
Полная версия
За морем – Мангазея. Киприанов след. Наследники Киприана
– Пусть он допрежь того Ерминию выручит, а до сего я с ним и словечка молвить не буду, – в единый дух пробормотал Ивашка, но тут же, схватившись за грудь, невольно застонал от жгучей боли.
– Погодь ты! – рассердилась Скорбеева. – Вот уж истинно: не заглянув в святцы, да бух в колокол! Пущай Жданишка тот отсель тебя достанет, а Ерминию мы в беде не оставим. Держи вот закусь малую, да о словце моем помни… – Говоря это, она отдала кому-то факел и бережно опустила на тонком ремешке увесистый узелок. Развязав его, Ивашка разглядел каравай пышного хлеба, большой кусок копченой оленины, соль в тряпице и оловянную малую бутыль. Хоть и голоден был изрядно Ивашка, но обед свой он начал именно с бутыли. Открыв пробку и почувствовав запах вина, жадно припал к горлышку разбитыми губами.
Вино было не очень крепким, но для исстрадавшегося телом и душой Ивашки достаточно было нескольких глотков, чтобы тут же закружилась голова и всего его охватила приятная, чуть щекочущая теплота. Он попытался встряхнуться, но боль вновь пригнула его к земле. Опасаясь, что его опять услышит Скорбеева, Ивашка ругнулся, теперь уже про себя, и тут же безотлагательно, как это у него не раз бывало раньше, решил: «Поступаться купчишке в таком разе и не подумаю. Вот ежели представит он мне Ерминию, да не как-нибудь, а вот эдак, рядышком, тогда можно и речь о делах потребных ему повести. Эх! Ему бы сейчас вырваться отсель на ветерок вольный – враз бы подбил людишек верных на дельце отчаянное, глядишь, и приспела бы выручка Ерминьюшке».
Ивашка быстро управился с едой, опорожнил досуха бутыль и, закрыв глаза, привалился к земляной стенке пытошного подвала.
Сторожевые стрельцы допустили Скорбееву к Ивашке в обход строжайшего наказа воеводы: «Сидеть тому татю и супротивцу Ивашке в подвале бесхлебно и безводно, покуль сам милости не запросит, а тогда уж я с ним поведу беседушку…»
Страшен был для стрельцов гнев воеводы, но уж лучше кнут от него стерпеть, чем поперек слова Скорбеевой пойти.
– Ты уж прости нас бога для, матушка Марфа Ильинишна, – низко кланяясь, говорили наперебой стрельцы, когда Скорбеева покидала съезжую избу. – Может, мы не так встречаем-привечаем тебя.
– Бог простит, служивые, – кланяясь в свою очередь, отвечала Скорбеева. – Просили меня люди словцом с тем Ивашкой перемолвиться да утихомирить его, а то зело буен он, горяч, а с такими у воеводы один разговор…
– Вестимо так, – кивали головами стрельцы, а старший из них почтительно и торопливо распахнул калитку, через которую на подворье съезжей избы проходил обычно воевода или кто-нибудь из набольших городских людей.
– Шествуй с богом, матушка! – снова в почтительном поклоне опустили головы стрельцы, не чаявшие, как им поскорее избавиться от столь опасной гостьи.
Прошло несколько часов, вот-вот должно было наступить утро, но предрассветный туман вместе с ночной изморозью все еще растекался по безлюдным в это время улицам Мангазеи. Наплывали и двоились с неуловимой легкостью продолговатые тени, смутные очертания которых можно было принять за ряды коварно подступающего войска. Миг, другой – и оно обрушится на уставших от ночного бдения стрельцов.
Бывало и не раз в Мангазее, когда вот так же в туман или в непроглядные осенние ночи подкрадывались, пробирались в город со звериной сноровкой и ловкостью ватаги немирных самоедов. Звучал призывный гортанный клич, вмиг оживало все вокруг, и толпы отчаянно воющих охотников в оленьих и звериных шкурах шли на приступ, громили дома и дворы мангазейцев, сшибались в рукопашной схватке.
Как бы подтверждая эти невеселые мысли стрельцов, неподалеку, на опушке рощицы, примыкающей почти к крайним домам Посада, по-особому тревожно и пугающе прокричал филин. Крик этот, как кнутом, стеганул, принудил поежиться и перекреститься даже такого бывалого мангазейца, как старший стрелец караула у съезжей избы.
– Будь он неладен, как грешник в аду, кличет, – пробормотал он. – Эти филины да совы – птицы спокон веку дьяволу сподручные… Пойдем-ка, служивые, в караульну избу, сейчас не то што воеводу, а и черта самого, прости господи, на улицу не вытащишь, винца чуть хлебнем да погреемся, што ли…
Ивашка, задремавший после вина и еды, принесенных Скорбеевой, очнулся оттого, что сверху повеяло морозным ветром, и на заплесневелой стене подвала затеплился свет.
– Ивашка, поторопись, покуль добрые мы! – донеслось сверху. Тут же мелькнул свет факела, и опустилась, почти уперлась ему в ноги легкая лестница из жердей, и он, не понимая еще, что случилось, но и не раздумывая долго, стал карабкаться вверх.
Боль от побоев все еще властвовала в его теле, разгуливала, растекаясь ручейками по рукам и ногам. Порой она так схватывала Ивашку, что он едва не срывался с перекладины лестницы, которую и так преодолевал с превеликим трудом. Вскоре он то с руганью, то со стонами все же выбрался наверх, схватился руками за открытую крышку лаза, упал на нее грудью. Тут же его подхватили под руки, накинули на плечи шубейку, и Корнилка Корнильев, скалящий зубы в бедовой ухмылке, спросил: – Раздобрел аль нет на воеводских харчах? – но видя, что Ивашка едва стоит на ногах, уже участливее склонился к нему: – Ничего, злее будешь да памятнее к тем, которые наверху сидят.
– Стража-то где, неужто порешили? – Ивашка едва ворочал губами.
– Зачем порешили, – рассмеялся Корнилка, – вона в караульной избе шумят, мы им дверь да окна плотненько досками подперли.
Ивашка с Корнилкой и сопровождающие их мирские долго петляли по городу, пока наконец не остановились у добротно срубленных ворот «Оговорной избы».
– Это чего же я забыл здесь? – недовольно осведомился Ивашка, но Корнилка не ответил, лишь засвистел негромко, затейливо, а когда калитка в воротах распахнулась, хитровато произнес:
– Мы свое сотворили, далее нам от сих ворот – поворот.
– Пошто? – удивился Ивашка.
– Иди, иди ужо, заждались тебя, чую… – Корнилка хохотнул эдак с завистливой подковыркой, подтолкнул плечом Ивашку и был таков, сразу сгинул в предрассветных сумерках и сам, и дружки его отчаянные.
Не зная, что и подумать, Ивашка пожал плечами, пригладил пятерней волосы и шагнул в калитку. Тут же на него надвинулась столь массивная фигура, что он невольно отпрянул в сторону.
– Пошто спужался, молодец? – прозвучало насмешливо над ухом Ивашки. Он по привычке ругнулся вполголоса, с удивлением озирая непомерно широкую бабу. Ее вполне можно было принять за здоровенного мужика-увальня, из озорства надевшего женское платье.
– Пойдем, што ль, а то на дворе зябко ноне. – Привратница подтолкнула Ивашку рукой, и он лишний раз убедился в ее силе.
– Это к тебе? – сразу поскучнел Ивашка.
– А хуч ба и ко мне, аль не по нраву?
– Да не… баба, оно известно… – не зная, что и говорить, тянул он.
– Ой, не скажи, молодец. Такой лепый да шустрый не по мне, пойдем ужо, ина путь у тебя…
Переступив порог избы, Ивашка увидел ярко освещенную горницу, чисто выскобленные стены и пол, поблескивающий кое-где желтоватыми огоньками. Но особенно примечательным был празднично убранный стол, плотно уставленный блюдами с закуской, оловянными бутылями, расписными глиняными кувшинами с пивом и медами, хмельной запах которых густым настоем плыл по горнице.
Из-за стола навстречу Ивашке поднялась Епифания.
– Так это ты… – недоуменно протянул было он, веря и не веря своей догадке, но в горнице никого больше не было, а нрав Епифании он знал хорошо. «В должники ей попал, ну и ну», – только и подумал Ивашка, и не зная, как ему быть дальше, неуклюже поклонился Епифании.
В темно-вишневом аксамитовом летнике, опушенном по рукавам и вороту соболями и расшитым жемчугом, Епифания неуверенно приближалась к Ивашке. Может, от волнения, а может, и нарочно она на полпути сдернула с головы зеленый с серебряной ниткой платок, и две тяжелые косы упали ей на плечи. Вот она подошла вплотную и вдруг со стоном или вскриком, словно падая с обрыва, цепко обвила руками шею Ивашки.
Настолько неожиданным было это для него, что он смешался и едва устоял на ногах, кривясь от боли.
Меж тем Епифания, всхлипывая и дрожа всем телом, все плотней прижималась к нему, пряча жаром горевшее лицо на груди Ивашки.
– Не казни, любый мой, не казни! – повторяла она. – Я уж догляжу тебя, раны твои слезами омою. Словечко молви приветное, и я за тебя в полымя, в омут любой, да хоть и в преисподню кинусь!
Он хотел было, если уж не оттолкнуть ее, то хотя бы чуть отстранить, но она, опьяненная близостью Ивашки, приподняла голову, сильно потянулась вперед, нащупывая губами его губы.
– Ерка не твоя теперь – воеводская, взял он ее, знаю доподлинно, и николи не выпустит, а я здесь, рядом-рядышком…
Услышав такое, Ивашка вздохнул и аккуратно, но с силой расцепил, а затем и снял с шеи руки Епифании. – За помощь-выручку – земной поклон тебе, да доброте твоей, Епифаньюшка, а большего от меня не жди, душу-то надвое не поделишь.
При этих словах Епифания вскинулась, как от удара кнутом, и уже сама медленно отстранилась от Ивашки. Тот еще раз вздохнул, неуклюже закашлялся, а когда глянул на Епифанию, продолжавшую все так же отступать от него, невольно подивился перемене, произошедшей в ее лице. Только что удрученное и горестное, оно вдруг вспыхнуло злой и отчаянной решимостью. Топнув ногой и схватившись за ворот летника, она тут же с силой рванула его. Расшивки-жемчужинки дождем сыпанули вокруг, застучали, запрыгали по полу, а Епифания, теперь уже подбоченившись, с угрозой крикнула Ивашке:
– Запомни, сокол ясной: с Еркой тебе не бывать, за дело то головы не пожалею! – И, видя, что Ивашка усмехается: «Меня пугать будешь», еще громче крикнула: – Не бывать! На том крест целую…
– Ну, будя! – прервал ее Ивашка. Глаза его, только что беспокойные и растерянные, заблестели неуступчиво.
– За выручку тебе вдругорядь поклон низкой, и што в должниках я у тебя отныне, то ж не забуду, однако и край знай! – Не глядя больше на Епифанию, он направился к сеням, но та бросилась вслед, ухватила Ивашку за рукав.
– Постой, погоди! Да разве можно так вот? – просяще воскликнула Епифания, но Ивашка легко отстранил ее.
– Пойду я, сыщется мне в Мангазее местечко голову преклонить.
– Куды ты в ночь, да и псы воеводские уже всполошились, поди ищут тебя по дворам и проулкам.
– Извернусь, не первый снег на голову.
– Нет, и трижды нет! Не затем я все глазыньки проплакала, тебя ожидаючи, штобы злодеям отдать. А ты, ты… ежели бы знал-ведал бы, как ты душеньку иссушил мне до края-краюшка.
– Я все ж пойду, – поскучнел лицом Ивашка.
– Пойдешь вона в ту дверь, и только! Хозяйка я в своем дому аль не хозяйка? Она вновь задышала горячо и прерывисто, и взгляд ее такой же неуступчивый, как у Ивашки, как в схватке, скрестился с его взглядом.
– Ну, а за дверью той што? – уже соглашаясь, спросил он.
– Закуток там тайной в прирубе. Перебудешь день-другой, обыгаешься малость от воеводской ласки, и тогда отправляйся с богом, держать тебя не буду, не бойся.
– Ну, коли так… – Ивашка направился вслед за Епифанией, которая нет-нет да и оглядывалась со злом на него.
Устроившись в прирубе на широкой лавке, устланной мягкими полавочниками, Ивашка стал перебирать в памяти все, что так или иначе было связано с его знакомством с Епифанией. Именно в эту минуту ему пришла в голову мысль, которая раньше показалась бы смешной: «Значит, это не блажь у Епифании, а что-то большее, настоящее, до конца не понятное ему». А он-то раньше и внимания не обращал на все эти встречи, когда, бывало, здесь, в Мангазее, Епифания постоянно попадалась ему на глаза: и у реки, и в лавках, и на улицах, и даже у входа в кабаки. Встречи эти были мимолетны и случайны по виду, но они всегда оставляли беспокойство в душе Ивашки, уж слишком зазывными и откровенно жадными были глаза Епифании, весь вид которой говорил о том, что она ждала только его слов и всегда готова была идти куда угодно.
«Што же стало с тобой, божья овечка?» – размышлял, невесело усмехаясь, Ивашка, вспомнив, что так он называл ее при первой встрече во время прошлогоднего похода сюда, в Мангазею. Стоило подумать об этом, и уже через минуту-другую Ивашке то ли вздремнулось, то ли погрезилось, что не здесь он, не в душном прирубе, а у кормила на коче, и что ветер полнит тугой силой паруса, и открываются один за одним безбрежные просторы моря, переполненные до краев льдистой синеватой хмарью. Слева тянутся заснеженные в темных проталинах берега Белого острова – чудной окраинной земли, вправо встречают государевы кочи волны Мангазейского моря, шипящие пеной с россыпями брызг.
Помнилось, тогда уступил Ивашка место у кормила помощнику, а сам присел отдохнуть, прислонился к борту. Рядом у плотно увязанных бочек примостились странники: два изможденных монаха, несколько старух-богомолок, решившихся ради прославления и укрепления веры на столь длинный и опасный путь, и ладная пригожая молодица, которая невольно привлекала внимание даже в своей грубой одежде из домотканого холста, повязанная черным платком по самые брови. Ивашка отродясь не был любопытным, а тут раз-другой глянув на молодицу, и то не удержался, спросил:
– Куды направилась, ищешь, чего, Русь покинув?
– Ищу… – негромко и почему-то виновато ответила молодица. – Вот со старицами в ряд решила Богу послужить – по обету в Мангазею-град добираюсь, подвига духовного аль жизни праведной жажду.
– Где она, праведная жизнь та? – вздохнул Ивашка. – Неразумное речешь с голоса чужого.
– Господь в правде еще никому не отказывал, не откажет и мне, – несмело возразила молодица. – Поучали меня, што смирением аль подвигом духовным можно всего на свете добиться.
Ивашка с жалостью посмотрел на нее, спросил только:
– Имя-то как твое?
– Епифанией нарекли.
– Ну-ну, взывай к Богу, смиренница, авось и впрямь он даст тебе благо и жизнь праведную. – На последних словах Ивашка чуть не рассмеялся, но, посмотрев на молодицу, пожалел ее и сдержался. Удивляло его и то, как самозабвенно молилась эта Епифания: встанет на колени у борта, руки сложит у груди, голову подняв, и эдак по часу и более не двинется, не шелохнется, камень-камнем, лишь изредка губы едва заметно шевелятся, нашептывая молитву.
Хотя припасов на коче было вдоволь, Епифания, не в пример другим странникам, почти ничего не ела. К концу пути она постами да молитвами до того себя довела, что не ходила, считай, а тенью бесплотной двигалась едва, хотя покорная, грустной радости улыбка почти не покидала ее губ.
«А теперь-то, теперь-то што с нее стало, – все еще дивился Ивашка. – Не то што один, а все три черта в ей бунтуют ноне, вот тебе и молитвенница кротости неописуемой…»
Наутро слухи о ночном происшествии у съезжей избы, будоража и смущая жителей, быстро разнеслись по городу. Где шепотком, где с удивлением и недоверием, а где и крестясь, – дело-то темное, передавали люди друг другу подробности: «…Налетели будто из тундры ватажники, стрельцов, охрану Ивашкину и его самого подхватили, умчали невесть куда».
Посадская баба Евстафия, известная злоязыкая спорщица, клялась малыми людскими клятвами и теми, что от лукавого, будто сама видала, как Ивашку из ямы пытошной утянули черти, да не простые, а водяные, с которыми тот окаянный Ивашка, в морях поднаторев, хлеб-соль запросто водит.
Эти и многие другие вовсе уж несуразные слухи передал Скорбеевой в разговоре Ждан Артемьев, а потом, как бы между прочим, заметил:
– А я, грешным делом, на тебя подумал, ты уж не обессудь, Марфа Ильинишна, уж больно ловко и споро дело то спроворили.
Скорбеева, для которой ночная история с похищением Ивашки была удивительна не менее, чем для других, сердито покосилась на купца. – Шустрых да сноровистых ноне в городе – пруд пруди, и, почитай, все они доброхоты Ивашкины, – нашлись же людишки…
– Ну-ну… – неопределенно протянул купец. Понимая, что Скорбеева никогда не будет говорить с ним откровенно, но все же стараясь придать своим словам хотя бы видимость доверительного высказывания мыслей, он простовато произнес:
– Я ведь это к тому, што Ивашка, как тебе известно, зело надобен мне для дел корабельных, а теперь где его взять?
– Поспрошаю кой-кого – отыщется, – уверенно заявила Скорбеева.
Артемьев усмехнулся.
– Сотворили подарочек воеводе, ноне он лют, аки зверь рыкающий. Стрельцы да послухи его по городу рыщут, Ивашкин след вынюхивают. У меня самого сей день посылыцик воеводской побывал, выспрашивал, не ведаю ли, мол, чего про Ивашку…
Артемьев вдруг прервал на полуслове речь, удивленно вскинул голову, глядя на дверь. Скорбеева тоже повернулась туда и увидела на пороге Ивашку.
– Ах, проклятущий! – едва не вскрикнула она, не зная, радоваться надо было его появлению или отчитать как следует.
Ивашка был навеселе и, хотя припухлое лицо его все еще носило следы воеводских «спросов-расспросов», держался бодро, даже вызывающе. Кто-то, видно, позаботился о нем. На плечах Ивашки был наброшен дорогой, подбитый мехом кафтан, из-под которого выглядывала алая шелковая рубаха, щегольские сапоги красной кожи дополняли его наряд.
Скорбеевой Ивашка поклонился низко, но явно шутовски, купцу же едва кивнул, щуря и закатывая глаза от озорства.
– А ведомо ли тебе, сокол ясной да разодетой столь празднично, – не отвечая на поклон, опросила Скорбеева, – што людишки воеводские розыск-облаву тебе ведут и при этом с ног сбились?
– Ништо им, псам, пущай побегают, а я покуль гулять буду!
– Гулять? – Скорбеева так посмотрела на Ивашку, что тот на какое-то мгновение смешался. Артемьев же, не в пример Скорбеевой, встретил Ивашку как ни в чем не бывало. Не говоря ни слова, налил первым делом стопку меду: пей, мол, раз пришел.
Ивашка пить не стал, дерзко глядя в глаза купцу, повел речь:
– Слышал я, нуждишку ты имеешь во мне для дел корабельных, так того отродясь не будет, покуль Ерминию не выручишь от воеводы.
– Выручим, выручим твою Ерку, – терпеливо и приветливо, что с ним бывало редко, пообещал Артемьев. – Слово мое ведомо тебе.
– Да уж как не ведомо, коли Ерка по слову твому к воеводе и попала.
Артемьев изумленно вскинул брови, повел глазами: давно отвык, чтобы с ним разговаривали так, но все же сдержался, сказал лишь молчаливо наблюдающей эту сцену Скорбеевой:
– Вот он каков, корабельщик твой хваленый, как девка красна перед венцом: брык, скок, не хочу, не пойду, головы, видать, не жалко.
– Такие головы не жалеют, – вскользь заметила Скорбеева, – им бы только нрав свой показать.
Ивашке надоели эти разговоры, да к тому же он чувствовал, как поднимается, растет в груди и без того ершистое непокорство. Ну, а раз так, то и все нипочем ему: пусть купец, пусть воевода, да хоть бы и сам посланец небесный – никто ему не указчик! Ивашка ногу вперед выставил, подбоченился, ни дать ни взять добрый молодец-королевич, да и только.
– Вдругорядь реку, Ерку подавай мне, а опосля и про все остальное речи вести будем.
– А на дыбу к воеводе хошь? – сузив глаза, спросил купец.
– Ты меня не стращай, я сам себе хозяин, творю, што мне надобно, што на ум придет!
– Молчи ужо! – не выдержала Скорбеева. – Сказано: умом украшайся – не дуростью, – затем уже спокойно пообещала Артемьеву: – Я с ним с глазу на глаз потолкую, штоб вежество, какое отродясь меж людей дела морского ведется, соблюдал.
Поклонившись купцу, она прошла мимо Ивашки, даже не взглянув на него, а немного погодя, когда он покорно и виновато шагал вслед, неожиданно для себя подумала: «Ивашка – истый морской человек, своенравием, буйством, а главное, вольностью безмерной от моря того живущий. А ведь среди таких ни покорных, ни тихих отродясь не бывало, уж это-то она знала доподлинно. Выходило, что Ивашку не отчитывать, а хвалить нужно было за то, что он перед людьми набольшими не гнется, шапку в подхалимстве не ломает. Ну, а если что и не так сотворит порой, то и простить можно…»
Ивашка, не зная о мыслях Скорбеевой, шагал вслед с поникшей головой. В ожидании укоризненных слов от нее, которые были ему хуже всего на свете, и, чувствуя, что он переборщил в разговоре с купцом и в ненужном шутовстве своем, ругательски ругал себя, казнил поздним, но оттого еще более горьким раскаянием.
Глава 7
За делами и заботами Скорбеева и не вспоминала о недавнем состязании со знаменитым обдорским шаманом и уж, конечно, была бы удивлена, узнав, что слух об этом разнесся по всей тундре, вызвал много самых различных толков и широко прославил ее имя. Не только ближние охотники, русские и самоеды, но и люди с дальних зимовий и становищ приезжали к ней за советом, за помощью, а то и просто так: посмотреть на Скорбееву, послушать ее, самому убедиться, говорят люди, тайной, пугающе непонятной силе.
Как-то рано утром, собравшись в церковь, Скорбеева вышла на крыльцо и увидела на дворе собачьи упряжки и несколько самоедов.
Привратник Корней, выполняя наказ Артемьева пропускать людей к Скорбеевой «хоть в день, хоть заполночь», кланяясь, сказал:
– До твоей милости, матушка Марфа Ильинишна, людишки тундровы с ночи ждут. – 'Затем усмехнувшись и понизив голос, добавил: —Ну, то исть не людишки, а бабы ихние.
Скорбеева, приглядевшись к нежданным гостям, поняла, что Корней прав: это действительно были женщины из тундры, старые и молодые, проделавшие, судя по их одеждам и истомленным лицам, немалый и трудный путь.
Увидев Скорбееву, вперед выступила одна из них, средних лет, ловкая и пружинистая в движениях, в поношенной, но ладно пригнанной одежде, как подгоняют и приспосабливают ее всегда опытные охотники в тундре.
Поблескивая угольками глаз на миловидном по-своему, бронзово-загорелом лице, она повела речь по-русски, смешно путая слова:
– Мы к тебе – поклон, ты нам – помогай, мы тебе – дари, вот, вот и вот… По ее знаку остальные женщины быстро распаковали меховые мешки на нартах и принялись сбрасывать к ногам Скорбеевой шкурки голубых и белых песцов, соболей, горностаев и черных лисиц.
– Што вы, зачем такое? Опомнитесь!.. – замахала руками Скорбеева, но женщины, не слушая ее, продолжали свое дело, пока не выгрузили все, что привезли с собой.
Черноглазая самоедка, указывая на груду мехов, теперь уже печально вздыхая, произнесла:
– Наш женщина со всей тундры собирал тебе, горе у нас поселилось, помоги…
Вечером непривычно взволнованная и порывистая Скорбеева рассказывала Савватию о том, что было дальше:
– Я уж отказывалась, отказывалась, а они свое, да и на колени давай падать, кричат «помоги», да и все!
– А в чем помощь-то нужна?
– Об идоле главном самоедском, бабе златой, слыхал ли?
– Доводилось, слыхал.
– Так вот: идола того служители, охранное его племя – ызык, в тундре лютуют безмерно, дань с людишек сирых мехами да оленями лучшими выколачивают похуже воеводы нашего, а несогласных с тем, в миг единый смерти предают, стонет тундра…
– И што ж ты?
– Они меня теперь едва што не в главные шаманы произвели, плачут, молят, оборони, мол, от напасти такой.
– Воевать с самоедами? Ох, не хотелось бы, пусть и злодеи они, – откровенно сказал Савватий.
– Война войне рознь, – укоризненно посмотрела на него Скорбеева. – Вот и некрещеный они люд, а все равно сирый, кнутами да поборами забитый, кто за них в заступу пойдет наших ватажников окромя, не воевода же, да они к нему вон и не пошли.
– Ватажникам одним на всю тундру идти?
– Не на всю тундру, а на ызык этих, а их число малое, да и не многолюдьем они сильны, а жесточью держатся. Нам не столь бить их надобно, как пугнуть покрепче, штаб они за Обдорск, в пределы свои лесные убрались.
– Подумать тут надобно, – соглашаясь, вздохнул Савватий, – ох, поломать головушку.
– Не без этого, – все так же хмуро закончила разговор Скорбеева.
Среди княжеского окружения, людей разного звания и должностей, подьячий Филька ничем особым не выделялся. Был в меру сообразителен, промашки в делах за ним не числилось, любил погулять да пображничать, но никто при всем при том не подозревал, что был Филька особо доверенным лицом князя, чуть ли не правой его рукой. Последнее время Филька все что-то высматривал, выспрашивал, десятки людей видели его в домах купцов, в кабаках и возле церквей, где всегда толпился народ.
Время клонилось к полудню, когда Филька забрел еще в один из кабаков на Посаде. Сидел-попивал брагу в задымленной и малолюдной в это время питейной горнице, когда в дверь ввалился, сразу видать, с дальней дороги, парень, за ним другой такого же вида, оба чернявые, заветренные до невозможности. Выспрашивать, что почем в кабаке, да торговаться не стали, бросили на стол золотую монету: «Кормите и поите, мол, нас вдоволь», – то-то и хозяин кабака и две служанки его забегали, закрутились вокруг столь щедрых гостей.
«Золотой бросать кто же вот так запросто будет, сразу видать – лихие», – решил Филька и по примеру соседей – двух упившихся и крепко спавших за столом кабацких ярыжек – тоже прислонился грудью, лег головой на стол, будто бы и его сморило обильное питье.




