За морем – Мангазея. Киприанов след. Наследники Киприана
За морем – Мангазея. Киприанов след. Наследники Киприана

Полная версия

За морем – Мангазея. Киприанов след. Наследники Киприана

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
11 из 14

Сидя в широком заморском кресле, про которое в Мангазее говорили: «Аки трон завел себе воевода, возгордясь без меры», – он высоко держал голову, поджав губы, едва кивал сотникам, пятидесятникам, старым стрельцам и казакам, которых никак не мог обойти, не позвать. Входили они, кланяясь уважительно, как и положено было перед лицом князя, но он-то хорошо знал, что здешние воинского обычья люди совсем не те, что в Москве. «Духом бунташным обуяны без меры, покорность на лицах, а за всем этим разбой единый, прости господи! – негодовал про себя Уваров. – Палкой бы по вашим спинам прогуляться вволю, вот как бы ладно пришлось!»

От этой мысли он вздохнул было с облегчением, но тут же спохватился, вновь строго поджал губы, обращаясь к служилым людям:

– Как стало ведомо мне, голытьба мирская, злокозненная вновь бунтовать удумала, так что выходит вам, слуги верные государевы, службишки хлопотной прибавится. И горестно мне, што сие многим не по нраву, ибо ленью вельми обуяны.

Отвечал князю сотник Аким Дементьев, могучий старик, выглядевший высоким даже среди своих рослых товарищей. Пригладив седые до серебряной белизны волосы, но все еще пышные и длинные, как и спускающиеся на грудь усы, он поклонился достойно, но без угодливости.

– Прости, воевода-князь, на слове моем, но лень – не сестра обычаю воинскому, и ленивых среди нас не числю. А што касаемо мирских, то дай срок, утихомирим их. Одначе, мыслю, сие без кровопролития и других шумств учинить можно.

Дементьева в городе знал млад и стар, так как прибыл он сюда еще с отрядом Мирона Шаховского, у которого ходил в первых помощниках. Бывал он и потом во многих походах, во время которых прославился отменной храбростью, большим умом и сердцем щедрым к людям и их бедам. За все это Акима Дементьева называли в числе наиболее уважаемых людей в Мангазее.

– Такожды и о том молвить не грех, что вынуждают людишек бунтовать многие служилые твои, – смело продолжал Дементьев, – мздоимствуют, зверствуют беспричинно, отсель и ненужное озлобление в народе.

Слова сотника, конечно же, пришлись не по душе князю, и он с ехидной ухмылкой вымолвил: «Уж ежели ты тако речешь, да на попятный норовишь, шумств убоявшись, то остальным и сам Бог велел. Оно, конешно, по кабакам и с бабами на лежанках способней».

Дементьев спокон веку бобыль, человек строгой жизни, отродясь не смотревший на женщин, и виду не показал, как задели его слова князя. Лишь на секунду-другую полыхнула в глазах обида да крепче сжались пальцы могучих рук на рукоятке сабли.

– Истину речешь, князь, слаб человек, хоть будь он и обычая воинского, одначе ведомо тебе, што и нам доводилось окромя как на лежанках воевать. Государеву же службу, кою мы здесь держать поставлены, не токмо мечом, а и миром блюсти мочно.

Аким Дементьев вновь, теперь уже сдержанно, поклонился князю и отступил на место, по-прежнему высоко держа голову.

Понимая, как невыгодно ему в данное время спорить и заноситься с воинскими людьми, да еще с такими, как Аким Дементьев, князь картинно подобрев лицом, продолжал:

– Наша едина забота, штоб порухи делу государеву ни в большом, ни в малом учиниться бы не могло, потому людишек своих подбодрите да подтяните покруче и в службе, и в иных делах воинских.

Стрельцы и казаки дружно поклонились, заспешили к выходу, а некоторые даже отталкивали друг друга.

Для кого другого эта сцена прошла бы незамеченной, Уваров же хорошо понимал, что кроется и за этой усердной торопливостью, и за подчеркнуто чрезмерным старанием служилых людей.

«Ах, злыдни, скоморохи непотребные! Не так, дак эдак досадить мне стараются. – Он как мог позабористей ругнулся про себя. – Ну, ничего, за мной не пропадет должок, сочтемся, даст бог, случай».

Князю Уварову впору бы со своими делами управиться да заботы тайные и явные отринуть, а тут поп этот Варсонофий, не будь тем помянут, покою не дает. Сегодня вот с утра раннего явился на воеводский двор и сидит в горнице с князем как равный, возглашает громогласно: – Ты-де князь-воевода, дела государевы верша, и о духовных бы не забывал, о том мне во граде тобольском сам архиепископ Киприан не единожды молвить изволил.

– Словам пастырским всегда с почтением внимаю, тому же и людишек своих учу, – уважительно отвечал Уваров, стараясь, чтобы как можно менее заметной была неприязнь к Варсонофию.

– Што есть грех? – продолжал разглагольствовать тот. – Бездна, по краю которой мы все ходим, готовые по слабости душевной в еще более тяжкие прегрешения впасть.

Уваров поморщился.

– Ты бы, отче Варсонофий, пастве своей о том молвил, людишкам, которы поменьше.

– Гордыня не есть украшение души человеческой, а боле суть дьяволова и тебе, князь как христианину гордыней той помене бы красоваться надобно.

Уваров развел руками так, как бы хотел сказать: «Вы посмотрите, люди добрые, что же это такое делается?» А Варсонофий меж тем еще более настойчиво повел речь:

– Поучений пастырских бежать – грех великий, ибо устами пастырей Бог глаголет или святые сподвижники его.

– Поучателей ноне больно много развелось, – не выдержал взятого тона Уваров. – Все благости да порядку поучают, а где взять благость ту во времена наши бунташные, да еще здесь, на краю самом землицы российской?

Раздражение князя не прошло незамеченным для Варсонофия, но тот был не из тех, кого можно было смутить или сбить чем. Он громогласно хмыкнул, да так, что зазвенело у близстоящих в ушах, и тут же погрозил князю пальцем:

– Не суесловь, воевода, супротив кого речи таки ведешь?

Уваров едва не онемел от изумления, пораженный выходкой Варсонофия, а тот как ни в чем не бывало опять настроился на поучения: – Владыко Киприан три наказа мне дать изволил: первый – книги богослужебные в Мангазею доставить, второй – часовенку срубить на месте, где отрок честной Василий ноне покоится, ну, а третий наказ – вот он. – Варсонофий бережно вытащил из-за пазухи свиток, замотанный в чистую тряпицу. – Велел владыко грамоту сию по всей епархии читать и по церквам, и так народу разному, ибо грамота от самого патриарха Московского и всея Руси Филарета.

Князь Уваров, как и положено было при упоминании особы патриарха, встал, перекрестился, промолвил достойно:

– Сие ноне вершить надобно, после службы с амвона прочтешь, а што часовни отроку Василию касаемо, то сие и граду мангазейскому и всем православным людям на пользу и укрепление веры пойдет.

Будто в воду смотрел князь Уваров, почти дословно повторяя слова Киприана, сказанные им в Тобольске перед отъездом Варсонофию:

– Людей жизни праведной, сиречь пустынников и мучеников, на Руси всегда было, и поелику тот отрок Василий к ним причислен может быть, о душе его, на небеси обитаемой, всем нам молиться надобно.

На вопрос Варсонофия о том, следует ли о причислении Василия сего к лику святых московскому патриарху отписать, поелику народ о том слезно молит, Киприан ответил: «Отписать можешь, но с делом сим поспешать не следует. Еще неведомо, как патриарх на сие глянет, а нам свой святой на Югре подарение от самого Господа, вере укрепление, церкви доход немалый…»

После заутрени в Троицкой церкви Варсонофий читал патриаршую грамоту. Народу набилось – не протолкнуться, и стар и млад.

– И за обычай то стало, – вновь удивляя всех необъятной зычностью гласа, провозглашал Варсонофий, – што люди православные, в землицах югорских обретающиеся, о Боге, почитай, и вовсе забыли: постов не блюдут, в церквах не часты, жонок себе находят из самояди и протчих диких. Воеводы же, о том ведая, кромешников тех не только не унимают, но и сами в сластолюбии и алчности погрязли. Вера шатается – ереси: растут, идолы мерзостные среди людишек тундровых преобладают. Осените себя крестным знаменем, в грехах покайтесь, встаньте воителями за веру христову!

От старания великого широкое одутловатое лицо Варсонофия в пятнах багряных испариной покрылось. Выкрикивая слова грамоты, он вконец оглушил стоящих поблизости богомольцев, они отодвигались как могли, пятились, едва что не затыкая уши.

– Во искупление грехов наших, спасение души и укрепление веры православной, зову вас ноне всех на подвиг духовный! – продолжал неистовствовать Варсонофий. – Возликуем, граждане града мангазейского, возведем часовенку над мощами нетленными отрока Василия. Кто к сему прилежен будет, осияет того благодать Господня и ныне, и присно, и во веки веков, аминь!

Слова Варсонофия упали, как искры на пороховой фитиль, и тут же, будто ударило взрывом, разметало по толпе тревогу, и сейчас же толпа эта заходила, забурлила, причитания и плач вырвались из недр ее, и гул этот, многократно усиленный сводчатыми изгибами купола, тоже ударил в толпу раз и еще раз, увеличивая всеобщее смятение.

Вскоре к месту, где неподалеку от берега Таза был погребен отрок Василий, двинулся крестный ход. Вразнобой, но громогласно и истово, как и шествующий впереди Варсонофий, запели, запричитали богомольцы с иконами, хоругвями и крестами в руках.

На молитвенное пение богомольцев тут же откликнулись многоголосым благовестом на церковной звоннице. Поплыли над толпой и дальше к тундровым и лесным пределам то приглушенные и басовитые, то рассыпчатые и хрустально звонкие голоса колоколов от самых малых до большого главного колокола, басовитого, но с малиновой мягкостью и задумчивостью в звучании.

Крестный ход в Мангазее, если случай к тому выходил, всегда событие на весь город, а тут и того более – к самому отроку Василию, новоявленному святому шли.

Что ни говори, а такое впервые было. Свой простой и особенно близкий простотой этой человек вознесся, как полагали, к чертогам Господним. Вот почему старались перещеголять друг друга в молитвенном усердии богомольцы, и так небывало торжественно выглядел крестный ход.

Особенно усердствовали мангазейские богомолки: казачьи, стрелецкие, малых, средних и набольших людей жонки, а также монахини, что прибрели в Мангазею «подвига духовного для».

Немало было здесь и бродячего люда, особенно нищих: калек, слепцов с поводырями, полуголых и босых, с длинными, давно свалявшимися космами волос.

Были здесь и юродивые с чугунными веригами на груди, в струпьях и лохмотьях, кишевшие вшами. Брели в толпе бабы-ведуньи и кликуши, которых считали первыми среди нищей братии. Все они старались показать себя позаметнее: выкрикивали несуразное, бормотали без устали заклятия, кто гнусаво и хрипло, а кто надсадно, срывая голос, распевали молитвы, славили отрока Господня Василия. Над толпой, не утихая, плыли разноголосые причитания, плач, истошные возгласы, мольбы о сострадании и жалости. Некоторые из молельщиков, еще до мест не дойдя, беспомощно всхлипывали, били себя в грудь, молились, падая плашмя на дорогу. Нескольких баб-кликуш, что, обессилев вконец, славя нового святого, и вовсе идти не могли, люди тащили на руках.

Варсонофий, несмотря на могучее здоровье, переусердствовав во время оглашения патриаршей грамоты, тож ослаб на какую-то минуту. Он зашатался, закрыл глаза, не в лад замахал кадилом и готов был уже упасть у обочины дороги, если бы его не подхватили богомольцы.

– Батюшка, отец наш, укрепи дух свой, на тебя едина надежда в деле святом!

– Восстань пред ликом Василия-отрока, ко молитве и подвигу духовному веди нас! – послышалось из толпы, и эти выкрики как нельзя лучше помогли Варсонофию прийти в себя. Он глубоко, и сам дивясь этому, радостно вздохнул и тут же слабость его, как разбитые в единый мах тяжкие цепи, упала к ногам и ушла вовсе. С каждым шагом дышать становилось все легче и легче, и теперь уже он шел, ликуя и все более утверждаясь в мысли о том, что за свое молитвенное усердие будет он вот-вот удостоен знака свыше – благодати небесной.

– Я един тут ноне, коего перст Господен хоть и незримо коснулся, – подумалось, а может, и вьявь послышалось Варсонофию, то ли гласом приглушенным да жарким, то ли шелестом шелковым небес, что у губ теплился.

На месте, где определено было часовню ставить, люди еще загодя потрудились, здесь лежали тщательно вытесанные бревна, кучи бересты, пакли, остро отточенные топоры, грабли и деревянные клинья. Рядом, над берегом Таза, горбился небольшой холмик. Варсонофий тут же поднялся на него, повернулся к толпе. Вокруг, куда ни глянь, виделись Варсонофию лица вплотную подступивших богомольцев и богомолок, бледные до прозрачности или горящие пунцовым румянцем, с глазами затуманенными, заплаканными и вовсе сумасшедшими. Варсонофий решительно и широко тут же благословил толпу от края и до края.

– Братья и сестры! – умиляясь в ликовании безмерном, возгласил он. – По примеру и обычаю старцев святых возведем часовню духом единым от первой ямы до последнего бревна, не прерываясь. С Богом, православные воители, за веру Господню!

Богомольцы сейчас же подхватили этот возглас и бросились, отталкивая друг друга, на поляну, окопанную неглубокой канавой.

Не успевал один богомолец топором раз-другой махнуть, как топор у него тут же выхватывали другие. Дым от двух больших костров густыми клубами плыл над толпой. Среди ярко пылавших головней костра обжигали концы бревен, тут же, поддержав немного концы эти в яме с водой, укутывали берестой, чтобы гниль в земле не подобралась, попрочней устанавливали на месте.

Совсем древние старухи и то работу себе подыскали: спотыкаясь, собирали и тащили в стороны охапки щепы, другие женщины плотникам помогали: где брус поддержат, а где и сами за топор да пилу возьмутся. На глазах росло основание часовни, ложились один на один венцы ее, и все ясней становились очертания будущих боковых притворов.

Варсонофий пел, восклицал неутомимо, а богомолки вкруг и далее на поляне подхватывали его слова, как в полузабытьи, тянули, выпевали молитвы настойчиво и неотступно. Мелькали напружинившиеся спины в мокрых от пота рубахах, лохматые головы, перемазанные смолой руки, перекошенные от усилий и страдания лица.

Часовню срубили добрую, с шатровой крышей, с куполом малым, похожим издали на вытянутую кверху луковицу, с притворами и резными наличниками по дверям и двумя узкими оконцами. На месте захоронения отрока Василия доску широкую, дубовую с крестом посредине выжженным укрепили, затеплили лампаду перед иконой Божьей Матери из соловецкого монастыря в Мангазею дареную.

Сутки, от зари до зари, не принимая еды и питья, правил Варсонофий службу в часовне. Сутки же не расходились оттуда наиболее ревностные богомольцы. Некоторые из них уже и на ногах стоять не могли, так все равно, на коленях или к земле приткнувшись, молитвы отроку Василию творили.

А Варсонофий в это время, охрипший и страшный, похожий на безумца, воздевая трясущиеся руки к небу, пытался все еще выкрикивать слова молитвы, бесконечной и нигде не написанной, понятной только ему одному.

Глава 9

Несколько дней подряд куролесили по-молодому бесшабашные задиристые метели. Налетая из тундры с посвистом и воем, мчались вдоль мангазейских улиц, били, швыряли охвостьями снежных вихрей в окна и стены домов, обрушивались на соломенные и тесовые крыши. В такие минуты казалось, что осень уже уступила дорогу близкой зиме, что еще день-два – и та воцарится здесь, укутает все вокруг волнистым снежным покрывалом.

Но вот отшумели метели, умчались неведомо куда, и оказалось, что и сила их, и буйствование было одной видимостью. И снегу они почти не оставили, и непогодь тут же развеялась, и вновь открылась взору белесая в подталинах даль неба, где, заплутавшись, бродили, мягко отсвечивая солнечные лучи. Вот и утро, о котором идет речь, тоже было тихим, погожим, и сонная неторопливость его, заполнив собой все до отказа, чутко стояла на страже утвердившейся, казалось, здесь навечно тишины.

Но через некоторое время, как бы опровергая это, вдали возник неясный, наплывами, шум. Он то пропадал, то появлялся вновь, и эти звуки были похожи на ропот говорливого ручья, пробивающего себе путь среди залежей камня.

Вскоре все ясней стали слышаться крики, гудение скоморошьих дудок, глухие удары по деревянному билу, переливчатый свист, позвякивание бубенцов и погремушек. Торговцы закрывали лавки, ремесленники – мастерские. Посадские молодицы и хозяйки постарше, махнув рукой на домашние дела, вместе со всеми спешили к дому заказного целовальника Савватия Бузы, где уже и без того ширилось, гудело, наливалось беспокойством людское море.

Все эти дни, выполняя наказ Скорбеевой, Ивашка отсиживался в доме Савватия, часами валялся на лавке или вырезал из чурбачков фигурки людей и зверушек, ловко орудуя ножом, а более всего томился от безделья, что удручало его до крайности.

Сегодня поутру к лавке, где мирно похрапывал Ивашка, подошел Савватий и тут же сдернул его на пол.

– Ты пошто?! – не успев проморгаться, невольно ойкнул Ивашка, но тут же мигом вскочил на ноги, задиристо подавшись вперед.

– Нрав-то, нрав каков в тебе… – дружески проворчал Савватий, – неча бока укатывать, пошли, сама кличет.

Не успел Ивашка пройти и десятка шагов по коридору, как навстречу ему тут же плеснуло шумом, ударило в уши звонкой разноголосицей, улюлюканием, свистом.

Скорбеева встретила Ивашку, стоя посреди светлицы. Выглядела она торжественно, и Ивашка, озадаченный этим, тут же отвел глаза: «Будто на праздник собралась, вон она какова ноне Марфа-то наша Ильинишна». Ивашка, весь в предчувствии близких больших событий, нетерпеливо подался вперед, но Скорбеева, только чуть посерьезнев лицом, велела Савватию: – А ну, поведай корабельщику сему о вести, нами полученной.

– Матушка, Марфа Ильинишна, – взмолился Ивашка, – каки вести ноне, сейчас одно дело – народ поднимать, слышь, как шумят?

– А пущай шумят, – равнодушно произнесла Скорбеева.

– Это пошто же? – изумился Ивашка, никак не ожидавший от нее таких слов.

– Их я не звала, да и Савватий тож, они сами по себе.

«Хитрят… – тут же сообразил он. – Только к чему им тако со мной дело вести?» Он выжидательно примолк, устремив взгляд на Савватия, но тот как ни в чем не бывало проговорил:

– Вчера людишки были из тундры от Авксентия и поведали, што вдругорядь кораблик иноземный зрили, а тако же подметили, што к кораблику тому обоз олений будто бы из города поспешал, добирался.

– Велик ли кораблик? – заинтересованно осведомился Ивашка.

– Молвили, што велик, не видали такого в местах здешних.

– Вот бы его под руку нашу прибрать… – мечтательно протянул Ивашка.

– О том поразмыслим, – поддержала его Скорбеева и тут же спросила Савватия: – Не пора?

– Пора, думаю, – ответил он, неторопливо надевая кафтан и туго подпоясывая его широким кушаком.

– Давно бы так, – загорелся, радостно оживляясь, Ивашка, но Савватий, уже берясь за ременную петлю у двери, ведущей на крыльцо, коротко, но веско бросил:

– Никшни! Твое дело сей день – не шуметь, а, в сторонке пребывая, слушать да на ус мотать!

Савватий появился на крыльце степенно, оглядел так же народ, поклонился не спеша. – Челом вам, люди мангазейские, пошто колобродите, пошто шум учинили, я вас сюды не звал, не кликал.

– А мы и сами пришли!

– Не знаешь будто, зачем!

– Ишь ты, неведень какой сыскался! – сразу же плеснуло, как волной, криками в толпе.

– К князю-воеводе веди нас, коли ты целовальник заказной. Будем с того князя спрос-расспрос вести за людишек мирских, што похватал он безвинно.

Савватий развел руками.

– То дело княжеское, воеводское, и не нам о том судить. Бунтовать ежели намерились, то тут я вам не товарищ.

– А кому ты товарищ?! – продолжали недовольствовать в толпе. – Ишь ты каков гладкий стал! Воеводе все угождаешь, а за людей сирых да малых кто в заступу пойдет?

Некоторое время Савватий стоял молча, спокойно, даже равнодушно поглядывая на толпу, и только очень наблюдательный человек мог бы заметить хитроватую искринку, тлеющую в его глазах. Помедлив еще немного, он вторично поклонился народу, виновато развел руками. – Неволите, неволите меня, люди мангазейские, ведь ведомо вам, што только неволею мне с вами к воеводе идти мочно.

– А иди как хошь, лишь бы шел! – подхватили в толпе. – Иди, а то силком поведем.

– Ну, коли до того дошло, – вновь сокрушенно развел руками Савватий и, выражая всем своим видом, что он все еще раздумывает над тем, идти ему с толпой или нет, нерешительно шагнул, спустился всего на три ступеньки крыльца. Люди тут же бросились к нему, вытащили на дорогу, обступили поплотней, и Савватий, невольно убыстряя шаг, направился вместе с толпой к дому воеводы.

В шумной пестроте толпы никому бы и в голову не пришло разбирать, разглядывать, кто и как шагал сейчас бок о бок с Савватием, а между тем здесь были наиболее доверенные люди из мирской вольницы, великие ненавистники богатеев и воевод, готовые на все, лишь бы досадить им хоть в большом чем, хоть в малом. Недаром каждый из них нес под полой кафтана то нож, то шестопер, а то и прижатую к боку пищаль.

Как только миновали Троицкую церковь и вышли к широкому настилу, ведущему к воротам воеводских хором, тут же раздались в стороны. Видя, что у ворот справа и слева расположились стрельцы, мирские пошли вкрадчивей, осторожней, и даже самые бойкие из них приумолкли.

Князь Уваров в окружении челяди, служилых и воинских людей стоял у «Красного крыльца». Завидев приближающуюся толпу мирских и зная, о чем они будут спрашивать, он с лихорадочной поспешностью подыскивал ответ, который позволил бы ему хоть на время поутишить всех этих воров. И еще неприятно поразило Уварова то, что с мирскими был Савватий.

«Конешно, он целовальник заказной», – размышлял Уваров, – «но ведь в таком разе мог бы и поостеречься быть заодно со швалью мирской».

Меж тем мирские приблизились, встали в десятке шагов от крыльца, и тогда Савватий вышел вперед, сняв шапку, степенно поклонился воеводе. – Прости за докуку, князь, но вот люд мирской едва што не силком сюды меня приволок, о товарищах своих пекутся, што в яме у тебя.

Уваров, в шлеме, кольчуге и в накинутой на плечи собольей шубе, и без того напыщенный, важно откашлялся, повел речь, поигрывая голосом.

– Вы баловство да гиль оставьте! Корнилка и прочие воры за злодеяния свои большого спроса достойны, и то моя, не ваша забота.

– Прости на слове дерзком, князь, – вновь уважительно поклонился Савватий, – но, может, мы их сами поучим?

– Тут я один волен учить, казнить аль миловать! – Уваров надменно вскинул голову. – На то меня государь наш, Михаил Федорович, и поставил здесь. Всяка власть от Бога, а значит, власти той все покориться должно!

Савватий в третий раз поклонился, надел шапку и, повернувшись к мирским, громко крикнул: – Пойдем в обрат, люди мангазейские, негоже нам государева воеводу-князя гневить, о том я наперед вам молвил.

– Ништо ему, обойдется!

– Ишь ты, гневить его!

– Шли сюды зачем?

Князь Уваров, не слушая мирских, взмахнул рукой, и стрельцы по этому знаку тут же побежали, рассыпались вдоль высокой бревенчатой изгороди, что опоясывала воеводский двор, взяли наизготовку пищали. Казаки тоже заторопились, выкатили к воротам две узкоствольные, совсем игрушечные пушчонки.

– Не надорвитесь, сердешные!

– Эко вам, воеводским угодникам, заботушки! – задиристо взлетало над толпой, и тут же с новой силой раздались улюлюкание, свист, хохот вперемежку с обидными, а то и вовсе срамными присказками, на которые мирские были превеликие мастера.

– Нишкните все! – Голос Савватия прозвучал так громко и требовательно, что в толпе приумолкли даже самые ярые крикуны. – И сказано: «Пришла пора – катись со двора!» – нравоучительно продолжал Савватий. – Коли кто не разумел сие, подь ко мне, я по-иному втолкую.

«Толковать» с Савватием желающих не нашлось, и мирские по два, три, а потом и все скопом двинулись за ним, оставив на этот раз в покое и воеводу, и его слуг. Но зато на других мангазейских улицах еще долго не утихал шум, растекался ручейками по дворам, площадям и закоулкам, потому что мирская вольница никак не хотела мириться с тем, что так удачно начатое дело закончилось совсем не угодным ей миром. От этого ярились шальной отвагой сердца, и мгновенно рождались, вспыхивали в душе такие же смутные и шальные мысли.

Когда мирские покинули улицу перед его подворьем, князь Уваров быстро и так, чтобы не видели стрельцы, перекрестился, вздохнул облегченно и, немного помедлив, поманил стоявшего неподалеку Реброва.

– Ну, зрил сие, слуга царской? Тако завсегда во граде сим ведется – воровство да шумство рядышком идут. Не знаешь в таком разе, творить што: то ли миром с теми татями обходиться, то ли в батоги их… – Князь испытующе посмотрел на Реброва: «Ответствуй, мол, посмотрим, што ты скажешь…» – Но тот выдержал этот взгляд смело.

– Не по чину мне, князь, тако тебе молвить, но батогами не всякого во страх введешь.

– Ништо… – протянул Уваров, – введем во страх, потрудятся тута мои людишки. Лицо князя при этих словах оставалось бесстрастным, чтобы никто не мог подумать, что уж так занимает его вся эта возня с мирскими, и только в те минуты, когда, позевывая, он вытягивал вперед и без того тонкие губы, по краям рта змеились морщины и проглядывала на миг тяжкая озлобленность этого человека.

На страницу:
11 из 14