
Полная версия
Чёрный ангел
Ингрид, которая до этого момента стояла неподвижно, как статуя, вдруг покачнулась, и Катарина, стоявшая рядом, успела подхватить её за талию за секунду до того, как она упала. Обморок был неглубоким — Ингрид не потеряла сознание полностью, но её глаза закатились, и она начала сползать по стене вниз, тяжело и медленно, как мешок с мокрой мукой, которую несут на спине уже несколько километров. Катарина удержала её, прижала к себе и почувствовала, как сердце подруги колотится где-то у её рёбер, быстро и неровно, как сердце загнанного в угол зверька, который уже не надеется спастись.
— Verdammte, ну неужели опять, — протянул Гросс, глядя на Ингрид с откровенным раздражением, которое, как показалось Катарине, было даже сильнее, чем его обычное равнодушие. — Она что, падает в обморок каждый раз, когда мужчина смотрит на неё с интересом? Долго ли она так протянет, спрашиваю я себя? Месяц, от силы два, а потом либо умрёт от страха, либо превратится в овощ, который никому не будет нужен даже даром, ведь девчонку нельзя посадить на грядке и ждать, пока она заколосится и окрепнет.
— Возьмите меня вместо неё, господин Гросс, — сказала Катарина, и она произнесла эти слова так тихо, что сначала никто не расслышал. Тогда она повторила громче, глядя на Гросса, но не в глаза, а куда-то в сторону, потому что помнила его запрет.
— Возьмите меня вместо неё… Она не выдержит, вы же видите, что не выдержит. А я выдержу. Я сильнее неё и буду делать всё, что вы скажете, без слёз и без обмороков.
В комнате стало тихо. Даже мужчины, которые допивали свой коньяк, перестали пить и повернулись к Катарине, как будто увидели нечто необычное — дрессированную собаку, которая заговорила человеческим голосом, или цирковую лошадь, которая вдруг начала танцевать вальс. Гросс смотрел на неё с выражением, которое Катарина не могла прочитать: в нём было и удивление, и раздражение, и что-то ещё, что-то более сложное, похожее на интерес человека, который думал, что уже всё видел, но вдруг понял, что ошибся.
— Ты, — сказал он наконец, и его голос прозвучал ниже обычного, почти вкрадчиво. — Ты снова здесь со своим бессмысленным геройством, Tierchen. Ты думаешь, что если пожертвуешь собой ради подружки, то станешь героиней, и все будут плакать над твоей судьбой и ставить тебя в пример своим детям? Но я должен тебя разочаровать, потому что героини, как правило, умирают первыми, они не доживают до финала своей собственной истории. А те, кто всё же выживает, никогда не рассказывают о своих подвигах, потому что им стыдно за то, что они сделали, чтобы выжить, и за то, от чего отказались во имя этого выживания.
— Я не хочу быть героиней, господин Гросс, и я не совершаю подвига, — ответила Катарина, и её голос прозвучал твёрже, чем она ожидала, хотя внутри у неё всё тряслось, как желе на тарелке, которую неосторожно вынули из холодильника. — Я просто не хочу, чтобы моя подруга умерла у меня на руках сегодня ночью или завтра утром, а я буду потом всю жизнь помнить, что могла это предотвратить и не предотвратила, потому что испугалась за себя. Возьмите меня вместо неё, и я сделаю всё, что вы скажете, без вопросов, без слёз и без обмороков, клянусь вам своей жизнью.
Гросс смотрел на неё ещё несколько секунд, и Катарина чувствовала, как его взгляд проходит по её лицу, по шее, по рукам, которые она держала вдоль тела, по платью, которое обтягивало её слишком худую фигуру, подчёркивая все те места, где она была недостаточно округлой для своего возраста.
— Ты мне не интересна, надеюсь, ты знаешь это, — сказал, наконец, он с таким выражением, как будто говорил, что сегодня вторник или что за окном идёт дождь. — Ты слишком стара для моих обычных клиентов, слишком худая и слишком дерзкая, а дерзкие женщины создают проблемы, потому что со временем они перестают быть послушными. Я не люблю проблем, и я не люблю дерзких женщин, поэтому ты абсолютно не в моём вкусе, и, честно говоря, я не понимаю, зачем я вообще соглашаюсь на эту замену. Но раз уж ты так настаиваешь, раз уж ты готова рисковать собой ради этой девчонки, которая всё равно умрёт в ближайшие месяцы от того, что у неё слишком слабое сердце для этого мира, — иди наверх и жди меня в моей спальне. Та, что справа от лестницы, не перепутай, потому что слева моя оружейная, и, если ты войдёшь туда, я буду вынужден тебя убить просто из принципа.
Он повернулся к Ингрид, которая уже пришла в себя и смотрела на него широко раскрытыми глазами, полными ужаса, и добавил, не глядя на Катарину:
— А ты сегодня ночью будешь спать в своей комнате с остальными, потому что твоя подруга только что купила тебе ещё один день жизни своим геройством, которое я нахожу скорее раздражающим, чем благородным. Пользуйся этим днём с умом, потому что таких подарков судьбы больше не будет.
Он щёлкнул пальцами, и Пьер, который всё это время стоял у двери с бесстрастным лицом, подошёл к Ингрид и взял её за локоть, чтобы увести в комнату девочек. Ингрид попыталась вырваться, посмотрела на Катарину, и в её глазах было столько отчаяния и благодарности одновременно, что у Катарины на секунду перехватило дыхание, но она уже повернулась и пошла к лестнице, потому что если бы она остановилась и посмотрела на подругу ещё раз, то, возможно, не смогла бы сделать то, что нужно было сделать, а нужно было идти, идти в спальню этого человека, который только что сказал ей, что она его не интересует.
Спальня Гросса оказалась большой комнатой с двуспальной кроватью под балдахином, тяжёлыми портьерами на окнах и камином, в котором горел огонь, отбрасывая на стены весёлые пляшущие тени. Катарина села на край кровати, положив руки на колени, и стала ждать, считая удары своего сердца, чтобы не сойти с ума от страха. Она насчитала триста двадцать ударов, прежде чем дверь открылась и вошёл Гросс.
Он уже снял пиджак и галстук, и его рубашка была расстёгнута на две верхние пуговицы, открывая шею и ключицы, на которых Катарина заметила несколько шрамов — старых, побелевших, похожих на следы от ожогов или, возможно, от ударов кнутом. В руке он держал бутылку коньяка, которую отставил на туалетный столик, не сделав ни глотка, он просто нёс её с собой, как человек, который привык иметь под рукой то, что может понадобиться в любую минуту, и подошёл к ней, остановившись в трёх шагах.
— Разденься, — сказал он, и Катарина услышала в его голосе не приказ и даже не интерес, а глубокую скуку человека, который делает что-то по обязанности, потому что обещал, а не потому, что хочет.
Она начала расстёгивать платье, и её пальцы, которые ещё минуту назад были совершенно спокойны, вдруг задрожали так сильно, что она не могла удержать пуговиц. Это был не страх перед тем, что с ней сделают — она уже приготовилась к худшему, а страх перед унижением, перед тем, что он увидит её тело, такое худое и некрасивое, и только убедится в том, что она его не интересует и никогда не будет интересовать. Гросс смотрел на неё, не помогая и не торопя, и в его взгляде сквозило только то же скучающее любопытство, с которым он рассматривал её в приюте, когда называл старой и худой.
Когда платье упало на пол, Катарина осталась в одной сорочке — тонкой, почти прозрачной, которую ей выдали вместе с остальной одеждой, но которая, как она теперь понимала, была частью униформы, предназначенной не для тепла, а для того, чтобы подчёркивать то, что нужно подчеркнуть, и скрывать то, что скрывать было не обязательно. Гросс подошёл ближе и провёл пальцем по её ключице, легко, почти невесомо, как будто пробовал кожу на ощупь или, скорее, как будто проверял, настоящая ли она, а не кукла, сделанная из воска и папье-маше.
— Ты и правда худая, — сказал он задумчиво, как будто размышлял вслух о чём-то, что его не касается. — Ребра торчат, позвоночник как пила... Груди почти нет, бёдра как у мальчишки. Я совершенно не понимаю, зачем я вообще согласился на эту замену, честное слово, и на кой чёрт я трачу на тебя свой хлеб, Tierchen. Ты не в моём вкусе, ты вообще ни в чьём вкусе, кроме разве что какого-нибудь извращенца, который любит морить женщин голодом и смотреть, как они умирают от истощения.
— Я не просила вас соглашаться, господин Гросс, — проговорила Катарина, и внутри у неё всё кричало и просило пощады. — Вы могли сказать нет, и я ушла бы обратно в комнату девочек, а Ингрид пошла бы с Антуаном или с кем-то ещё. Вы сами выбрали меня, даже если я вам не нравлюсь.
Он посмотрел на неё с лёгким удивлением.
— Выбрал, — повторил он, как будто пробуя это слово на вкус. — Да, выбрал. Но не потому что ты мне нравишься, и не потому что я тебя хочу, а потому что мне стало любопытно, что будет дальше. Я обычно не беру к себе тех, кто мне неинтересен, но в тебе есть что-то, что я не могу понять, и это меня раздражает. Ты не боишься меня так, как должны бояться, ты говоришь со мной так, как не говорят с человеком, который может тебя убить одним движением пальца, и ты жертвуешь собой ради подруги, хотя знаешь, что это ничего не изменит и что её всё равно продадут, как только ты надоешь мне или умрёшь. Это глупо, и я хочу понять, откуда берётся такая глупость.
Он отошёл от неё, упал в кресло у камина и закинул ногу на ногу, глядя на неё из полумрака, в котором огонь рисовал на его лице жёлтые и красные пятна, делая его похожим на маску древнего бога, которому приносят жертвы, чтобы он не разгневался.
— Можешь надеть платье обратно, — сказал он, махнув рукой. — Как я уже сказал, ты меня не интересуешь, и я не настолько пьян, чтобы трахать то, что не хочу. Но раз уж ты здесь, всё равно здесь, так и быть, можешь посидеть со мной. Выпей коньяка. Тебе нужно набрать вес, если ты хочешь, чтобы тебя вообще кто-то когда-нибудь купил, а не выбросил на помойку как бракованный товар.
Он протянул ей бокал, и Катарина взяла его дрожащей рукой, чувствуя, как тепло от стекла проникает в пальцы, и сделала маленький глоток. Коньяк обжёг горло, и она закашлялась, а Гросс усмехнулся так весело, как будто её кашель был единственным развлечением в этот скучный вечер, который тянулся так долго, что, казалось, никогда не кончится.
— Ты даже пить не умеешь, Tierchen, — сказал он, покачивая бокал в своей руке и наблюдая за тем, как коньяк стекает по стенкам. — Чему вас только учили в этом приюте? Рисовать, плакать и падать в обморок при виде мужчины? Бесполезные глупые девчонки.
— Меня учили выживать, господин Гросс, — ответила Катарина, вытирая с глаз слёзы, которые выступили от кашля, и чувствуя, как по телу разливается приятное тепло от коньяка, смешанное с холодом страха, который никак не хотел отпускать её. — Всему остальному, включая умение пить и не падать замертво, я пыталась научиться сама, потому что в приюте не было никого, кто мог бы меня научить.
Он посмотрел на неё долгим внимательным взглядом.
— Выживать, значит, — повторил он медленно, растягивая слова, как будто пробовал их на вкус. — Хорошее умение, я тебе скажу. В этом мире только те и выживают, кто умеет приспосабливаться, а ты, кажется, умеешь. Посмотрим, как долго это умение прослужит тебе в моём доме, где приспосабливаться к новым обстоятельствам приходится каждый день, и где те, кто не успевает, исчезают быстрее, чем ты успеваешь моргнуть.
Он отвернулся к камину, допил свой коньяк одним глотком и поставил бокал на каминную полку, где уже стояло несколько таких же пустых бокалов, образующих неровную шеренгу, похожую на солдат, которые проиграли битву и теперь ждут, когда их уберут с поля боя.
— Ложись спать, — сказал он, не оборачиваясь. — Завтра у тебя будет много работы, и тебе понадобятся силы, чтобы её выполнить. Я не люблю, когда мои слуги падают с ног от усталости, потому что это мешает им работать качественно, как я люблю.
Катарина легла, не раздеваясь, на самый край кровати, оставляя между собой и тем местом, где должен был лечь Гросс, огромное пустое пространство, которое казалось ей безопасным, хотя она понимала, что никакое пространство не может быть безопасным в доме этого человека. Она долго лежала с открытыми глазами, глядя в потолок, на котором камин отбрасывал узоры, похожие на паутину, и слушая, как потрескивают дрова и как где-то, в комнате девочек, тихо плачет Ингрид.
Гросс так и не лёг в ту ночь — он сидел в кресле у камина, подбрасывая в огонь поленья, когда те начинали догорать, и Катарина, засыпая под утро, видела его профиль на фоне догорающих углей: острые скулы, прямой нос, родинка под левым глазом, и в последний момент перед тем, как провалиться в сон, ей показалось, что он смотрит на неё. Не так, как смотрят на вещь или на врага, и не так, как смотрят на женщину, которую хотят, а так, как смотрят на загадку, которую не могут разгадать, и это злит их до такой степени, что они готовы уничтожить загадку, лишь бы не признать своё бессилие перед ней.
Она заснула с этой мыслью, и ей приснился зимородок, которого она рисовала на стене приюта. Только в этом сне зимородок был мёртв — он лежал на боку, раскинув крылья, и его зелёные перья были испачканы грязью и, кажется, кровью, хотя откуда кровь могла взяться у птицы, Катарина не знала. Она смотрела на него и не могла заплакать, потому что во сне плакать труднее, чем наяву, а может быть, потому что она уже выплакала все свои слёзы ещё тогда, когда мать бросила её на полу посреди разбросанных вещей и ушла, даже не обернувшись.
Она проснулась от того, что кто-то тронул её за плечо, и открыла глаза, ожидая увидеть Гросса, но это была Мишель, которая пришла разбудить её к завтраку. Гросса в комнате уже не было, и на том месте, где он сидел ночью, осталась только пустая бутылка из-под коньяка и пепел от сигарет, который ветер из приоткрытого окна разнёс по всему ковру, как будто кто-то рассыпал мелкий серый снег посреди тёплой комнаты.
— Вставай, деточка, — сказала Мишель, и в её голосе послышалась вековая усталость человека, который видел слишком много таких ночей, чтобы хоть как-то реагировать на одну из них. — Завтрак через полчаса, а тебе нужно умыться и переодеться, потому что сегодня ты начинаешь работать. Господин Гросс сказал, что ты будешь прислуживать ему за столом и убирать в его кабинете.
Катарина села на кровати, чувствуя, как всё тело болит от того, что она спала в неудобной позе, не раздеваясь и не снимая туфель. Она посмотрела на пустое кресло у камина, на пепел на ковре, на бутылку из-под коньяка, и вдруг поняла, что ни капельки не боится этого человека. Она не знала, хорошо это или плохо, не знала, поможет ли ей это выжить или, наоборот, убьёт быстрее, чем страх, но она знала одно: Вольфганг Гросс, который смотрел на неё ночью как на загадку, был не тем, кого нужно бояться. Он был тем, кого нужно понимать, потому что единственный способ выжить в доме хищника — это стать для него не жертвой, а чем-то другим, чем-то таким, что он не захочет убивать, по крайней мере до тех пор, пока не разгадает. Она должна быть интересной для него, и этот интерес не должен угасать в нём ни на минуту.
И Катарина решила, что она станет для него этой загадкой, станет для него чем-то таким, что он не сможет понять, и это непонимание будет держать её в живых дольше, чем любая хитрость или мольба о пощаде.
Глава 4
Гросс, как и обещал, не тронул её в ту ночь и не проявлял к ней никакого интереса в последующие дни, и это равнодушие, как ни странно, оказалось для неё менее страшным, чем она ожидала, потому что она боялась не его безразличия, а его внимания. Она видела, что происходит с девочками, которые привлекали его внимание, например, с Лоттой, которую он выбрал для себя через несколько дней после вечеринки и которая теперь ходила с синяками на запястьях и плакала по ночам так тихо, что её слёзы можно было принять за шум дождя за окном.
Проснувшись на следующий день после вечеринки, Катарина обнаружила, что Гросс уже уехал по делам в Руан и что её обязанности на сегодня, как объяснила Мишель, сводились к уборке в его кабинете и помощи на кухне. Она мыла полы, вытирала пыль с книжных полок, которых в кабинете оказалось три огромных шкафа, полных книг на немецком, французском и английском языках, и перебирала бумаги, которые Гросс оставил на столе в таком порядке, который казался хаотичным, но на самом деле, как поняла Катарина, был результатом очень специфической системы, доступной только самому хозяину кабинета. Книги, к её удивлению, были не только по военному делу и экономике, как она ожидала, но и по философии, истории и даже поэзии — на одной из полок она обнаружила томик Рильке, такой зачитанный, что страницы в нём держались на честном слове и молитве.
Это открытие поразило её больше, чем любая жестокость, свидетелем которой она уже успела стать. Человек, который торговал оружием и людьми, который говорил о девочках как о товаре и который смотрел на мир с такой пугающей пустотой в глазах, читал Рильке. И не просто читал — судя по состоянию книги, он перечитывал её много раз, возможно, даже знал наизусть целые строфы. Катарина стояла перед книжным шкафом с томиком в руках и чувствовала, как её прежнее представление о Гроссе трескается по швам, как старая штукатурка на стенах этого дома, за которой скрывается что-то другое, что-то, чего она не могла разглядеть с первого взгляда, но что начинало проступать всё явственнее с каждым днём.
Вернулся Гросс только к вечеру, усталый и, судя по запаху, слегка пьяный, потому что в Руане, как потом рассказала Мишель, у него был ресторан «Чёрный ангел», где он проводил большую часть времени, когда не занимался своими более тёмными делами. Он бросил пальто на колченогий стул в прихожей, даже не посмотрев в сторону Катарины, которая мыла пол в коридоре на коленях, и сказал, проходя мимо:
— Завтра в шесть утра ты будешь ждать меня в столовой с завтраком. Кофе чёрный, без сахара, два круассана, и чтобы они были горячими, а не вчерашними, как в прошлый раз, когда Мишель подсунула мне черствёрыш. И не смей смотреть на меня, когда будешь ставить поднос. Я сказал — не смотреть. Твои глаза должны быть на полу или на стене, но не на мне.
Это было первое прямое указание, которое он ей дал с той ночи, и Катарина, которая до этого момента не знала, чем ей заниматься и как себя вести, почувствовала странное облегчение от того, что наконец появились хоть какие-то правила, даже если эти правила были унизительными и пугающими. Она ненавидела неопределённость больше, чем любую жестокость, потому что жестокость можно было предвидеть и подготовиться к ней, а неопределённость была как туман, в котором можно сломать шею, просто сделав не тот шаг.
На следующее утро она встала в пять, когда было ещё темно и по дому бродили только тени, и спустилась на кухню, где Мишель уже грела воду для кофе и доставала из духовки круассаны, которые пахли маслом и тем особенным детским счастьем, которое Катарина почти забыла, потому что в приюте круассаны подавали только на Рождество, и то маленькие, чёрствые, доставшиеся от щедрот местного священника.
— Ты должна поставить поднос ровно в шесть, ни минутой раньше, ни минутой позже, — сказала Мишель, нарезая круассаны вдоль, чтобы положить в них тонкий слой масла. — Он не терпит опозданий, и он не терпит, когда его ждут. Если ты придёшь раньше, он подумает, что ты хочешь его о чём-то попросить или подглядываешь за ним. Если позже — он разозлится, а ты ещё не видела его по-настоящему злым, деточка, и, поверь мне, не хочешь увидеть. Я видела, и мне до сих пор снятся кошмары, хотя прошло уже пять лет.
Катарина отнесла поднос в столовую ровно в шесть, поставила на стол перед пустым стулом, за которым, как она предполагала, должен был сидеть Гросс, и отошла к стене, опустив голову и сложив руки перед собой, как её учили в приюте. Она простояла так десять минут, прежде чем Гросс вошёл в столовую — заспанный, с растрёпанными волосами и в халате тёмно-синего шёлка, который выглядел очень дорогим и который она никогда на нём раньше не видела.
Он сел за стол, не глядя на неё, пододвинул к себе кофе и круассаны и начал есть в полной тишине, которая нарушалась только звоном серебряной ложки о край чашки и шорохом круассана, когда он откусывал от него маленькие кусочки, как будто экономил каждый грамм. Катарина стояла у стены и смотрела в пол, стараясь не поднимать глаз, но краем зрения всё равно видела его руки — длинные пальцы, белые шрамы на костяшках, идеально чистые ногти, и почему-то именно эти руки пугали её больше всего, потому что она знала, что они могут делать с теми, кто его раздражает.
Когда он закончил завтрак, Вольфганг отодвинул чашку и впервые за утро посмотрел на неё, но не в лицо, а куда-то в район её колен, потому что она стояла с опущенной головой, и он не мог видеть её глаз, даже если бы захотел.
— Ты умеешь читать, — сказал он, и это было не вопросом, а утверждением, потому что он уже знал ответ. — И писать, и рисовать. Что ещё ты умеешь? Только не говори, что ты умеешь молиться, потому что это умение меня не интересует совершенно.
— Я умею шить, господин Гросс, готовить простые блюда и считать деньги, — ответила Катарина, не поднимая глаз. — В приюте нас учили только самому необходимому, но я училась сама по книгам, которые находила в деревенской библиотеке, пока меня не перестали туда пускать, потому что библиотекарь сказал, что немцам во французской библиотеке не место.
— Библиотекарь был глупцом, как и большинство людей, которые мыслят категориями национальности, а не выгоды, — сказал Гросс с холодным презрением. — Национальность — это случайность рождения, как цвет волос или форма носа. Ум и преданность, вот что имеет значение, а всё остальное — просто декорации, которые можно сменить при необходимости. Ты знаешь, что война закончилась четыре года назад и что немецкое происхождение больше не является преступлением, во всяком случае во Франции, где американцы тратят миллионы на то, чтобы всех помирить и заставить торговать друг с другом вместо того, чтобы воевать? Или ты продолжаешь считать себя виноватой за то, что сделали другие люди до того, как ты начала осознавать себя в этом мире?
— Я не считаю себя виноватой, господин Гросс, — ответила Катарина, и её голос прозвучал мягко и спокойно, потому что она уже начала привыкать к его манере говорить. — Я просто знаю, что другие люди считают меня виноватой, и это знание помогает мне выживать, потому что я не жду от них справедливости и не разочаровываюсь, когда они её не проявляют. В приюте нас научили одному очень полезному правилу: ожидание — это мать разочарования, а разочарование — мать смерти.
Он внимательно посмотрел на неё, и Катарина почувствовала, как этот взгляд скользит по её лицу, хотя она не поднимала глаз, она чувствовала его кожей, как чувствуют приближение грозы за несколько минут до того, как небо потемнеет.
— Ты говоришь интересные вещи для девочки, которая выросла в приюте и не получила никакого образования, кроме самообразования, — сказал он наконец. — Почти жаль, что ты не родилась в другой стране и в другое время, когда из таких, как ты делали что-то полезное, а не продавали в бордели. Но история не знает сослагательного наклонения, как говорил один мой знакомый профессор перед тем, как его расстреляли за принадлежность к Сопротивлению. Так что ты будешь делать то, что я скажу, и не будешь мечтать о том, что могло бы быть, если бы мир был устроен иначе.
Он встал из-за стола, поправил халат и направился к двери, но на пороге остановился и добавил, не оборачиваясь:
— Сегодня после завтрака ты помоешь полы в моём кабинете и переставишь книги на полках, потому что вчера ты их поставила неправильно. Ты поставила Рильке рядом с Ницше, а Ницше не терпит соседства с поэтами, он считает их слишком слащавыми и поверхностными. Рильке должен стоять рядом с Гёте, а Ницше — рядом с Шопенгауэром, и если ты не знаешь, кто это такие, то в следующий раз, когда у меня будет свободная минута, я, возможно, расскажу тебе, чтобы ты больше не делала таких глупых ошибок. Но не рассчитывай на это, потому что свободные минуты у меня бывают редко, а желание учить прислугу — ещё реже.
Катарина опустила голову ещё ниже, чувствуя, как краска стыда заливает её щёки, потому что она действительно не знала, кто такой Шопенгауэр, и не понимала, почему Ницше не любит поэтов. Ей казалось, что она много читала и многому научилась, но сейчас, в его кабинете, среди этих книг, она чувствовала себя невежественной и глупой, как ребёнок, который только учится читать по слогам, и это чувство было почти таким же унизительным, как его замечания о её худобе.
В последующие дни её обязанности расширились: она не только убирала кабинет и подавала завтрак, но и сопровождала Гросса во время его редких обедов дома, стоя у стены с опущенными глазами и ожидая, когда он щёлкнет пальцами, чтобы она налила ему ещё вина или убрала пустую тарелку. Она научилась различать значение его жестов: щелчок указательным пальцем означал вино, щелчок средним — хлеб, а два коротких щелчка подряд — тишина, потому что он хотел есть без её присутствия, и она должна была выйти из комнаты и ждать за дверью, пока он не позовёт её обратно.

