркадия.
К концу первой недели я замечаю, что не помню, что подписывала вчера.
Мне ничего не объясняют, а потом говорят «всё уже решено, мы продолжаем дело вашего отца» и больше не добавляют ни слова.
К концу девятого дня я понимаю, что дальше так продолжаться не может.
Девять дней минуло, и меня как будто что-то заставило проснуться.
В этот вечер я говорю Сергею Львовичу:
— Завтра не приезжайте. Я сама посмотрю бумаги.
Он смотрит на меня поверх очков — у него отцовский жест, видимо, просто перенял привычку человека, рядом с которым работал много лет, и говорит ровно:
— Вероника Глебовна, есть вопросы, которые не терпят.
— Какие именно?
— Это нужно объяснять отдельно.
— Объясните.
— Я завтра привезу бумаги. Всё согласовано.
— Сергей Львович, кем и с кем согласованы бумаги. С отцом? Вы проводили спиритический сеанс?
— Вероника Глебовна, вы только что лишились отца, у вас, при всём моём уважении нет, ни опыта, ни даже завершённого образования.
— Тем не менее. Я больше ничего не подпишу, пока не ознакомлюсь. Завтра — не привозите. Я приеду сама. В офис. Когда удобно мне.
Он не возражает. Он улыбается такой улыбкой, которой улыбаются взрослые мужчины, когда видят, как маленькая девочка пробует надеть взрослую обувь, и кивает. Кивок означает примерно следующее: ну попробуй.
Когда он уходит, я поднимаюсь в кабинет отца.
Я не была там с похорон.
Кабинет — в правом крыле, за дверью с двумя обивками — внешней деревянной и внутренней кожаной, чтобы не подслушивали; так строили раньше, и отец не стал переделывать, ему нравилось. Я толкаю обе двери и вхожу. В кабинете пахнет табаком — он не курил уже семь лет, но запах въелся в дерево. Почему-то кажется, что спустя девять дней после его смерти, кабинет пахнет сильнее, чем при его жизни.
Скорее всего, потому, что раньше здесь пахло его гелем после бритья, парфюмом и кофе.
Теперь этих запахов нет, осталась лишь суть: бумага и въевший в дерево табак.
Я сажусь в его кресло.
Кресло мне велико. Я подтягиваю колени. Сижу так минут пять, тихо, не зажигая верхнего света, только настольная лампа отбрасывает тёплый круг на столешницу.
На столешнице — чисто. Кто-то прибрался.
На правом краю — стопка папок, ровно сложенная, корешки выровнены по линейке. На левом — телефон с диском — очень дорогой, антикварный. Отец испытывал ностальгию по временам, когда был маленьким и покрутить диск такого телефона удавалось редко. По центру — пустая чернильница, в которой давно нет чернил, и письменный набор, и его очки.
В работе он не пользовался ни антикварным телефоном, ни чернилами, разумеется, но это всё придавало комнате тот самый антураж и производило впечатление.
Открываю верхний правый ящик.
Бумаг там больше, чем я ожидала. Сергей Львович, видимо, разбирал стол, но в ящики не лез — это была отцовская территория, и даже после его смерти, видимо, никто пока не решается туда заглянуть. Я начинаю с верхнего.
Первые два часа я просто смотрю. Без системы. Достаю папку, открываю, листаю, откладываю. Доверенности, договоры, копии паспортов каких-то людей, выписки из реестров, нотариальные заверения. Половину я понимаю. Половину — нет. Финансовое образование пригождается ровно настолько, чтобы я могла отличить договор займа от договора цессии. Дальше начинается то, для чего нужно не образование, а опыт, которого у меня нет.
К полуночи я устаю.
К часу ночи я нахожу первое, что привлекло моё внимание.
Это старая папка, заваленная в нижнем левом ящике, под другими, более новыми. Серый картон, выцветший корешок, надпись от руки чёрным маркером — две буквы и год: «К. — 09». Я открываю без особых ожиданий. Внутри лежит несколько листов: договор, расписка, ещё какой-то документ с печатью нотариуса. Я начинаю с первого листа и на третьей строке останавливаюсь.
Кантемиров.
Тимур Асланович.
Дата — две тысячи девятый.
Я смотрю на это имя, набранное обычным курьерским шрифтом девятого года.
Чёрным по белому. В договоре, в котором мой отец отдаёт двадцать пять процентов в какой-то фирме — я не понимаю, какой именно, фирма названа аббревиатурой, двадцатипятилетнему молодому человеку по фамилии Кантемиров.
Двадцать пять процентов.
В девятом году отцу было пятьдесят шесть, и он был на пике. Двадцать пять процентов в любом из его дел — это деньги, которые я не могу даже представить себе количественно. И эти деньги он отдаёт какому-то двадцатипятилетнему мальчику с южной фамилией.
Просто так? За что? На каких условиях?
Я перечитываю договор внимательнее. Никаких условий. Никакой ответной передачи имущества или обязательств от Кантемирова.
Просто — отчуждение доли в его пользу. Безвозмездно. С подписями и печатями.
Я откладываю договор.
Что значит — безвозмездно?!
Так не бывает. У отца такого точно никогда не бывало. Отец не давал ничего безвозмездно даже мне. Даже мне он дарил подарки с условиями. Он не умел дарить без условий. Это устройство его характера, он не был жадным, он был реалистом и знал цену всему!
Тогда — что это?!
Я поворачиваюсь к расписке.
Расписка короче договора, на полстраницы. Тимур Асланович Кантемиров подтверждает получение доли и обязуется — здесь следует длинная неразборчивая формулировка, которую мне приходится перечитать трижды, чтобы понять, что речь идёт о возврате. Не денег, нет. Что-то другое. Какое-то обязательство — выкупить через семь лет по фиксированной цене.
Цена стоит.
Я уставляюсь на цифру.
Я не мастер по финансам отцовского масштаба, но я знаю — приблизительно, в порядке величин, — сколько стоила доля в его делах в девятом году. Я знаю это, потому что слышала за столом, потому что листала иногда отчёты, на которые отец рассеянно кивал в моём присутствии, потому что Аркадий за прошедшие девять дней не меньше десяти раз произносил слова «активы Глеба Михайловича на тот период оценивались в». Цифра, которую он называет, и цифра, которая стоит у меня перед глазами в расписке, не совпадают.
Они не совпадают не на проценты.
Они не совпадают в разы.
В расписке стоит цена примерно вдвое меньше. Двадцать пять процентов фирмы, отданные безвозмездно в девятом году, через семь лет должны быть выкуплены за половину их тогдашней стоимости. Если фирма к шестнадцатому году выросла — а отцовские фирмы растут всегда, я не помню, чтобы хоть одна не выросла, — то расхождение становится ещё больше.
Я перечитываю ещё раз.
Потом ещё раз.
Я ищу ошибку. Может быть, я не так читаю. Может быть, цена выкупа — это аванс, а основная сумма где-то в другом месте, в приложении, в дополнительном соглашении. Я перебираю всю папку до конца. Никакого дополнительного соглашения нет. Цена, которая стоит в расписке, — единственная цена.
Я закрываю папку. Кладу её на стол. Подхожу к окну. На улице ночь, низкое мокрое небо, в окнах напротив горит один-единственный свет — у кого-то в десятой квартире не спится так же, как мне. Я стою, прижавшись лбом к холодному стеклу. Лоб согревает стекло за минуту, и тогда я отнимаю лоб и дышу на это пятно.
Думаю. Просто стою и думаю.
Это могло быть, конечно, что угодно.
Мой отец мог иметь сто разных причин, чтобы передать кому-то долю на таких условиях.
Безвозмездная передача могла быть прикрытием другой передачи, на которую он не хотел оставлять документов. Это всё могло быть.
Только я в это не верю.
Я не верю, потому что у меня под рёбрами шевелится то самое — то, что шевельнулось в первую ночь после звонка из больницы, когда мне сказали про сердце и встречку. То самое — паззл сложен неверно.
Одна деталь, самая важная, по краям подходит, но по сути — другая.
Двадцать пять процентов. Безвозмездно. Двадцатипятилетнему. С возвратом по половинной цене через семь лет.
Это не похоже на сделки моего отца.
Это похоже на долг.
Как будто отец рассчитался за какую-то услугу…
Я отхожу от окна. Сажусь обратно в кресло. Достаю телефон. Смотрю на время — четверть второго ночи. Слишком поздно для всего. Я всё равно открываю записную книжку и долго листаю вверх-вниз, не находя того, что ищу.
Сергея Львовича я знаю с детства. Я не хочу звонить Сергею Львовичу. Я уже понимаю: если я ему позвоню — он мне объяснит, и объяснение будет такое, после которого вопросов станет ещё больше: потому что Сергей Львович ведёт дела только с опытными мужчинам и чуточку пренебрежительно относится к женщинам, если не сказать больше.
Он считает, что место женщины — у плиты и детской колыбели, но никак не за столом для ведения бизнеса.
Аркадию я не хочу звонить тем более.
Плесников. Илья Викторович.
Визитка лежит у меня в кармане сумки, в коридоре. Я даже встаю, прохожу, достаю её, возвращаюсь в кабинет. Держу в руке. На обороте от руки приписан мобильный — мелким, ровным почерком, видимо, личный. Я набираю номер.
Долго не нажимаю вызов.
Сижу, смотрю на цифры, выпрямленные в одну строку, и думаю: что я ему скажу.
«Здравствуйте, Илья Викторович. Я вас не знаю, мы встречались один раз на похоронах отца. Не могли бы вы объяснить мне в полвторого ночи, почему мой отец в две тысячи девятом году отдал двадцать пять процентов фирмы человеку по фамилии Кантемиров?»
С чего я взяла, что он — в курсе?!
Я не нажимаю вызов. Кладу телефон.
Думаю.
«Кантемиров Т.» — написано в записной книжке, без имени, только инициал.
Контакт в записной книжке отца, как ружьё — то, что ещё не выстрелило, но уже заряжено.
Сейчас я смотрю на этот номер.
Я понимаю, что если я нажму вызов — он мне ответит. Я понимаю это с той же уверенностью, с какой человек понимает, что если он шагнёт с края крыши, он упадёт.
Никакой надежды, что не возьмёт трубку, у меня нет.
Полвторого ночи или нет, он возьмёт.
Я не знаю, откуда у меня эта уверенность.
Просто. Знаю.
Я нажимаю вызов.
Он отвечает после третьего гудка.
Не «алло». Не «слушаю».
Тишина.
— Тимур Асланович, — говорю я.
Голос у меня всё-таки дрожит. На отчестве.
— Ника.
Он говорит это так, как будто мы расстались полчаса назад и продолжаем разговор.
Просто моё имя — короткое, домашнее.
— У меня вопрос, — говорю я. — По бумагам отца.
— Слушаю.
— Не по телефону.
Пауза. Короткая.
— Хорошо. Когда?
— Утром, — говорю я.
— Во сколько?
— В девять.
— Хорошо.
Молчание. Я жду, что он добавит что-нибудь — спросит адрес, уточнит, разъяснит. Он ничего не говорит, словно всегда знает, где я окажусь.
— Ника, — говорит он.
— Что?
— Положи трубку и иди спать. В полвторого ночи хорошенькие девушки должны спать и видеть сны о неприличных поцелуях, а не перебирать старые бумаги отца, гадая, что они означают.
Это не вежливая фраза на прощание. Это инструкция, которую нужно выполнить сразу же.
Но я медлю, иду спать намного позднее и, разумеется, плохо сплю.
Точно так же плохо, как все эти девять дней после смерти отца.
***
Просыпаюсь в восемь.
Делаю кофе сама, но не пью его — забываю. Одеваюсь. Сначала в платье. Потом снимаю и переодеваюсь в свитер с джинсами, потому что вдруг понимаю, что платье — это слишком для девяти утра.
Волосы я собираю в хвост низко, не на затылке. Никакого макияжа.
Ровно в девять — звонок в дверь и, разумеется, это он.
В девять ровно — и ни минутой позже.
Он стоит на пороге — высокий, в чёрном пальто, в чёрной водолазке под ним, без шапки несмотря на сырое утро.
Волосы у него чуть влажные — то ли от мороси, то ли от того, что он недавно мыл голову.
Я сразу чувствую запах. Тот самый. Табачно-горький, с тёплой кожаной нотой. Запах проникает в прихожую раньше него самого и заполняет мои лёгкие.
— Доброе утро, — говорю я.
— Доброе.
Он переступает порог.
И в эту секунду — я не могла бы это объяснить ни тогда, ни потом, — в дом входит не утро. В дом входит ночь, та самая, которая закончилась с моим пробуждением. Но он словно принёс её с собой за плечом, как пальто, как напоминание о позднем, коротком разговоре, как будто он знает, что я полночи лежала и думала о нём.
Один короткий взгляд, сверху вниз и обратно.
Знает, что я не спала.
— Можно? — говорит он и, не дожидаясь ответа, расстёгивает пальто.
Я принимаю пальто из его рук. Не глядя вешаю на крючок. Пальто оказывается тяжёлое — плотная шерсть, хорошая.
— Куда? — спрашивает он.
— В кабинет.
Я иду впереди. Он идёт за мной — на шаг сзади. Я веду его по правому коридору, мимо лестницы, мимо столовой, к двойной двери кабинета.
Я открываю кабинет. Пропускаю его вперёд. Он входит — и его взгляд за долю секунды обходит комнату: настольная лампа, книжный шкаф, кресло отца, телефон, очки. На очках задерживается — может быть, на четверть секунды дольше, чем на остальном. Потом на стене — на одной фотографии в раме, маленькой, в углу над книжным шкафом, до которой у меня самой не доходили руки её рассмотреть. На фотографии отец стоит с двумя-тремя молодыми людьми, кадр старый, лица в полуповороте.
Он смотрит на эту фотографию недолго. Меньше секунды.
И отводит взгляд.
— Что у тебя? — говорит он, поворачиваясь ко мне.
— Сядьте, — говорю я, указываю на стул напротив отцовского кресла.
— Спасибо. Постою.
Он остаётся стоять. Я сажусь в отцовское кресло, потому что мне нужно хоть что-то, на чём держаться. Достаю из нижнего левого ящика серую папку «К. — 09». Кладу на стол. Раскрываю. Разворачиваю расписку — той стороной, где стоит цифра, — и подвигаю к нему.
— Вот.
Кантемиров подходит ближе. Наклоняется над столом. Левая рука ложится на столешницу рядом с папкой — тыльной стороной вверх, я вижу татуировку между большим и указательным пальцами очень близко, в первый раз без помех. Скрипичный ключ. Простой. Чёрный, не цветной. С отчётливой подушечкой на нижней завитушке, чуть стёртой.
Он не торопится. читает расписку медленно, договор — ещё медленнее.
Как будто не знает, что здесь написано.
Я смотрю на его склонённый профиль, на чёрные ресницы и угол челюсти, на висок, в котором ходит ровный пульс — не быстро, не медленно.
На моём пульсе можно играть барабанные дроби; на его — нет.
Он заканчивает читать, выпрямляется.
— Это, — говорит он, — было давно. Старые дела.
— Да.
— Что ты хочешь узнать?
— Откуда такая цена выкупа? Отец, по сути, подарил тебе четверть всего, и через несколько лет ты вернул ему крошечную, символическую стоимость. Похоже не на сделку, а на возврат долга. Плату за услугу. Я хочу знать, за какую.
Он молчит секунду, не больше, потом спокойно говорит:
— Это старые, очень старые дела, Ника. Они касались людей, которых уже нет в живых. Даже твоего отца уже нет. Зачем ворошить прошлое?
— Хочу знать.
— Твой отец однажды поверил в меня тогда, когда никто не верил. Такая версия тебя устраивает?
И всё.
Я сижу и смотрю на него. Я жду продолжения. Продолжения нет.
— Это не ответ, — говорю я.
— Это весь ответ.
— Тимур Асланович.
— Ника.
Он говорит это так же тихо, как ночью в трубку. И делает маленький шаг — огибает угол стола и оказывается у меня сбоку, у того кресла, в котором я сижу. Слишком близко.
— У твоего отца, — говорит он сверху, — была одна привычка. Не объяснять.
— Я знаю.
— Тогда ты знаешь и то, что эта расписка — между мной и им. Не между мной и тобой.
— Теперь это моё.
— Теперь — да.
Он наклоняется ниже. Я чувствую, как он касается моего плеча едва ощутимо.
— И я хочу получить ответы.
— Если ты продолжишь работать со мной, тогда отдай мне эту папку, — говорит он. — И я тебе всё в ней объясню.
— Так не работает.
— Работает.
— Нет.
Я сама удивляюсь, как твёрдо это выходит. Он, кажется, тоже. Я поднимаю глаза — впервые за весь разговор — и встречаюсь с его взглядом.
Чёрный. Немигающий. На таком расстоянии в них ничего не видно, кроме моего собственного отражения, маленького и бледного.
Я не такая, какой себе кажусь. Оказывается, я намного меньше.
— Хорошо, — говорит он. И отступает.
Делает ровно один шаг назад — на ту самую границу приличного. Это его рабочая дистанция, и я только сейчас соображаю, что она у него выверена.
— Тогда я скажу тебе так, — продолжает он. — Цена в расписке — это не цена выкупа. Это цена возврата долга, который не был денежным. Твой отец дал мне в две тысячи девятом году не двадцать пять процентов. Он дал мне жизнь. Я ему дал слово, что когда-нибудь верну. Сумма в расписке была — формальностью. Для бумаги. Чтобы у законников не было вопросов. Чтобы такие движения не приписали к мошенническим схемам.
— А реальный возврат?
— Был.
— Какой?
— Это уже не имеет к тебе отношения.
Я чувствую, как у меня снова поднимается жар к шее. На этот раз — не от его близости, а от злости.
— Имеет, — говорю я. — Потому что отца нет. И теперь всё, что имело отношение к нему, имеет отношение ко мне.
Он смотрит на меня. Долго. Дольше, чем за всё это утро.
— Я знаю.
И в этом «я знаю» есть что-то тяжёлое, к чему я не готова. Я опускаю глаза первой.
— Что ещё ты нашла, — спрашивает он.
— В этой папке — больше ничего.
— А в других?
— Я не дошла до других.
— Хорошо.
Он стоит ещё секунду, прежде чем наклонить голову, как будто соглашается сам с собой, прежде чем сказать о чём-то — другим.
— Я тебе помогу, — говорит он. — Если ты захочешь.
— Я не хочу.
— Я не настаиваю.
И — снова жест, который я уже знаю: уголок рта дёрнулся, но улыбка не затронула глаза.
Хотя потом, я могу поклясться, они потеплели, когда взгляд скользнул по мне.
— Если что-то нужно — приходи, — говорит он.
Он выходит из кабинета. Я не иду его провожать. Слышу, как он сам берёт в прихожей пальто, как открывает дверь и закрывает её за собой.
Мысленно даю себе обещание: не обращаться к Тимуру Кантемирову.
Никогда.
Ни при каких условиях.
Но нарушаю это обещание совсем скоро…
Глава 6
Я не звоню Кантемирову ещё три недели.
Я твёрдо решила это в первое же утро после того, как он уезжает.
Я стояла у окна, смотрела на пустую дорожку перед воротами и говорила себе: ни одного звонка.
Если есть вопросы — есть Сергей Львович, есть Аркадий, есть, в конце концов, Плесников с его визиткой. Тимур Кантемиров — последний человек, которому я ещё раз позвоню по делам отца.
Через двенадцать дней выясняется, что больше некому позвонить.
-Я нахожу ещё одну несостыковку — мелкую, в каком-то перекрёстном договоре, где одна и та же сделка проходит в двух разных формулировках. Спрашиваю Сергея Львовича — он разводит руками. Спрашиваю Аркадия — Аркадий объясняет так подробно, что я через семь минут понимаю: он сам не понимает, просто пытается сделать вид, что в курсе происходящего. Спрашиваю одного из людей отца, к которому решаюсь позвонить, — тот говорит, что это «вопрос на уровне принципала», и принципал теперь — я, и кому, как не мне, разбираться.
Я держусь ещё три дня.
На третий вечер набираю номер.
— Тимур Асланович.
— Ника.
Мне показалось или в его голосе скользнула улыбка? Скорее, просто показалось.
— У меня небольшой вопрос.
Одному богу известно, чего мне стоило сознаться в собственной несостоятельности и произнести эти несколько слов: пытке подобно!
— Сейчас нет времени на обсуждение. Встретимся завтра в девять?
— В десять, — говорю я
Из упрямства переношу попозже, словно это что-то решит!
Кантемиров приезжает в десять.
В коридоре снимает пальто сам и поднимается в кабинет с таким видом, будто это он меня сопровождает, а не наоборот.
Ему хватило одного взгляда и несостыковка, над которой я так долго ломала голова, была объяснена в три минуты. Боже, это не ошибка, это просто настолько тонкий и хитрый ход, до которого я сама бы ни за что не додумалась!
Кантемиров добавляет:
— Твой отец так часто оформлял. Здесь есть лазейка между гражданско-правовым кодексом и налоговым. В таких случаях для юриспруденции имеет в виду и ведётся учёт по первой формулировке, а вторая — для налоговой.
Я записываю, потому что не уверена, что запомню.
Вроде бы запомнила, но в последнее время приходится столько всего учитывать.
— Кстати, ты могла бы нанять управляющего, — небережно замечает он.









