
Полная версия
DJAGER
Внутри меня наконец вырвалось наружу то, что я тщательно хоронил годами. Не мысль, не чёткий голос — что-то тяжёлое, вязкое, поднявшееся из самой глубины груди и перехватившее горло.
Во мне проснулся тот самый маленький, испуганный мальчик, который когда-то лишился всего и так и не сумел отпустить свою боль.
И я заплакал.
Сначала тихо, сдавленно. А потом — громко, навзрыд, как в далеком детстве, когда мир еще не успел научить меня тому, что любая слабость — это верная смерть. Слёзы смешивались с чужой кровью на моих щеках. Я утирал лицо измазанными руками, размазывая эту алую жидкость по коже, по губам, по векам. Я сознательно пачкал себя кровью Эммы — как клеймом. Как вечным напоминанием о том, что я совершил. О том, что уже никогда не исправить.
В коридоре раздались неторопливые шаги.
Я даже не поднял головы. Я просто не мог. Не хотел, чтобы кто-то видел меня таким — окончательно разбитым, жалким и беспомощным.
Цербер остановился в дверном проеме. Его маска Анубиса молча смотрела на меня, и я физически ощущал его взгляд — тяжёлый, изучающий, без привычной язвительной насмешки.
— Добился того, чего хотел? — его голос прозвучал тихо, без издевки, но каждое слово било сильнее пощечины. — Теперь будешь пожинать плоды.
Я молчал. Лишь смотрел на свои окровавленные руки и на маску, валяющуюся в пыли.
— Ты ведь всё отлично спланировал, — продолжал Цербер, делая шаг внутрь. — Прекрасно знал, чем всё это кончится. И ничего не сделал, чтобы помешать.
— Заткнись... — с трудом выдавил я. Голос сорвался на хрип.
— Зачем? Чтобы ты и дальше тешил себя иллюзией, будто у тебя был выбор? — Цербер подошел ближе. — Не было у тебя никакого выбора, Хельвед. Ты сам сделал его. Ещё тогда, когда согласился на их условия. Когда позволил им использовать её. Когда стоял и не пробил эту проклятую решётку.
Я с трудом поднял голову. Хотел ответить, закричать ему в лицо, что он ничего не знает, ничего не понимает, что его там не было! Но слова раскаленным комом застряли в горле.
Цербер медленно, почти примирительным жестом поднял руки и снял свою маску. Залакированные волосы рассыпались, обрамляя острые скулы. Он тяжело вздохнул и посмотрел на меня неожиданно тёплым, человечным взглядом. Передо мной опять стоял мой старый друг, наконец-то сбросивший с себя привычную фальшивую роль.
Его ладонь опустилась мне на плечо. Постучал неловко, тяжело — он явно не привык к подобным жестам и сам удивлялся тому, что делает.
— С ней всё будет хорошо, — тихо, едва слышно произнес он. — Эмма невероятно сильная. Она выкарабкается.
Я ничего не ответил. Я не мог.
Он убрал руку, развернулся и шагнул к выходу. Но у самого порога замер на секунду:
— Ты не виноват в том, что они с ней сделали, — проговорил он, не оборачиваясь. — Но виноват в том, что даже не пытаешься им противостоять. По-настоящему.
Шаги затихли в глубине коридора.
Я смахнул с лица слезы и попытался взять себя в руки. Но где-то там, в глубине души, где еще теплилась слабая надежда, я знал: Цербер абсолютно прав. Эмма выкарабкается. Она сильная. Она переживет и это.
А я?.. Я так и останусь жить в её тени. Буду рядом, даже если она больше никогда не захочет меня видеть. Буду молча ждать. Потому что это единственный выбор, который у меня остался.
Потому что настоящая любовь — это не только свет. Иногда это густая тьма, в которой ты прячешься сам, чтобы больше не причинить любимому человеку боли.
Глава 31
Я проснулась в абсолютной белизне.
Сначала я даже не сразу поняла, где нахожусь. Белый потолок, белые стены, белый, безупречно чистый пол. Белая кровать, стерильная простыня и я сама, облаченная в такую же белую, бесформенную одежду. Здесь не было теней. Не было острых углов — абсолютно всё вокруг было скруглено, словно я оказалась внутри гигантского яйца. Ни единого окна. Ни намека на часы. Лишь ровный, слепящий свет, который, казалось, лился отовсюду и ниоткуда одновременно.
Я попыталась сесть. Оба запястья моментально заныли — острая, тупая, пульсирующая боль мгновенно напомнила мне о том, что я совершила.
Я всё помнила. Помнила, как лезвие въедалось в кожу. Помнила, как горячая кровь толчками текла по рукам, пропитывая всё вокруг. Помнила то сладкое, долгожданное чувство освобождения... И помнила его лицо. Лицо Хельведа, который в последний момент не дал этому случиться.
Я медленно встала с кровати. Ноги заметно дрожали, но всё же держали. Сделать шаг к стене потребовало огромных усилий. Я провела по ней кончиками пальцев — идеальная поверхность оказалась гладкой, прохладной и безупречной, без единой трещинки или шероховатости.
Дверь была такой же белой, без дверной ручки, лишь с маленьким смотровым окошком на уровне глаз. Я чуть привстала на цыпочки и заглянула через толстое стекло. За ним простирался темный, абсолютно пустой коридор. Ни единой живой души. Лишь мертвая тишина и едва ощутимый, холодный поток проникающего сквозь щели сквозняка.
Я бессильно вернулась к койке и снова села на край.
Боль в руках оставалась единственной нитью, которая всё еще напоминала мне, что я всё еще жива. Я сжимала и разжимала пальцы, чувствуя, как под тугими повязками натягиваются свежие швы и тяжелым молотом пульсирует кровь. Я судорожно держалась за эту боль — как за единственный канат, не позволяющий мне окончательно сорваться и рухнуть в пропасть. Без неё я бы просто растворилась. Превратилась бы в такую же белую, неживую пустоту, как и эти стены, которые больше всего напоминали фальшивый, ложный Рай.
«Я всё ещё здесь, — отстраненно подумала я. — Я всё ещё не исчезла...»
Но мой внутренний голос звучал абсолютно чужим, плоским и обесточенным. Словно он уже давно больше мне не принадлежал.
***
Я не имела ни малейшего понятия, сколько прошло времени. Может, час. Может, несколько суток. Я просто сидела на краю жесткой кровати, безучастно смотрела на свои перебинтованные руки и изо всех сил пыталась ни о чём не думать.
В узком окошке белой двери что-то мельком промелькнуло. Я медленно подняла голову.
Чья-то рука в стерильной белой перчатке поставила поднос на выдвижной столик с той стороны, а затем просунула его через узкую щель в самом низу дверного полотна. Поднос бесшумно скользнул внутрь комнаты, и рука мгновенно исчезла, словно её и не было.
Я даже не шелохнулась. Я продолжала отстраненно смотреть на поднос, на белоснежную тарелку, на белую пластиковую кружку и такую же белую ложку.
Даже еда оказалась абсолютно белой. Некая густая каша — без вкуса, без малейшего запаха, без цвета. Вода в кружке — прозрачная, кристально чистая, мертвая.
Я медленно взяла ложку, зачерпнула немного массы и поднесла ко рту. Проглотила.
Ничего. Ни тепла, ни холода. Просто безликая, вязкая субстанция, которая скользнула по пищеводу и исчезла где-то внутри.
Тем не менее, я съела всё до последней капли. Не потому, что испытывала голод. А потому, что слишком хорошо выучила правила этого места и не знала, когда мне позволят поесть в следующий раз.
Вода была точно такой же пустой и безжизненной. Я выпила её до дна, аккуратно поставила кружку обратно на поднос и чуть отодвинула его к нижней щели.
Уже через пару минут та же белая рука беззвучно забрала его.
Я снова осталась в звенящей одинокой тишине.
Поднявшись на ноги, решила досконально осмотреть своё новое заточение.
Палата была абсолютно пустой. Кровать — простая, железная, намертво прикрученная болтами к полу, с тонким жестким матрасом, плоской подушкой и лёгким одеялом. И больше совершенно ничего. Ни единого стула, ни столика, ни привычной тумбочки. Лишь матовые белые стены, бесшумный мягкий пол и натяжной потолок.
Я подошла к ближайшей стене и провела по ней обнаженной ладонью. Материал оказался мягким, слегка пружинящим под пальцами, но в то же время удивительно холодным. Он напоминал плотное покрытие для шумоподавления, не оставляющее ни единого шанса пробиться звукам снаружи.
Я медленно обошла весь периметр. Каждую стену, каждый закругленный стык (хотя полноценных углов здесь действительно не было). Ни малейшей щели, ни крошечного выступа, ни единого намека на то, где именно находится дверь, когда она плотно закрыта.
Присев на корточки, я провела пальцами по полу. Идеально гладкое покрытие. Ни пылинки, ни соринки, ни намека на прошлых жильцов. Всё безупречно стерильно. Всё окончательно мёртво.
Я вернулась к койке, тяжело села и обхватила колени руками, уткнувшись в них подбородком.
В голове по замкнутому кругу вращались одни и те же бесполезные вопросы: Сколько я здесь пробуду? Что они собираются со мной сделать? Зачем я им вообще нужна — такая сломанная и пустая?
Но ответов не было. Был только слепящий белый свет, который принципиально не гас.
***
Я снова посмотрела на свои запястья. Белые повязки — тугие, идеально чистые, безжизненные. Я слишком хорошо знала, что скрывается под ними. Швы. Глубокие, длинные, тянущиеся от локтей к самым основаниям ладоней.
Я осторожно коснулась левой руки пальцами правой. Боль ответила мгновенно — острая, пульсирующая, живая и настоящая. Я крепко сжала зубы, но не убрала руку. Напротив, я с силой надавила на повязки, чувствуя, как свежие швы натягиваются до предела и как под белой тканью откликом пульсирует горячая кровь.
Я хотела чувствовать. Я должна была знать, что всё ещё жива.
С остервенением я начала расчесывать швы прямо через бинты, въедаясь ногтями в ткань. Боль вспыхнула с новой силой, и это было невероятно хорошо. Это оставалось единственной реальностью, напоминавшей мне, что я ещё не растворилась в этой всепоглощающей белизне.
Потом я остановилась. Тяжело дыша, взглянула на свои руки: повязки быстро промокли, и на белоснежной ткани расплылись яркие алые пятна.
Я не стала их менять. Не стала никого звать или подавать знак в смотровое окошко.
Я просто сидела на краю жесткой койки, заворожённо смотрела на эти расплывающиеся пятна и думала о том, что красный — единственный живой цвет, который мне суждено здесь увидеть.
В комнате по-прежнему не было ни звука. Ни шагов в коридоре, ни шуршания, ни чужого дыхания. Только тишина — густая, плотная, физически давящая на виски.
В этой тишине я отчетливо слышала, как бьется моё собственное сердце. Как тяжелым гулом кровь шумит в ушах. Как холодный воздух со свистом входит в лёгкие и выходит обратно.
Я попробовала заговорить.
— Эмма... — произнесла я вслух. Голос прозвучал чуждо и плоско, словно он принадлежал кому-то совершенно другому. — Меня зовут Эмма...
Слова бессильно повисли в воздухе и тут же растворились в стерильной пустоте. Никто не ответил.
Я упрямо повторила, едва шевеля губами:
— Мне двадцать лет. Я родилась в...
Я резко замолчала. В голове образовалась звенящая пустота: я не могла вспомнить название города, в котором родилась.
— Моя фамилия Ларсен... — судорожно продолжила я, сжимая израненные запястья до потемнения перед глазами. Боль моментально вернула меня назад. — Мой знак зодиака — Скорпион. День рождения... 16 ноября 1986 года.
Боль держала меня в сознании.
— Меня зовут Эмма, — твердила я снова и снова, цепляясь за каждое слово. — Я дочь Генриха и Эмилии. У меня есть кошка Альма. Я...
Слова окончательно иссякли. Дальше была только глухая стена.
Я бессильно опустилась на кровать, свернулась калачиком и зажмурилась. Слепящий белый свет легко пробивался даже сквозь закрытые веки, и я совершенно потеряла ощущение времени. Я не знала, день сейчас за этими стенами или глухая ночь.
Я просто лежала и ждала. Сама не зная, чего именно.
Но ждать в таком состоянии было невыносимо. Тишина давила на уши, выедала глаза, оседала на коже. Я физически ощущала, как она постепенно заполняет меня изнутри, вытесняя мысли, стирая последние воспоминания. Я до ужаса боялась, что если прямо сейчас ничего не сделаю, то просто растворюсь.
Пальцы сами тянулись к запястьям. Я начала медленно разматывать промокшие повязки. С тихим треском бинты отклеивались от запёкшейся крови, кожа больно натягивалась, швы горели огнем. Боль была острой, чистой, спасительной. Я не останавливалась.
Когда изрезанные бинты бессильно упали на пол, я посмотрела на свои руки. Грубые, чёрные нити швов намертво стягивали края ран. Кожа вокруг воспалилась и покраснела. Я провела пальцем по разрезу — и свежая кровь тут же выступила снова, тонкой струйкой потекла по предплечью, капая на стерильную простыню.
Я поднялась с кровати и шагнула к стене — такой же белой, гладкой, ледяной.
Обмакнула палец в собственную кровь — густую, теплую, алую. И начала писать.
Своё имя. Эмма.
Буквы выходили неровными, кривыми, пальцы дрожали, но я отчетливо видела их. Я видела доказательство своего существования.
Я сделала шаг назад, посмотрела на белую поверхность. Кровь медленно стекала вниз, но имя оставалось. Оно было здесь. Оно громче любых слов кричало о том, что я всё ещё существую.
Я подошла снова. Опять обмакнула палец в кровь на запястье — её было более чем достаточно, она текла не останавливаясь. И продолжила писать.
Имя матери. Эмилия. Я всё еще помнила его. Пока еще помнила.
Имя отца. Генрих. Он учил меня стрелять. Учил никогда не сдаваться. Учил быть сильной, несмотря ни на что.
Имя моей кошки. Альма. Она так тепло мурлыкала у меня на коленях. Она была едва ли не единственным существом в моей жизни, которое меня не предало.
Сколько мне лет? Двадцать. Палец на секунду застыл у стены. Да, точно... Уже двадцать.
Я отступила на несколько шагов. Белоснежная стена перед моими глазами теперь была сплошь исписана кровью. Яркие алые буквы на мёртвом белом фоне. Моя кровь. Моё имя. Моя семья. Моя настоящая жизнь.
Я смотрела на эти надписи, и чувствовала, как давящая пустота внутри меня медленно отступает. Как уходит панический страх. Как я шаг за шагом снова становлюсь самой собой.
Но долго пробыть в этом состоянии мне не дали.
Белая дверь с шумом распахнулась. В комнату мгновенно ворвались фигуры в белых защитных костюмах. Они грубо схватили меня за израненные руки, сбили с ног и намертво прижали к жесткой кровати. Я четко почувствовала, как длинная игла вошла в вену, как чужеродный, ледяной раствор быстро разливается по телу. Сознание стремительно поплыло, проваливаясь в глухую белую бездну.
— Нет... — беспомощно прошептала я, пытаясь вырваться. — Нет, не надо...
Голос окончательно оборвался.
Тьма накрыла меня с головой.
Когда я наконец очнулась, на мне была плотная усмирительная рубашка. Белая, из тяжелой ткани, с длинными рукавами, наглухо завязанными за спиной.
Я не могла пошевелить даже пальцем. Не могла даже почесать лицо. Не могла смежить веки — тело слушалось с трудом, а ледяной страх оказался сильнее дикой усталости.
В дверном окошке появилась гибкая пластиковая трубочка. Я пила воду, потому что отказаться от неё означало сделать себе только хуже.
Еду мне больше не давали. Я просто лежала без движения, непрерывно смотрела в белый потолок и пыталась считать минуты, но постоянно сбивалась — время в этом месте окончательно потеряло всякий смысл.
Стена, которую я с таким трудом исписала своей кровью, была безупречно отмыта. Начисто. От неё тянуло резким, едким запахом химических средств. Я смотрела на неё во все глаза и не находила ни единого, даже самого крошечного алого пятнышка. Словно ничего этого не было.
Словно меня самой никогда не существовало.
Но тупая, пульсирующая боль на запястьях всё ещё оставалась со мной.
— Я всё ещё здесь... — едва слышно прошептала я в пустую комнату. — Я всё ещё... не исчезла.
***
Я не имела ни малейшего понятия, сколько прошло времени. Может, несколько часов. Может, целый день. А может, и вся неделя. Усмирительную рубашку с меня в конце концов сняли, но эта свобода не принесла ни грамма облегчения. Я снова осталась один на один с собой. Снова в этой слепящей белой комнате. Снова с плотно затянутыми запястьями, под которыми безустанно пульсировала глухая боль.
Я боялась спать.
Каждый раз, когда я смыкала веки, сон обрушивался мгновенно. Не было той мягкой, затягивающей темноты, которая обычно предшествует забытью. Было только падение — резкое, головокружительное, словно кто-то выбил пол из-под моих ног.
И этот сон... Он был одним и тем же. Каждую проклятую ночь.
Я отчетливо помнила густой запах свежей хвои и странную, уютную тишину. Мы ехали на машине очень долго, и этот маршрут был мне совершенно незнаком. Родители выбрали место в самой глухой чаще — небольшую поляну, намертво зажатую в кольцо высоких, темных елей. Здесь было настолько тихо, что молодая трава казалась абсолютно нетронутой, идеально ровной.
Палаток было две. Одна — для родителей. Вторая, совсем маленькая, но по каким-то причинам пугающе просторная внутри, досталась мне. Я забралась внутрь и с головой закуталась в тяжелое одеяло. Веки моментально налились свинцом. Свет снаружи колыхался, превращая плотную ткань палатки в дрожащую, тонкую мембрану. Я уже проваливалась в небытие, но перед самым забытьем, сквозь узкую щель смыкающихся век, успела заметить темный силуэт.
Он навис надо мной. От него веяло чем-то сладким, приторно-душным, от чего мысли мгновенно спутались. Это не был спрей от комаров. Это был хлороформ. А затем наступила тьма.
Пробуждение ото сна отозвалось дикой болью. Не резкой, а тянущей, сухой — словно кожу на моем лице натянули на барабан и забыли смазать. Я судорожно потянулась к рюкзаку, нащупала маленькое зеркальце и поднесла его к глазам.
И не увидела себя.
Из зеркала на меня смотрел оживший анатомический атлас — детальная иллюстрация из медицинского учебника по хирургии. Кожи на лице не было вовсе. От самого подбородка, по линии челюсти к ушам и вверх, до самой границы роста волос — только обнаженная, открытая плоть. Разрезы были выполнены филигранно, ювелирно. Я отчетливо видела, как сокращаются глубокие волокна жевательных мышц, когда мой рот приоткрылся в немом крике.
Губ тоже не было — их срезали заподлицо с деснами, и теперь мои обнаженные зубы, вплоть до коренных зубов мудрости, скалились в вечной, нечеловеческой ухмылке. Нос был вырезан аккуратно: осталась лишь хрящевая перегородка и две чернеющие дыры, через которые со свистом врывался ледяной утренний воздух.
Но страшнее всего выглядели глаза. Век не осталось — ни верхних, ни нижних. Глазные яблоки выглядели огромными, выпуклыми, постоянно влажными и готовыми выкатиться из орбит при любом резком движении. Мясо на лице не было красным — оно приобрело странный коричневатый оттенок, словно его опалили или щедро залили йодом для дезинфекции. Тот, кто сотворил это со мной, искренне заботился о том, чтобы я не умерла от заражения крови.
Я плакала вовсе не от ужаса за свою излеченную жизнь. Я плакала от мысли, что прямо сейчас мне придется выйти к ним. К моим родителям.
Я ведь всегда так трепетно следила за своим лицом, каждая крошечная пора на нем раньше становилась поводом для беспокойства, а теперь... Накинув на голову махровое полотенце, чтобы хоть как-то успокоить горящую плоть, я поднесла пальцы к глазам, пытаясь промокнуть сукровицу и слезы. Но полотенце соскользнуло и упало.
Проснувшиеся отец и мать одновременно повернулись на шорох. И ужас в их глазах застыл настолько плотной, непроницаемой стеной, что я споткнулась и отступила назад...
В больнице меня везли по бесконечным коридорам на каталке. Холодные компрессы приносили лишь секундное облегчение, а затем жжение возвращалось с новой, удвоенной силой. Врачи только отводили взгляды.
— Пересадка кожи невозможна, — звучал окончательный приговор. - Капилляры и нервные окончания полностью спеклись. Слишком тонкая работа. Слишком близко к головному мозгу. Слишком много задетых нервов.
Мне было суждено ходить такой всегда. Полиция лишь разводила руками: глухой лес, ни единого следа, ни малейшего мотива. Ничего.
Реабилитация превратилась в бесконечную цепочку унижений. Меня заново учили есть — так, чтобы пережеванная пища не вываливалась сквозь дыры на месте щек. Учили моргать без век, судорожно закапывая в пересохшие склеры искусственную слезу. Я до глубины души ненавидела эту больницу. И еще сильнее ненавидела саму себя.
Вернувшись домой, я первым делом вышвырнула в мусорное ведро весь свой огромный косметический арсенал. Тональные кремы, пудра, тушь — отныне всё это казалось артефактами с далекой, чужой планеты. Этот кошмар был слишком глубок, его невозможно замазать.
Но родители не дали мне окончательно утонуть. Они научились смотреть на мое изувеченное лицо без отвращения. И именно они настояли на возвращении к жизни.
— Ты не имеешь права сидеть взаперти, это сгубит тебя быстрее любой инфекции, — говорила мама, и в ее голосе звенела такая сталь, какой я никогда прежде не слышала.
Они приняли решение перевести меня с домашнего обучения в обычную школу.
Для всех окружающих я стала просто новой ученицей, переведенной из другого города, чье лицо было обезображено страшной врожденной болезнью. И тогда я принялась создавать себе новое лицо. Мое давнее хобби — лепка масок — превратилось в единственный способ выживания.
Натягивая на оголенные мышцы тонкую пищевую пленку, я накладывала холодную, липкую массу прямо на кровоточащую основу. Каждое прикосновение отзывалось вспышкой дикой агонии. Застывая, масса сжималась, словно вгрызаясь в оголенные нервы. Я лепила по памяти: аккуратный нос, пухлые губы, привычный изгиб глазниц. Затем раскрашивала застывший фарфор под цвет кожи на ушах и аккуратно приклеивала длинные, кукольные ресницы.
Смотря в зеркало, я видела идеальную фарфоровую куклу. Красивую. И абсолютно мертвую.
В школе вокруг меня мгновенно образовался вакуум. Шепотки за спиной, липкие, любопытные взгляды. Я не произносила ни единого слова, чтобы не нарушать неподвижность гипса на своем лице. Учителя смотрели сквозь эту маску, тщетно пытаясь разглядеть во мне прежнюю девочку, но натыкались лишь на стеклянный, застывший взгляд.
И только Бети сразу всё поняла. Мы столкнулись с ней в узком коридоре нос к носу. Ее зрачки стремительно расширились, она смертельно побледнела, рот приоткрылся в испуге. Бети смотрела не на фарфоровую маску. Она смотрела сквозь нее — прямо в мое обнаженное, страшное нутро.
— Это же... — начала она, но тут же споткнулась о мой немой, отчаянный приказ: «Не надо».
Бети замерла. До нее дошло, что перед ней стоит призрак, замурованный в гипсовом саркофаге.
А потом был школьный туалет. Я зашла туда, чтобы закапать глаза, иначе гипс мог треснуть от сухости слезных каналов. Мимо меня прошли две старшеклассницы. Они громко смеялись. Их смех — звонкий, животный — эхом бился о кафельные стены. Они открыто тыкали пальцами в мое неподвижное, накрашенное лицо. Им было абсолютно все равно, что под слоем краски скрываются зияющие раны и спекшаяся кровь. Они видели лишь маску, которая казалась им уродливой.
Я стояла перед зеркалом и понимала: слезы больше не нужно закапывать. Они текли сами собой, градом выкатываясь из широко распахнутых глаз и впитываясь в сухие края гипса.
Но само лицо не плакало. Оно безжизненно улыбалось нарисованными губами.
И в этот самый момент дверь туалета тихо открылась. В проеме стояли мои родители. На их руках были хирургические перчатки, но на манжете отцовской куртки я отчетливо разглядела бурые, подсохшие пятна йода...
Мать смотрела на меня с нежностью безумного скульптора, искренне любующегося своим лучшим творением.
— Так ведь намного лучше, правда, доченька? — ласково произнесла она. — Ты наконец вышла из дома. Из-под нашей опеки. Мы излечили тебя. Пришло время становиться сильной...
Настоящее.
Я каждый раз просыпалась в холодном поту. Сердце бешено колотилось, дыхание сбивалось. Я судорожно хваталась за свое лицо: кожа на месте. Губы — на месте. Веки — на месте.
Но леденящий страх никуда не уходил. Он въедался под кожу, в мышцы, в самые кости. Он жил внутри меня.
Я безумно боялась спать. Боялась снова увидеть это кошмарное лицо — свое собственное, без кожи, без губ, без век. Боялась, что однажды проснусь и пойму: это вовсе не сон. Это реальность. И я больше никогда не смогу улыбнуться, потому что у меня просто нет губ. Никогда не смогу закрыть глаза, потому что у меня нет век.
Я боялась потерять себя — не столько телесно, сколько душевно. И все же, видя свои реальные увечья на запястьях, я не могла перестать об этом думать.
Организм истощался и требовал отдыха. В какой-то момент веки неизбежно становились слишком тяжелыми, сознание накренялось, и я снова проваливалась в липкую темноту. Снова. И снова. И снова.




