За морем – Мангазея. Киприанов след. Наследники Киприана
За морем – Мангазея. Киприанов след. Наследники Киприана

Полная версия

За морем – Мангазея. Киприанов след. Наследники Киприана

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
10 из 14

Вначале разговор этих парней был обычным: то да се, мангазейские расхожие новости, – Филька уж и впрямь подремывать стал, но потом его словно кто под бок толкнул, и он тут же навострил уши.

– Нынче в ночь дельце спроворим, и вся недолга, – вполголоса произнес один из парней, под булькание наливаемого в кубки вина.

– Где? – спросил с придыхом другой.

– На реке пониже города, у горбатого мыса. Наше дело – товарец принять да увезти на место указанное, ну и мзду за сие получить, само собой.

– Погуляем ужо…

– Не без этого, ежели все ладом будет и на стрельцов аль иных псов воеводских не нарвемся.

Под вечер Филька добрался к тому месту за городом, о котором говорили в кабаке лихие. Здесь, у горбатого лесистого мыса, где река круто поворачивала влево, было многолюдно. Молчком, ловко и споро люди творили здесь так называемый «перевал», то есть товары с одного оленьего обоза, прибывшего, несомненно, из Мангазеи, переваливали на другой, дабы здесь след городских нарт и оборвался, а пришлый обоз, кто знал откуда он, какой, куда направляется, тундра большая, поди найди…

Нюхом, всей своей натурой пробивного мангазейского подьячего чувствовал Филька, едва что не осязал великие барыши, что, конечно, стояли за всем этим делом. Стояли, обещая кому-то столько приятностей и благ, что у Фильки от зависти защемило сердце. В эту минуту он ощутил удар, как от упавшего сверху тяжелого мешка. Сноп радужных искр метнулся перед глазами, сердце ухнуло, как в пропасть, и Филька впал в беспамятство. Набежавшие со всех сторон люди светили фонарями ему в лицо, обыскивали, рвали на нем одежду, переворачивали и даже пинали ногами, но он был глух, нем и безжизненно неподвижен.

Только через несколько минут, когда Фильку в который раз перекатывали с боку на бок, он, пребольно ударившись о плоский камень, пришел в себя и чуть-чуть приоткрыл глаза. Люди из воровского обоза, как видно, махнули рукой на Фильку, хотя речь в эту минуту у них шла как раз о нем:

– Плюнь ты и еще раз плюнь на этого выглядчика воеводского, – переговаривались меж собой невидимые Фильке собеседники. – Он свое получил, сгинет здесь, в тундре, аки пес смердящий!

– Такие живучи…

– Да ну, столь времени его теребим, а он и не шелохнулся даже.

– Тогда туды ему и дорога, одной воеводской собакой мене станет.

– Аминь! – гнусаво, вразнобой, как иные дьячки, пропели стоящие над Филькой люди и, услышав вскоре их чавкающие в луговой мокроте шаги, он как мог вжался в землю и не то что затих, а окаменел будто.

Ничего так не ценил князь Уваров, как банное приятствие. В бане он всегда находил покой для души, отдохновение телу и мыслям и даже то, чего с ним уж никак не могло быть в обычное время, добрел, оттаивал, что ли, ненадолго от глубоко въевшейся в него злости. Надо сказать, что и знатоком он себя считал первейшим по банной части, сам подбирал молодых проворных баб-мочальниц, умевших ловко управляться с разного изготовления мочалками и вехотками. Парильщиц, знавших кроме обращения с вениками, когда, чем и как поддавать пар: пивом, квасами хлебным да липовым, винным настоем с брусникою и прочими для данного случая снадобьями.

В этот вечер князь Уваров парился особенно долго: и раз, и другой, и третий, так, что загонял, считай, баб-парильщиц. И только после их заботливых слов: «Князь-батюшко, охолонь, дай душе отдохновение» решил прерваться, повременить.

Распаренный и довольный, под игривыми взглядами прислуживающей ему дебелой молодицы, он благодушествовал, посмеивался, потягивая холодный пенный квас из берестяного туеса, когда услышал за спиной короткий сдавленный вскрик. Поперхнувшись, Уваров недовольно вскинул голову. Сразу побледневшая, вздрагивающая рыхлым лицом и плечами молодица тянула руку, указывая на дверь, на пороге которой стоял всклокоченный, в рваной одежде, со вспухшим в синяках и кровоподтеках лицом Филька.

– Ай да господь всемилостивый! – вновь завела в страхе молодица, но Уваров так прицыкнул на нее, что она в страхе, дрожа и причитая, вылетела из предбанника.

Появление Фильки не очень-то удивило князя. Он только поморщился, допил квас из туеса и лишь тогда попенял своему подьячему:

– В каку пору ты, елова голова, объявился, да еще в обличье таком, нет на тебя уему!

– Виноват, князь, но словцо принес тебе такое, с коим медлить никак не мочно.

Князь налил Фильке ковш браги и, подождав, пока он выпьет, коротко велел: – А ну, поведай…

Филька подробно рассказал, что видел, что произошло с ним и в конце осторожно, раздумчиво добавил:

– Чую, што рука тех злодеев во граде мангазейском пребывает, несысканная, крепенькая, до коей нам покуль не добраться.

– На кого думаешь?

– Да тут и прикинуть трудно. Вроде бы все вороватые да ловкие от больших до малых на виду, а вот поди ж ты…

– Посланец-то московской, казачишка кичливый, на иноземцев кивал, – неопределенно произнес Уваров.

– Вроде бы их нет в Мангазее ноне.

– Явных нет, а о тайных нам неведомо, сам молвил.

– Дай срок, князь-батюшко, выведаю все равно, крест на том целую! – неожиданно взъерепенившись, воскликнул Филька. – Заодним разведую и про обоз нонешний, да не может быть, штобы хоть какой-нибудь ниточки, следочка самого малого в городе от этого дельца не осталось.

– Тогда с богом! – махнул рукой князь Фильке. – Завтра в приказной избе пораньше будь, одарю за труды да потери твои.

Филька, низко поклонившись, заспешил к двери предбанника.


Расслабленно навалившись на стол, Епифания сидела перед зеркалом в горнице «Сговорной избы». Зеркало это из старинного серебра было отшлифовано так искусно, что казалось бездонным, застывшим на время омутом, в глубине которого едва заметно вырисовывались не то узоры волнистые, не то загадочные знаки. «Ах, не то, не то мне будто видится, взял бы вот лучше да пригрезился мне Ивашка…» – неожиданно подумала Епифания. Она сжала зубы, напряглась вся и впилась глазами в серебристую обманчивую призрачность. Вот что-то потемнело в глубине ее, раз и другой вначале мелькнул, а потом наплывом уже более четко обозначился чей-то силуэт. Епифания так вцепилась в край стола, что у нее вмиг занемели пальцы, волнение сдавило грудь, и губы уже приготовились произнести заветное: «Ивашенька…» – как она, было зажмурившись на миг, вновь открыла глаза и оторопела… В зеркале со всей ясностью виделся человек, но это был не Ивашка. Епифания вскрикнула, повернулась и очутилась лицом к лицу с Филькой.

– Ты? – только и смогла оторопело произнести она и тут же, вспыхнув злом, уже в голос закричала: – Я звала тебя, звала? Како вор в ночи, подобрался, сгинуть бы тебе отныне и вовеки!

На округлом лице Фильки с быстрыми, пронзительно-зоркими глазами только на миг промелькнула растерянность, но он тут же усмехнулся, отступил на три шага и по-прежнему с улыбкой церемонно поклонился Епифании.

– Повинную голову не секут, Епифаньюшка-свет, и на том за невежество мое прощеньица просим. Я ведь не случаем здесь, а с дельцем важным к тебе.

– У вас, у подьячих, все дела важные, а на поверку – обман, обвод на подвох.

– Говорю важное… клубочек один распутать надобно, ты за одну ниточку, я за другую – глядишь, и тайное обнаружится.

– Мне с того какова корысть? – уже немного успокоившись и стараясь не показывать заинтересованности, спросила Епифания.

– Само-собой, касатка, – уже заговорщицки ухмыльнулся Филька. – Сказано: «воздастся вам». Отвалю за послугу твою щедро, ты меня знаешь.

– Знаю, да не совсем. Ох, Филька, Филька, и пошто ты вечно в дела тайные суешься, аль ты любопытен столь?

– Именно, именно, свет мой, Епифаньюшка, только одного любопытства ради и творю тако…

Понимая, что Филька хитрит, Епифания лишь насмешливо покивала головой, совсем будто без интереса спросила:

– Так в чем дельце-то твое состоит?

– А выведать надобно, кто днями обоз олений с рухлядишкой мягкой из Мангазеи отправил, кто в деле том перва рука был?

– Вона куды ты меня нацелил, ну нет, голубочек, тут в деле таком враз головы лишишься, такое не по мне…

Филька вытащил из-за пазухи длинную нитку жемчуга, сверкнувшую розоватым отливом, ловко набросил на шею Епифании.

– Покупаешь? – уже сдаваясь, но все еще колюче бросила она.

– Дарю, золотко, дарю, в знак приятствия и удачи будущей.

– Подарок-то дорогонько стоит.

– Э-э, нам ли считаться с тобой, носи, красуйся!..

Глава 8

Кончалась заутреня в городской Троицкой церкви. Было душно от многолюдья, чада свечей и чуть приторного запаха ладана, голубовато-прозрачные волны которого плыли над головами богомольцев.

Князь Уваров, глянуть со стороны, так обо всем на свете забыл человек, от всего отрешился молитвенного усердия ради, отвешивал неустанно поклоны, когда услышал за спиной неясный, наплывами, шум. Шел он издалека так, как бы ветром его приносило в широко распахнутые двери главного входа, и уж здесь, поблизости, рассыпался он говорком-шепотом, нарушая торжественное боголепие церковной службы.

Уваров поморщился, осуждающе покачал головой: «Ну и ну, ох и народ, мол, в таком месте шуметь удумали…» – потом все же повернулся, глянул построже на толпу. В эту минуту, бесцеремонно расталкивая богомольцев, к князю пробрался подьячий Филька. Отвесив поклон, он потянулся вперед, уважительно зашептал:

– Батюшко-князь, с тобольского града людишки прибыли, а с ними особа духовного звания.

– Што за особа?

Филька помялся, развел руками, но так ничего и не ответил князю. Тот, недовольно пихнув его и миновав раздавшуюся толпу, вышел на высокое церковное крыльцо. «Вот пошто Филька не сказал мне ничего, и пошто я ноне черную пряжу зрил во сне», – едва не вслух воскликнул Уваров, узнав в «духовной особе» известного всей мангазейской земле попа Варсонофия Шитого, ревнителя веры и воителя за нее беспощадного.

Не только самоеды в тундре, где Варсонофий насаждал веру «неотступно и безбоязно», но и сами мангазейцы побаивались его. Уж больно крут и своенравен был сей поп во всех делах, что именем Бога вершил: и отчитать мог как угодно и кого угодно, и от церкви отлучить, да и случалось – кулаком учивал тех, кто поперек пути Варсонофия становился в разных, и особенно в церковных делах.

«Принесло пастыря душ наших! – едва что не плюнув с досады, продолжал про себя Уваров. – Не могло праведника сего ужо в Тобольском граде пристукнуть, аль в тундре бы самоядь стрелой где нашла, так нет, сюды приперся».

Князь Уваров давно не любил Варсонофия за излишнюю не по сану громогласность, за несговорчивый нрав, за своеволие и неуважение к нему, воеводе, что не раз в разговорах, да в делах разных высказывал этот полубезумный, по мнению князя, и страшный в своем упрямстве поп.

Плохо было и то, что «притишить», поприжать хоть как-нибудь Варсонофия было делом мало возможным да и опасным по-своему. Нельзя было забывать, что Варсонофий был ставленником тобольского архиепископа Киприана, и приходилось всегда считаться с этим, высказывать, хотя бы внешне, миролюбие и почтение к сему «пастырю».

Сейчас Варсонофий стоял на коленях посреди церковного двора, молился истово и поклоны отбивал неотрывно. Вокруг, почтительно и умильно глядя на него, толпились прибывшие с ним казаки, монахи, богомольцы и, конечно, любопытные горожане, число которых росло на глазах. Всем им было лестно поглядеть и послушать столь известного в югорской земле человека.

Немного погодя и служба в церкви прервалась, народ оттуда валом повалил, там и сям слышалось в толпе:

– Вот он, воин христов!

– За нас, грешных, Бога молит!

– Батюшко, отец Варсонофий, глянь хучь оком единым, благослови.

– Пропустите поближе, православные…

– Ты-то куды лезешь, молодка, ему не лепота твоя, молитовка нужна.

– Уймитесь, охальники, божьего человека зрите.

А народ все прибывал и прибывал, и нельзя уже было и близко пробраться к тому месту, где все так же неистово и неустанно отбивал поклоны Варсонофий. Наконец он в последний раз высоко вознес руки, пластом упал на грязную, чуть оттаявшую землю и несколько минут лежал так неподвижно. Потом, несмотря на обширное, могучее здоровой полнотой тело, легко поднялся и, благословив толпу, направился к воеводе.

Одет был Варсонофий в подбитую мехом старую рясу, теплую же камилавку, охотничьи по ноге сапоги. Конец большой пышной бороды был заткнут за пояс.

Уваров вздохнул, ругнулся про себя покрепче («Отмолю, господи, грех сей») и, притворно улыбаясь, заспешил навстречу, подошел под благословение.


Второй день подряд бродил Ждан Артемьев по светлицам и подклетям своего дома или взъерошенный и сумрачный подолгу просиживал у печи. Зябко кутаясь в шубу, он глядел и глядел на беспокойные язычки пламени, что, пританцовывая, прыгали над поленьями, будто перемигивались между собой. Даже в те минуты, когда, закручиваясь в искристом хороводе, они ярко высвечивали все вокруг, лицо Артемьева не меняло настороженной задумчивости, и лишь глаза его щурились недовольно.

Только один вопрос занимал сейчас купца, владел всем его существом: «Истома, где Истома?» Трижды посылал он в город самых проверенных и верных ему людей, и трижды приносили они ему один и тот же ответ: никто не слышал и не знает ничего об Истоме. Единственным человеком, с кем в эту пору изредка перекидывался словом Артемьев, был привратник Корней. Артемьев нет-нет да и подходил к нему, спрашивал как бы невзначай, одно и то же:

– Ну, не слышно Истомы?

Корней в ответ только виновато разводил руками: «И рад бы, мол, я того Истому тебе представить, да где ж его возьмешь…» И тогда Артемьев вновь уходил, усаживался на лавку у печи, опять подолгу глядел на огонь отрешенными, безучастными ко всему глазами.

В тот же день поздно вечером в ворота купеческого подворья негромко постучали. Все слуги и приказчики были дома, являться гостям в такой час в Мангазее было не принято, и Корней, с облегчением подумав, что это наконец вернулся Истома, поспешил к калитке.

– Кого бог несет? – бодро осведомился он.

– Хозяина позови, – раздался с улицы чей-то хриплый, глухой голос, – весть имею, его касаемую.

Корней распахнул калитку, впустил во двор детину в рваном стрелецком кафтане, буром от грязи суконном колпаке и донельзя стоптанных сапогах. Это был бывший корабельщик Марфы Скорбеевой, Якунька Седло, спившийся к этому времени до потери человеческого облика. И без того опухшее лицо его будто распирало сейчас самодовольной ухмылкой. Был он, как обычно, сильно навеселе, нагло поводил глазами.

– Весть говоришь? – Корней подозрительно оглядел Якуньку.

– Ага. Поспрошай хозяина, может, купит, я дорого не возьму.

– Еще торговаться удумал, шпынь кабацкой! – Корней наладился было дать доброго тумака Якуньке, но тот успел отскочить в сторону, нисколько не смущенный таким приемом.

«Продажей вестей», то есть слухов, наговоров, а подчас и истинных новостей о тайных делах занимались в Мангазее лишь самые последние, презираемые всеми людишки, подобно Якуньке. Услугами их пользовались только в самых крайних случаях, дело это считалось зазорным, но Артемьеву было не до правил, укоренившихся в городе. Едва Корней доложил о приходе «продавца вестей», как Артемьев тут же поспешил навстречу и прямо на пороге сеней нетерпеливо схватил за плечо Якуньку. – Ну, каковы вести твои? – Якунька, на лету подхватив монету, брошенную купцом, зачастил скороговоркой: – Чаю, людишек своих ждешь, так напрасно, – порешили их в одночасье мирские всех до одного.

– Откуда весть сия? – хмуро поинтересовался Артемьев.

– Сестра моя, Анисья, в женах у мирского литца-искусника Афоньки Чалого, – пояснил Якунька. Я в чулане у них притомимшись с похмелья лежал, слышал, как они промеж себя о деле сем речь вели. Ну, а опосля к ним еще один мирской захаживал, Корнилка Корнильев, то ж частил-лаял тебя да заодним и воеводу непотребно, што, мол, висеть бы вам на одном суку надобно… – с непонятной радостной оживленностью закончил Якунька.

В другое время подобная вольность дорого бы обошлась ему, но сейчас купец и внимания не обратил на последние слова Якуньки. – Про Истому не слышал ли чего? – как бы мимоходом, спросил Артемьев.

– Истомушке сто плетей приговорили, то ж поди Богу душу отдал, но ты-то, ты-то, купец наипервейший, пошто о себе не спросишь?

– А мне на лай их мирской, непотребный – плевать-растереть!

– Ой, зря, зря, родимый. Тебе ведь мирской суд вот што приговорил: Якунька с удовольствием провел рукой по шее, словно поправляя на ней петлю.

– Так, так, – по-прежнему бесстрастно кивал головой купец. – Кому еще о дельце этом поведал?

– Што ты, што ты, хозяин!.. – Якунька как мог изобразил на лице обиду. – Как я проведал о том, враз к тебе побежал.

– Вот за то хвалю, расторопен ты зело, а таким завсегда у меня перво место. Едкий, не обещающий ничего хорошего смех купца заставил поежиться Якуньку.

– Добавить бы тебе надобно за весть сию, – все с той же усмешкой продолжал купец, – но с меня ты мзду получил, теперь Корнея черед. – Эй! – крикнул он привратнику. – Проводи молодца сего по чести да по совести, ну и пожалуй его.

Якунька, несмотря на то что был навеселе, тут же сообразил, каким «пожалованием» сможет оделить его Корней. Тот и шага не успел ступить, как Якунька вьюном прошмыгнул за калитку.

– Ловок, бес! – не то в осуждение, не то одобряя шустрость «продавца вестей» подумал Артемьев и тут же заспешил в дом.

«Перво-наперво Истому добыть надобно, – хорошо бы живого, но можно и мертвого – болтать меньше будет. Ну, а во всем прочем страху от мирских воров мне не имать!

Появление Якуньки в доме Ждана Артемьева, ничем не примечательное на первый взгляд, вызвало в свою очередь целый ряд событий, причем начались они после того, как Артемьев побывал у воеводы.

Вскоре четверо стрельцов во главе с пятидесятником отправились по кабакам и посадским трущобам, долго кружили окрест, пока не отыскали Якуньку в кабаке „Сговорной избы“ у Епифании. Вслед за Якунькой в пытошном подвале очутились несколько мирских во главе с Корнилкой Корнильевым, а также литец Афанасий Чалый – низкорослый, большерукий мужик, затравленно поглядывающий вокруг.

Князь Уваров походил по подвалу, постоял возле молодого суетливого подьячего, глядя, как тот готовит, раскладывает по столу „опросные листы“ и после этого, усевшись в деревянном креслице, повел допрос.

– А ну, поведай нам, литец-молодец, – обратился он к Афанасию Чалому, – о чем речь вели вчерась меж собой ты да жонка твоя, как про суд богопротивный мирской проведали?

– Наговор сие, напраслина, и знать ничего о том не знаю, – мрачно молвил литец.

– Напраслина? Ну-ну, – вроде бы даже посочувствовал ему Уваров. – А ну, ты поведай, – обратился он к Якуньке, который тут же съежился под его взглядом.

– Неведомо мне, отпусти, князь, бога для, – плаксиво запричитал Якунька.

Воевода кивнул двум дюжим стрельцам в малиновых рубахах с закатанными рукавами. Стрельцы схватили Якуньку, вмиг повалили его на деревянного козла, скрутили руки и ноги.

Якунька терпел посыпавшиеся на него удары только потому, что еще больше воеводы боялся мирских. Он громко всхлипывал, умолял, чтобы его отпустили, и десятки раз проклинал себя в душе за жадность к деньгам, толкнувшую его на столь необдуманный поступок, как продажа вестей Артемьеву.

Три „боя“ Якунька, хоть и изнемогая от боли, выдержал. На четвертый, когда воевода приказал стрельцам:

– А ну, сольцы ему подсыпьте на спинушку и, благословясь, ишо потрудитесь.

Якунька, сжигаемый нестерпимым жаром, захрипел, давясь слюной и слезами:

– Было, было сие, слышал я словеса и про суд мирской, и про то, што Жданишку Артемьева порешить мирские удумали.

– Неужто ты, князь, псу сему поверишь? – прервал стенания „продавца вестей“ стоящий впереди всех Корнилка. – Ведь оговаривает он по малоумию да страху людей добрых.

– Ты!.. – замахнулся на него Уваров. – Да я всю вашу мирскую кость начисто изведу!

– А то уж твое воеводское дело. – Корнилка бесстрашно посмотрел в глаза князю и, чуть споткнувшись на слове, тут же как ни в чем не бывало продолжал: – Ведомо мне от людей старых новгородских, как приключилось там то ж с воеводою, боярином Семеном Борисычем Вдовиком; велишь, так поведаю.

– Послушаем напоследок бывальщину твою.

– Истинно, князь, речешь – бывальщина то. За злодейства да за притеснения великие над людьми сирыми да малыми жители новгородские боярина Вдовика порешили и, в цепи заковав и во гроб положив, тако и земле предали в новгородском же Юрьевом монастыре.

– А ну, повтори, повтори, што изрек! – Уваров подступил к Корнилке. Тот покосился на тяжко насупленные лица стрельцов, подмигнул мирским: „Не робейте!“ – внимательно осмотрел пытошный подвал. Как ни тщательно были выбелены здесь стены, на них все равно проступали бурые пятна крови. В углу, у очага, на чугунной решетке калились щипцы и железные прутья для пыток. Здесь же неподалеку были аккуратно уложены деревянные гребенки для выдергивания ногтей, обручи с зажимами для головы, ременные и веревочные петли.

– А ништо мне и повторю! – задиристо выпалил вдруг Корнилка. – Как бы и с тобой, как с тем боярином, не сотворилось; вельми зол народ мангазейской на тебя ноне…

Отпрянув от Корнилки, Уваров секунду-другую в замешательстве только открывал рот, хватал воздух побелевшими губами, потом, чуть опомнившись, затопал ногами, закричал, срываясь на визг: – Взять, взять супостата!

Стрельцы бросились к Корнилке, но тот, опередив их, выхватил раскаленный прут из очага и сам ринулся на стрельцов. Тех будто ветром сдуло – сыпанули в стороны, а князь, отступая к стене и вжав голову в плечи, мелко-мелко крестился.

Корнилка не раздумывая метнулся к лестнице, но первая же ступенька подвела его. Подгнившая ранее, она просела под тяжестью тела, и Корнилка споткнулся. Этим тут же воспользовались стрельцы, дружно навалились сверху. Минуту-другую Корнилка яростно отбивался, но его прижали к земляному полу, с трудом, но скрутили ремнями. Тут же раскаленный прут несколько раз подряд мелькнул перед глазами Корнилки, и сейчас же он почувствовал, как рой нестерпимо жалящих огненных мух ринулся на него. Он извивался, дергался, пробовал отбиться головой, но мухи эти все беспощаднее впивались в грудь, в бока, в спину, пока не прожгли тело насквозь, насквозь… В последний раз очнулся Корнилка в ту минуту, когда стрельцы волокли его за руки к земляной яме в углу подвала. Здесь, при свете ярко горевшего смоляного факела, он увидел идущих вслед побитых, окровавленных мирских и литца Афанасия. Не было почему-то среди них „продавца вестей“ – Якуньки, и Корнилка еще нашел в себе силы, чтобы усмехнуться и подумать беззлобно: „Ужель сбег шпынь сей?“, как его сбросили вниз в черную яму. На дне ее хлюпала вода, а вокруг по стенам шуршали крысы. Мелькнул сверху багровый отблеск факела, и Корнилка, цепляясь руками за скользкую, заплесневелую стену, погрузился с головой в зловонную жижу.

…А Якунька в это время брел, пошатываясь и спотыкаясь, по одной из мангазейских улиц. Ныла иссеченная плетьми спина, но еще больше изнывала в страхе душа. Не припоминал он, да и не было еще такого, чтобы вот так запросто отпускали со съезжей избы. „Это как же так, братцы, выходит?“ – силился осмыслить Якунька столь непонятный поступок воеводы, который со словами: „Гуляй, вошь!“ самолично выбил его со двора.

– Ой, то не ладно, не ладно, ребята, – повторял Якунька. – Куды-то он меня про запас метит, не иначе. Коли так, то надобно мне лыжи вострить в ватажники, аль в скиты вольные подаваться, видно, тут воевода распроклятый и вовсе жизни не даст…» Спотыкаясь и размахивая руками, как пьяный, Якунька вышел на дорогу к Посаду. Встречные посматривали на него, усмехались: «Вот час еще ранний, а шпынь сей уже где-то удосужился, вина аль меду набрался!»

Надеялся Якунька, что боль и докука от забот разойдутся, оставят его в одночасье, но они по-прежнему бередили душу, по капле-другой разъедали ее сомнениями… «Напиться бы, пригубить вволю винца-зеленца, глядишь бы, и полегчало, да где же взять его – кругом в долгах да прорехах он, разве што Епифаньюшке в ножки поклониться: „Выручи“», и Якунька тут же направился к «Сговорной избе».

Проследив, чтобы Корнилка и прочие мирские супротивники были надежно устроены после пытки, князь Уваров поспешил наверх. Как ни ярилось его сердце страстным желанием раз и навсегда покорить мирскую вольницу, он вынужден был повременить. Усмирять мирских нужно было сразу и большой силой, а для этого у него не было сейчас возможностей. Малые и большие отряды казаков и стрельцов собирали ясак в тундре или объезжали дальние становища пришлых самоедских племен, и мирские, зная об этом, не зря поднимали головы. «Чую, вновь всколыхнется сволота сия, про Корнилку и иных воров проведав», – подумал Уваров. Как ни отвратно ему, а придется кое время попридержаться, схитрить с мирскими, а уж как соберутся из тундры людишки воинские, он свое возьмет… Уваров подумал еще и о том, что неплохо было бы тряхнуть покрепче тех стрельцов и казаков, что службу городовую несут сейчас в самой Мангазее. Подумав как следует над этим, Уваров вечером того же дня созвал стрелецкую и казачью старшину.

На страницу:
10 из 14