За морем – Мангазея. Киприанов след. Наследники Киприана
За морем – Мангазея. Киприанов след. Наследники Киприана

Полная версия

За морем – Мангазея. Киприанов след. Наследники Киприана

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 14

Слуги, теперь уже вчетвером, набросились на Ивашку, вцепились, повисли на нем, и весь этот клубок извивающихся тел с хрипом, сопением и ожесточенной руганью выкатился из воеводской светлицы.

– Куда ж тебя, куда?! – Этот крик Ерминии вырвался из самых потаенных глубин души ее, взметнулся, подхлестнутый отчаянием и страстным желанием хотя бы еще на минуту увидеть Ивашку, перекинуться заветным словцом, которое сейчас не скажешь, не скажешь… Она бросилась было вслед за Ивашкой, но князь успел схватить ее, ловко и сильно притянул, прижал к груди, и Ерминия забилась в его руках.

– Ужо тебе, ужо тебе, голубка! – с мстительной ухмылкой выкрикивал Уваров, не выпуская Ерминию, жарко дыша, тыча бородой в туго изогнутую шею. Он на секунду лишь ослабил руки, чтобы перехватить их повыше, но Ерминия с неожиданной для нее силой дернулась и снизу дважды ударила его кулаком в грудь.

– Сгинь, постылый, сгинь! – захлебываясь от рыданий, великой обиды и ненависти к этому человеку, воскликнула она и, уже плохо понимая, что делает, впилась зубами в подвернувшееся ей ухо князя.

Истошный крик его слился с протяжным в голос стоном Ерминии, когда она от удара кулаком, подогнув колени, рухнула на пол. Все больше распаляясь, Уваров долго бил ее и остановился лишь тогда, когда зашлось в горячем ознобе сердце…

Все еще переполненный злобой, чуть отдышавшись, он ткнул в последний раз сапогом безжизненно раскинувшееся тело Ерминии и лишь тогда крикнул слугу. Тот мигом влетел в горницу, склонился угодливо, стараясь не смотреть на распухшее, в лиловых кровоподтеках лицо девушки.

– Эту отмыть, переодеть, сторожить крепко, я с нее спрошу еще, – отдуваясь, прохрипел князь и направился к поставцу, густо уставленному глиняными и оловянными бутылками с вином. Но, как видно, это утро и дальше не сулило ему спокойствия. Не успел он сесть за стол в гостином прирубе, где разбирал с дьяками дела, бумаги и принимал посетителей, как появился слуга, зачастил скороговоркой: – Пятидесятник казачий Ребров, што кочи привел, с делом неотложным к тебе, князь.

– Зови, – недовольно поморщился Уваров.

Казачий пятидесятник – невелика птица; однако этот Ивашка Ребров, как сумел узнать князь, был лично известен царю, обласкан им, награжден и казной и грамотой на право писаться с «вичем», честь в то время немалая, когда людей известных и богатых и то по отчеству не именовали, а звали независимо от возраста Сидорками, Ивашками, Федьками и все в таком духе.

– Ишь ты, «вича» ему дали! – негодовал Уваров. – А за что ему, худородному, честь такая? Иваном Иванычем его величать теперь надобно. А ведь заслуга-то его и всего ничего, с гулькин нос, можно сказать, речушку полуночную – Яну под руку государеву привел. Ноне вот опять тащится новых землиц промышлять, штоб ему там пусто-напусто было!..

Ребров вошел, поклонился уважительно, с достоинством, не ожидая приглашения, сел на лавку. Спокойные черты мужественного лица с окладистой бородой и усами подчеркивал испытующий, но в то же время открытый взгляд коричневатых глаз под кустистыми бровями. В жестах и манере разговора Реброва была заметна уверенная властность. Это сразу покоробило Уварова, но он сдержался, лишь высокомерно вскинул голову.

– Грамоту, даденную тебе из приказа казанского дворца, я зрил, што велено там о шпынях и выглядчиках дела морского исполню. Тебе же тут обретаться не след, с богом в путь дальнию.

– С тем не замешкаю, – неуступчиво произнес Ребров, – делишки кое-какие видятся, во граде вашем пока держат.

Желание унизить, накричать, приказать слугам выбить в дверь казачишку-охальника с такой силой охватило князя, что он даже зажмурился, но тут же одна мысль охладила его: «Донесет на меня, ежели што, холоп сей, оговорит, ославит – расхлебывай потом…» Чтобы успокоиться, Уваров повздыхал горестно: «Вот, мол, времена пошли», и сквозь зубы протянул: – Тебе видятся, а у меня они вот где делишки-то. – И тут же не удержался, зло похлопал себя по шее.

– Што службу государеву ты правишь, то всем ведомо, и в том я тебе вдругорядь кланяюсь, – отвечал Ребров. – Одначе дозволь заботу свою досказать. Князь Юрий Владимирыч Сулешов, – при этих словах Ребров встал, – велел тебе окромя грамоты еще кое-што поведать. Недалече от Нова-города с обозом мягкой рухляди был изловлен некий торговый гость из Мангазеи, Евпатий Дударев, тайно в страну дацкую пробиравшийся. На допросе же под пыткою он показал, что вся та рухлядь твоя, тобой же от казны утаенная, и што ты тому Евпатьишке грамоту подорожную на Русь и далее самолично давал.

– Ох, неправда, ох, лжа змеиная, ведь наплел же, наплел на меня тот злыдень! – притворно возмущаясь, зачастил Уваров.

– А вот на другой пытке, – как зазубренное, отчеканил Ребров, – сказалось, што Евпатишка вовсе не русского звания человек, а дацкий выглядчик королевской службы именем Христофор Корду.

– Ахти нам! – теперь уже вовсе по-бабьи, будто бы в изумлении великом, воскликнул Уваров. – Обвел, обвел меня шпынь тот проклятущий, а ведь сколь ласков, угодлив и в делах надобен был!

Понимая, что князь лжет и старается хоть как-нибудь выкрутиться из столь неприятного для него положения, Ребров усмехнулся про себя и, помедлив для приличия, продолжал:

– Выходит, што иноземцы аль иные людишки, им сподручные да ими купленные, рухляди немало к рукам прибирают помимо казны государевой. И еще хочу молвить тебе, воевода-князь, я, как тебе ведомо, ни судья, ни подьячий, а воинского обычья человек. Я казаков своих со списком всех дел подобных воровских, как мне велено было, на Москву услал, а тебе как по всем этим делам ответ держать – сам смотри.

– Пошто сотворил эдак?! – впервые за весь разговор испуганно воскликнул Уваров. – Миром все надобно творить, миром, а ты наветы да охулку врагов моих сразу же вона куды, в саму Москву, услал, разве то дело?

– Коли то наветы, то тебе и опасаться не след, – спокойно проговорил Ребров. – Пойду ужо, челом тебе, воевода-князь! – Он, как и в начале разговора, уважительно поклонился, зашагал к двери, покачиваясь так, словно под его ногами был не пол княжеской горницы, а палуба коча.

«Закачаться бы тебе до смерти! – с ненавистью глядя ему вслед, подумал Уваров. И еще он подумал о том, что ежели донос сего злокозненного казачишки дойдет до Москвы, то ему, князю, не сдобровать. – …Знаю я тех лизоблюдов, завистников да хватателей добра чужого, што вкруг царского трона пластаются. Рады будут унижению моему, затолкают, затопчут, скоренько в яму спровадят, да так, что и откупиться не успеешь…»

– Господи, не допусти, Господи, не допусти! – восклицал Уваров. Он упал на колени в переднем углу, почти распластавшись в поклоне перед иконами.

Если бы его невнятное бормотание можно было переложить на понятный всем язык, то сразу же стало бы ясным, что князь не вымаливает благоденствия у Бога, а ведет с ним беседу так, как бы вел ее с особо доверенным и приближенным человеком. «Ведомо же тебе, Господи, што за мной доброта не пропадет, отведи только напасти казачишки сего, а я уж пудовой свечи не пожалею, часовенку велю срубить, штоб там служба шла ежедень во славу и хвалу твою».

Отбив еще несколько поклонов, князь едва удержался, чтобы вот так, запросто, не кивнуть строго посматривающему с иконы Иисусу Христу, не сказать так же простецки: «Вот, Господи, как мы порядком да ладненько живем с тобой, какой мир да согласие промеж нас идет».

В то время, когда князь Уваров вел столь доверительную беседу с Богом, нисколько не сомневаясь, что и это доступно ему, на другом конце города к воротам на подворье купца Ждана Артемьева подошла Епифания.

Привратник Корней, распахнув калитку и увидев всем известную в городе молодицу, разулыбался.

– Вона кто к нам заботится, Епифаньюшка сама… – Он подивился столь праздничному и заметному наряду ее в будничный день, но, не любопытствуя, кратко спросил: – Пошто пожаловала?

– Матушке Марфе Ильинишне поклониться хочу, – отвечала Епифания, – пусти бога для, дельце у меня наиважнейшее.

– Привораживать поди кого? – хитро прищурился Корней.

– Какое там, не до привораживаний сей день.

– Ну, коли так, ступай с богом, вона за красным крыльцом дверца малая. Там и лесенка в прируб, где узришь Марфу твою, баальницу-ведунью…

Скорбеева в эту минуту сидела за столом у раскрытого плоского ларца, разделенного тонкими костяными перегородками на десятки отделений. В каждом из них почти до краев был насыпан бисер столь заманчивых для глаз расцветок, что в иное время Епифания не только бы ахнула, но и расспрашивать бы принялась, откуда, мол, благодать сия, но сейчас ей было не до расспросов.

Войдя, Епифания сдержанно, но с уважением поклонилась: – Здрава будь, матушка Марфа Ильинишна, до твоей милости с заботишкой пришла.

На лице Скорбеевой при всей ее выдержке промелькнуло недовольство. Разного люда у нее бывало немало, но такой посетительницы она никак не ждала.

Хозяйка посадской «Сговорной избы» Епифания была заметной фигурой в Мангазее. В «Сговорной избе», своеобразном гостином дворе для малых людей, всегда толпился народ. Здесь проводили время не только в гулеваниях и спорах, но и вели торг со стрелецкой и казачьей старшиной и с мангазейскими купцами, чьи достатки были поменьше, чем у именитых гостей.

Верные люди не раз доводили Скорбеевой о том, что удачами своими и завидному везению в делах Епифания обязана была покровительству воеводы. Будто бы жаловал он ее не только за пригожесть и повадку, но и за пользу немалую, от этой избы идущую, где по пьяному делу можно было услышать многое полезное воеводскому уху.

За все это Скорбеева недолюбливала Епифанию или, во всяком случае, относилась к ней настороженно. Если случалось им где встречаться, то, блюдя вежество, они церемонно раскланивались или, перекинувшись словом каким, тут же не задерживаясь, направлялись каждая своей дорогой.

Медленно погружая пальцы в бисер, Скорбеева еще раз провела рукой над ларцом и холодновато спросила, чуть повернув голову к Епифании: – Какова забота твоя?

Как ни была готова Епифания к этому вопросу, а все ж, услышав его, не только вздохнула, но в густой синеве ее всегда задиристо неуступчивых глаз промелькнула растерянность.

– Наши беды бабьи, вдовьи – кому до них печаль есть, вот и жаждет душа словца приветного от мил дружка… – Епифания сцепила пальцы и тут же зябко подула в них, будто ее одолевал озноб. – Вот бабам другим здесь талан выходит, а мне в этом разе – одно гореваньице. Тот, кто сердце мне присушил да околдовал навечно, о ком я день и ночь сохну, и не глянет как надобно на меня.

– Вот как!.. – искренне подивилась Скорбеева. – А ведь тебя по всей Мангазее самой удатной да везучей считают.

Как ни бесстрастно произнесла она эти слова, Епифания все ж уловила мелькнувшую в них неприязнь.

– Я у тебя ни в каком деле поперек дороги не стояла, посему и пришла с поклоном, помоги, прошу…

– Имя назови, – прямо сказала Скорбеева.

– Да есть один проклятущий такой, Ивашка-корабельщик, вновь его на мою голову в город принесло. Вновь вот опять ни есть, ни спать не могу, порой и словца к месту молвить голоса не хватает, все о нем думки, и на сердце от того будто камень лежит… Дай, матушка, зелья какого приворотного, весь век рабой твоей буду.

Она вновь принялась говорить Скорбеевой о своих сердечных муках, но, чем больше распалялась Епифания, тем бесстрастней и холодней становилось лицо Скорбеевой. И тогда Епифания, наверное, первый раз в жизни, смяв и сдавив чуть не до крика свою гордость, сникнув, упала на колени.

– Матушка, не оставь, матушка, вразуми, не дай загинуть мне в горевании моем! – повторяла она, будто в забытьи, почти припадая к ногам Скорбеевой.

– Ну, остуда на тебя! – недовольно воскликнула та. – Встань, встань сей же час, я ведь прост-мал человек, штоб предо мной на коленях пластаться… И еще хочу молвить тебе. У Ивашки того нареченная есть, Ерка-сирота, так што твоим ему не бывать! Запомни сие.

– Нет! – неожиданно вспыхнув вдруг, как бы засветившись вся яростью, воскликнула Епифания, будто и не гнули ее только что к земле томления и горести, и, сбросив их, как кафтан с плеч, она тут же уже совсем в ином обличье предстала перед Скорбеевой.

– Ай, и спасибо тебе, Марфа Ильинишна, за выручку-доброту. Отродясь не прашивала, не клонилась в беде перед людьми, к тебе к первой с просьбицей сунулась, ан ты и поучила меня, каково просить-пластаться.

– Ступай восвояси, – прервала ее Скорбеева, – недосуг мне с тобой беседу вести, да и Ивашка в яму к воеводе взят, ведомо ли тебе о том?

– То не печаль, достанем и из ямы! – высокомерно бросила Епифания и, так же посмотрев на Скорбееву, с вызовом закончила: – По плоху аль по добру, но я уж расстараюсь – уложу-таки Ивашку в постелюшку вообочь себя, ну а там пусть все хоть прахом идет!..

– Не оступись, гляди. – В голосе Скорбеевой послышалась угроза.

– Бог милостив, – уже с нескрываемой насмешкой прервала ее Епифания и, независимо вскинув голову, направилась к выходу.

«Эк, каково ее вспучивает, – подумала Скорбеева, – укорот ей надобен, а то и впрямь в отчаянность войдет, наломает дровишек и воз и другой». И еще Скорбеева подумала о том, что Ивашка по своей бесшабашности поманил, поди, и эту, наплел небыли, наобещал, и все так, мимоходом, озоруя, а сердце-то у молодицы и екнуло. Мысли эти не то что задели Скорбееву, но как-то пришлись ей не по душе, и, чтобы отвлечься, она направилась в ту половину горницы, где на полках хранились книги.

Было их здесь немало: с причудливыми переплетами, литыми застежками, украшениями из меди, а то и из серебра. Попали они к Скорбеевой разными путями и не в один год. Часть книг была ею приобретена у русских и иноземных купцов на гостином дворе в Архангельске, на поморских торжищах в Мезени и Кокшеньге, да и тут, в Мангазее. Десяток книг вместе с другими вещами замерзшего в тундре купца привезли ей охотники, зная о том, что она намного преуспела в книжной премудрости.

Скорбеева любила в часы грусти или усталости просматривать, бережно листая книги, бывало, и обращалась к ним как к хорошим друзьям за советом, помощью, а то и для поучений.

Вот и сейчас, любовно окинув взглядом ряды книг, она с особым вниманием посмотрела на одну из них, стоявшую чуть в стороне от других. Книга 'была раскрыта, и на ее титульном листе четко проступала угловатая вязь буквиц названия: «Сия книга, глаголемая Лечебник разумный, собранная стараниями многих мудрецов о разных целительных основах ко здравию человеческому – телесному и душевному пристоящих». Скорбеева любовно погладила кончиками пальцев шероховатые страницы, подумав: «Здесь бы надобно Епифании исцеление от ран сердечных и душевных искать, да ведь не каждому книга откроет сие…» Она брала книгу за книгой, уважительно читала давно знакомые заглавия. Вот книга «Цветник достойный», вот «Рассуждения и поучение к добру» – книга, принадлежащая когда-то стольнику Ивана Грозного, Акиму Капустину. А вот массивный том в переплете из телячьей кожи с большим рельефным крестом на обложке, искусно вышитым серебряными нитками. На первом листе напечатано цветисто и крупно: «Пересказ справедливый летописи стародавней: „Повесть временных лет“, о хожении ушкуйника Нова-города Гюряты Роговича со товарищи за горы Рифейские[6] в народ Югра».

Были здесь книги для подарков, сонники, молитвенники, хроники, книги собинные (собственные) разных владельцев и даже «Книга вольной жонки Феофилы Толокновой, ею самой составленная для поучения и бережения девиц благородного и подлого звания». Общение с книгами не только никогда не утомляло Скорбееву, но почти всегда наполняло душу теплом, светлой радостью и покоем. Вот и сейчас Скорбеева взяла с полки небольшую книжицу в приятном для глаз нежно-малиновом переплете: «Сказы о путях чрез моря незнаемые» и тут же с удовольствием углубилась в чтение. До того по душе было ей это занятие, что она лишь в третий раз услышала обращенные к ней слова. Рядом, низко кланяясь, стоял хозяйский слуга, щуплый, заспанный, угловатый.

– Кличет тебя хозяин, Ждан Иваныч, пожаловала к нему штоб.

– Это зачем понадобилась я?

– Неведомо мне – дело хозяйское.

– Ну, коли хозяйское… приду, пусть ждет.

Когда через несколько минут аккуратно прибранная и почти празднично одетая Скорбеева вошла в покои Артемьева, он встретил ее, вышагивая из конца в конец горницы, мягко поскрипывая сапогами из добротно выделанной тюленьей кожи. Был он в однорядке – долгополом однобортном кафтане без ворота, и в шелковой малиновой рубахе. Рыжеватые волосы пышно топорщились по плечам, большая лобастая голова была упрямо наклонена вперед.

Как ни была выдержана Скорбеева, впервые увидев Купца столь озабоченным, с любопытством посмотрела на него.

– Пошто звал?

– Да уж не знаю как и сказать… С поклоном к тебе, Марфа Ильинишна. – Купец резко остановился перед ней, и хотя слова его звучали просительно, в зеленоватых водянистых глазах виделась неприязнь. – Дельце есть тайное, – продолжал он. – Дружку твому, Авксентию, ватага коего у Трехбугорного мыса обретается, весточку подай. Надобно, штоб он казачишек, посланных на Москву пятидесятником Ребровым, перенял и грамотку, што при них, отняв, мне бы сюды, в Мангазею, с вестником надежным доставил.

«Вона как о грамоте пекутся, што Ребров услал, так опоздали, соколики, – с мстительным удовольствием подумала она, – поди уж перехватили ватажники казачишек тех…»

Словно опасаясь, что купец разгадает ее мысли, она сказала:

– Пошто ж сам воевода ребровских посланцев перенять не велел? – догадавшись, по чьей просьбе хлопочет сейчас купец.

– Служилых – государевых людишек на дельце то посылать не след, – будто не расслышав слов Скорбеевой, продолжал Артемьев, – а Авксентьевым кромешникам не впервой такое творить. Ну, а за послугу ту им и пожалование немалое будет. Артемьев снял с пояса небольшой кожаный кошель в медных звездочках-заклепках, перевернул, потряс его небрежно, и на столе, глухо позвякивая, рассыпались большие золотые монеты.

– Аглицкие корабленники, – пояснил купец. – Вот кораблик на них чеканенный, а вот роза – цвет райской.

– Зрила не раз корабленники таки, – равнодушно глянув на стол, сказала Скорбеева и, словно нехотя вспомнив о чем-то, закончила: – Авксентий мне и без золотишка любую послугу сотворит как надобно.

– То мне ведомо, – согласился купец, но все ж золотишко сие Авксентию передай, штоб меж нас всегда приятствие и дружба были.

– Подружили два волка, один на одного зубами щелкать, – будто про себя, произнесла Скорбеева, но купец с таким видом, словно он не расслышал сказанного, вновь спросил: – Так каково же словцо твое будет, Марфа Ильинишна?

– Словцо – как лицо, наизнанку не вывернешь – подбелить можно, – вновь присказкой ответила Скорбеева. – Дельцо то темное, да уж ладно, подбелю его как смогу, сотворят ватажники, скажу… «Там оно видно будет, каково мне далее быть, пусть покудова полежат корабленники», – решила про себя Скорбеева.

– Ин и ладно, – облегченно вздохнул купец и, быстро ссыпав в кошель монеты, протянул его Скорбеевой.

– Ты уж потрудись, Ждан Иваныч-свет, – небрежно, даже чуть высокомерно, сказала она Артемьеву, – пусть уж людишки твои кошель ко мне в прируб принесут.

Купец сердито передернул плечами, до того не по нраву пришлись ему слова Скорбеевой, но он все же пересилил себя, хоть и с трудом согласно кивнул головой.

Дела Скорбеевой, как и жизнь ее, были неподсудны мангазейским жителям, но все же многие из них дивились тому, что она жила в доме одного из главных противников мирских людей – Ждана Артемьева. На подворье в дом себе ее бы любой горожанин принял-поселил с почетом, да и сама она могла свободно купить или построить любое по нраву своему жилище в Мангазее, стоило бы захотеть. «…Значит, надобно ей на подворье том купецком обретаться», – с оглядкой рассуждали в городе, и только один Савватий знал подлинную причину того, почему Скорбеева выбрала дом ненавистного для мирских купца. «С ворогом штоб силой мериться, надо прежде того все тайные помыслы его знать, – сказала как-то Скорбеева Савватию. – Тот Жданишка через меня улестить мирских надеется, выведать, разнюхать старается, а то, што сам он, прихвостень воеводской, у меня на большом пригляде, ему невдомек покуль…»

Будто руку кто протянул из тяжкой мглы, подтолкнул, заставил очнуться Ивашку, и хоть боль все еще терзала его тело, он открыл глаза, приподнял голову. Воеводские слуги постарались – били Ивашку скопом столь усердно, что он и не помнил, как его притащили сюда. Каким бы скупым не был свет, проникающий сверху, Ивашка все же понял, где он находится. Ему ли было не узнать эти бурые от сырости и крови стены пытошного подвала съезжей избы, где он уже однажды побывал «за непокорство и непослушание набольшим людям, а также за буйство и шумство хмельное».

Тогда одно спасло Ивашку: крайне нужен был он для дел корабельных – некому было вести заплутавшийся в отмелях Мангазейского моря большой караван кочей. Нынче же, ежели прикинуть, выходила ему погибель по всем статьям: ведь отродясь не бывало того в Мангазее, чтобы второй раз человека из подвала пытошного отпускали. Тут к месту вспомнилась Ивашке пословица: «Куды ни кинь – так всюду клин», потому что добра в его жизни было самую малость, а случаям таким, где головы можно было лишиться, он и счет потерял… Ну, вот, к примеру, прошлой осенью…

Пробирались они тогда к городу от места зимовки кочей, и в пургу отстал от товарищей Ивашка. Трое суток брел он по тундре без единой корочки хлеба, пока не свалился на хрустящий наст у снежного заструга. Стоило повернуться или рукой в сердцах ткнуть в снег от непереносимого и поэтому вдвойне обидного бессилья, как сразу же творилось неладное, колдовством чьим-то или иной какой напастью напущенное…

Чередой рассыпались окрест гулкие звоны, – звучали недолгое время и тут же застывали, пропадая в колючем морозном воздухе. Временами не то что находило, прямо-таки наседало неотступно на Ивашку неладное. То кочи он видел вмерзшие в лед, то улицы мангазейские, пестрые от многолюдья и домов, резьбой изукрашенных, то зверье мохнатое лапами когтистыми грозило ему, а самого страхом прижимало к снежному насту. Лишь полная луна, в блеклой желтизне изливаясь, не забывала порой поддержать, приободрить Ивашку, бросала ему на снег горстки разноцветных ломких лучиков.

Силы оставляли Ивашку. Мороз подбирался к нему не сразу, исподволь, щекотал пальцы, вползал к локтям и коленям, сводил судорогой и без того обожженное стужей лицо.

Все вокруг было усыпано иглами большого мохнатого инея. Иглы эти топорщились на гребнях торосов, плотной бахромой окаймляли вздыбившиеся льдины по краям замерзших разводий, оседали от дыхания на груди и плечах, и даже далекие редкие звезды посвечивали сейчас мохнатыми лучиками, упирая острия их в сумрачно-стылый от мороза небосвод.

Замерзал Ивашка медленно, и вместе с последней, почти уже неощутимой теплотой, уходили от него обиды, желания да и такие мысли, которые раньше не раз бы ворохнули сердце, а сейчас казались пустыми и ненужными. Вот снова рассыпался перед глазами на этот раз не то букет, не то причудливый шар из ломких искристых скоплений инея, и одна из его игл проникла в самое сердце Ивашки, пометалась там немного и тут же растаяла колющей болью.

В последний раз попытался он еще раз осмотреться, найти зацепку, помощь какую, что ли, и тут же, как показалось ему, уже навечно смежил очи. А ведь все ж выбрался и тогда. Отлежался, а потом где ползком, где катом, где на четвереньках, припадая, двинулся вперед и еще сутки плелся, пошатываясь, по тундре и дошел все же, да не куда-нибудь, а до крайних домов мангазейского Посада. Еще и постучаться там сумел в чье-то слюдяное окошко и лишь после этого, теряя сознание, рухнул на снег. Все, кто узнал потом об этом деле, долго удивлялись: – Считай, што с того света вернулся ты, Ивашка, вот уже везение вроде от бога…

– Везение… – едва разжимая губы от боли, не то ругнулся, не то посетовал на судьбу Ивашка. – Што там вспоминать, сравнивать нынче, коль ни мольбой, ни силой стен этих не раздвинуть. Видно, судьба – и та супротив меня ноне…

Только успел так подумать Ивашка, как сверху, словно опровергая его мысли и слова, раздался оклик:

– Ивашко, эй, Ивашко! Жив-нет, хрещена душа?

Ивашка покрутил головой, с трудом, но отмахнулся даже рукой, как отмахиваются от наваждения, но сверху, теперь уже громче и отчетливее, донеслось:

– Ужо тебе, добрый молодец, аль не чуешь?

Ивашка, собрав все силы, ругнулся покрепче и позаковыристей для поддержания духа и, кое-как встав на колени, увидел в квадрате откинутого лаза Марфу Скорбееву, держащую в руке смоляной факел.

– Ты это, того, прости меня, Марфа Ильинишна, – смешался Ивашка, поняв, что Скорбеева слышала его ругань.

– Ништо, бойкость молодцу не в укор, – как ни в чем не бывало ответила она, хотя это далось ей с трудом. Уж больно страшным было лицо Ивашки, окровавленное и исполосованное вздувшимися синеватыми рубцами. – Ждан Иваныч, коему ты для дел корабельных весьма потребен, передать велел: выручит, отхлопочет тебя у воеводы, коли ты согласишься службу корабельную ему сослужить, – бойко, как ни в чем не бывало продолжала Скорбеева.

На страницу:
8 из 14