За морем – Мангазея. Киприанов след. Наследники Киприана
За морем – Мангазея. Киприанов след. Наследники Киприана

Полная версия

За морем – Мангазея. Киприанов след. Наследники Киприана

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 14

Между тем никто бы не мог и подумать, сколько самых противоречивых мыслей скрывалось сейчас за неприступной холодностью Скорбеевой, и чего стоило ей сдерживать все те чувства, которые обременяли сейчас непомерным грузом ее сердце.

Куда, в какую сторону было качнуться ей, что сделать или, может, решиться на дело такое отчаянное, чтобы убедить людей, доказать им, что не ради нрава своего или иной какой причины решила она послать на смерть целую ватагу.

Легче всего сейчас было посохом взмахнуть да крикнуть Авксентию: «Начинайте!» А ведь надо, ой как надо ей и в пятый, и в десятый раз прикинуть: а может, все же не смерть этим ослушникам присудить, а по-иному как-то их пристращать, штоб законы людей вольных и безначальных блюли строго и неотступно.

Ведь эти окаянные ослушники не всегда такими были, за ними, как известно, и доброго много для людей, для дела морского значится. Почти половину из них она знала по именам, бывало, и в дальний путь отправляла, и в бой, и на деяния тайные, и всегда они воли ее ни в чем не нарушали. А тут как все оборвалось: запили, загуляли многодневно, передрались меж собой, а потом грабить и бить стали всех без разбора: гостей торговых, охотников вольных, самоедов встречных и даже голытьбу мангазейскую, что в тундру время от времени наведывалась. Мало того, что они выбили взашей приехавших усовещевать их посыльных Скорбеевой, так еще грамоту ей в город послали. В грамоте той лаяли и хулили ее изрядно: «…И знала бы ты, Марфушка, свои бабьи заботы: куделю прясти, щи варить, да порты стирать, а в наше дело мужицкое, воинское, лик свой отвратный, гордыней непомерной обуянный, и близко бы не совала!..»

Ах, совсем не это задело ее: давно научилась она быть выше злословий и нападок людских. Не о себе пеклась Скорбеева. Знала твердо, что стоит одним гулевщикам простить, как тут же найдутся иные чинить поруху мирскому содружеству и, глядишь, прахом пойдет дело всей ее теперешней жизни. Значит, прочь жалость да обидную в ее положении бабью нерешительность, нет-нет да и напоминающую о себе. Еще некоторое время стояла она, раздумывая и колеблясь, но все же, собравшись с силами, вздохнула поглубже и, повернувшись к Авксентию, решительно махнула рукой. Тот в свою очередь крикнул: – Начинайте! И тут же из рядов ватажников вышел самый старый из них, широкий в кости, сутулый, тяжело переставляющий ноги. Морща и без того исполосованное морщинами лицо, он остановился в десятке шагов от виновников сборища и неторопко и внятно по старинному чину повел речь:

– За поруху чести и воли мирской суд наш праведный приговорил: будете вы, супротивники, побиты стрелами. И вам на слове этом не бунтовать, не грозиться, а смерть по-честному принять, коли вы истые мирские и вольные люди.

Умирали бунташные людишки достойно и молча, поняли, видно, хоть и поздно, вины свои, кланялись низко товарищам, крестились широко, истово, становились на колени, опустив голову.

Коротко жужжала стрела, другая, падали один за одним так и не догулявшие свое бунтовщики, и гнилая тундровая трава, чавкая водой, покорно принимала их тела, оделяя последней лаской и вечным покоем.

Не дрогнуло лицо Скорбеевой, не поколебалась ее надменная задумчивость и в ту минуту, когда один из приговоренных к смерти ватажников, молодой и, как видно, нравом буйный, повернулся в ее сторону. Поклонившись низко, крикнул не то от отчаяния, не то от безысходной жалости к себе самому в последние минуты жизни: – А и спасибо тебе, матушка Марфа Ильинишна, за смерть легкую да столь веселую среди товарищей-побратимов. Буду на том свете – перескажу Богородице о доброте твоей!..

Пока ватажники собирались в дорогу, Авксентий вышел на песчаный приплесок у мыса. День был погожим, светлым и, может, оттого более темной выглядела вода, тяжко и сдержанно плескавшаяся у ног. Перешагнув гребень пузырившейся бурой пены, Авксентий ступил сапогами в сетчатую рябь мелких волн-побегушек, суетливо раскатившихся в сторону. Далее, за ребристыми гранями песчаных наносов, в небольших, словно игрушечных, бухточках вода была спокойнее. Авксентий прошел туда, остановился и вскоре увидел, как в зеркале, свое отражение. На висках и кончиках усов змейками серебрились седые нити. Все еще озорные и сейчас, к старости, глаза лучились чуть грустноватой усмешкой. Может, жалел о чем-то Авксентий, а может, и хотел сказать самому себе, посетовать, что не так идет его жизнь, как было задумано, как виделось…

А в думках тех, как бы и с чего они ни начинались, всегда на первом месте была Марфа Скорбеева. Ведь никому бы и в голову не пришло, как безраздельно владеет «хозяйка землицы мангазейской» сердцем сурового ватажного атамана. Вот уж и седина в волосах, и столько лет за плечами, а все не может одолеть Авксентий свою печаль. Может, и не зря говорят о Марфе Скорбеевой люди, что знает она заветное слово, что привораживает сердце человеческое навечно. И смешно, и грустно было порой Авксентию, что он, поживший и повидавший столько человек, неподвластный никому, кроме своей воли, так зависим от одного взгляда или слова этой женщины.

Знала ли об этом Скорбеева? Порой Авксентию думалось, что знала и томилась от того не менее Авксентия, а порой его одолевали сомнения и даже столь несвойственная ему неуверенность. Она пусть и на время, но крепко брала его в руки, кружила голову тягостными заботами, справиться с которыми он порой не находил силы. Может, Авксентий и насмелился бы когда решительно поговорить с Марфой Ильинишной, но он боялся в случае неудачи потерять хотя бы самую малость из той вечной надежды, что была у него накрепко связана с именем Скорбеевой. Но случалось так, особенно в часы тоскливого тундрового сидения, что надежда та представлялась ему такой зыбкой и хрупкой, что возьми, коснись ее не так рукой, и она тут же рассыплется, уйдет навечно.

Вновь переступил ногами Авксентий, и вода, упруго качнувшись, тут же схватила на поверхности несколько неярких бликов холодноватого солнца и бросила их на травянистое с ржавыми золотинками дно. Особенно памятной ему была последняя встреча с Марфой Скорбеевой в Мангазее, куда Авксентий явился тайно по мирским делам, хоронясь от воеводских доглядчиков.

Сначала все шло заведенным порядком. Соблюдая гостевой чин, Скорбеева повела речь о здоровье, о дороге, о новостях мангазейских. Авксентий внимательно слушал ее все время, но вдруг вздохнул протяжно и с такой тоской, что Скорбеева замолкла на полуслове и смешалась.

– Доколе же, Марфа Ильинишна, таиться вот эдак друг от друга будем? – решившись, спросил Авксентий.

– Ох, не надо, не береди душу, Авксентьюшка… – Скорбеева горестно покачала головой. – Не привычны мы с тобой супротив совести своей идти, отродясь ни у тебя, ни у меня не бывало такого, да и не будет, думаю.

– Так ведь мне-то, мне каково без тебя в тундре, по землянкам да по ямам, все одному да одному…

– Судьба, видно, выпала нам с тобой такая… Скорбеева подняла глаза на него и хоть с запинкой, но докончила: – И ты мне люб, и память Степанову не в силах отринуть я, вот оно каково получается…

«Видно, уж так издавна ведется, – подумал, возвращаясь к кострам, Авксентий, – что до поздних лет и тяготы, и горести не оставляют человека. И гнетут его, и смущают, и дышать подчас не дают, но, как ни суди, не будь того, на свет божий смотреть бы не захотелось».

Видя, что ватажники уже собрались в дорогу, Авксентий по-хозяйски оглядел нарты, затем поманил к себе Никифора, отошел с ним поодаль.

– Тебе тож, по слову Марфы Ильинишны, заботку передам: бери людишек с десяток, которы посноровистей, да правьте путь к устью Таза, напрямик по тундре. Казачишек там перехватить надобно, с грамотой на Русь посланных.

– Казачишек тех решать аль нет?

– Зачем решать, народ служивый, подневольный. Грамота их потребна, сами же пусть в обрат добираются восвояси. И еще… – Авксентий помедлил, – слух есть, будто бы бродит в местах здешних вдоль бережку кораблик некий, видом иноземный. Расстарайтесь усердно, разведайте, так оно аль нет? А буде кораблик той узрите, мигом ко мне упряжки погоняйте.

– Прощай, брат, – не сказал – прогудел Никифор. – Удачи тебе всегда в бою честном да в походе.

– И тебе удачи! – хлопнул его по плечу Авксентий.


Трое казаков: любимец пятидесятника Реброва, рыжий до огненности здоровяк Семенка Векшин, а с ним Дуда и Кирюшка, помельче ростом да помоложе, остановились на ночевку в устье Таза. Нужно было перед дальней морской дорогой сотворить по обычаю молитву от напастей, лиха и глазу злого на пути морской, а заодним и в последний раз испить винца, так как в море пить вина не полагалось.

Вытащив струг подальше от берега, казаки развели костер, принялись варить кашу. Семенка, развалившись на бугре и положив руки под голову, в ожидании ужина мечтал вслух: – Путь дальнию править нам не впервой, а коли Господь к нам милостив будет, и на Москву-матушку мы доберемся, то пить-гулять зачнем, как отродясь не гуливали! – Семенка развел было пошире руки, но тут же бессильно опустил их, как бы не находя слов и не умея показать безграничность предстоящего им «гулевания». Далее Семенка повел речь о Реброве, которого почитал не только как отца родного, но и всегда в пример себе ставил. Провожая нас в дорогу, тако молвил Иван сын Иванович: «Доверяю вам, Семенка, дело государево, и в деле том быти вам прямыми и неотступными до конца-краюшку».

– Выходит, что грамота, нам даденная, немалого стоит, – проворчал вечно сонный Дуда.

– Эге ж, – поддержал его Кирюшка, самый молодой из казаков. – Доставим сбереженной ту грамотку в Москву, и выйдет нам пожалование…

– До того еще далече – посвистишь носом вдосталь, – усмехнулся Семенка. – Давайте-ка кашу есть да ко сну собираться. Поутру в путь тронем пораньше, благословясь.

Как ни привычны были казаки к местам здешним, а уснули только далеко за полночь. Не то чтобы испугали их сумерки, но заставили примолкнуть да поежиться.

Сначала пошла темнеть вода причудливо эдак, полосами, когда искристо поблескивающая прозрачность ее резко размежевалась непроглядно угольными пеленами наползающей черноты. Но вот откуда ни возьмись переливчато заструились бледно-розовые лучи. Чем дальше к горизонту, тем все быстрей и заметней пятнали они воду подрагивающим багрянцем. Он все тяжелел и темнел, пока не слился с густо-синими завесами, что, колеблясь, плыли у кромки облаков.

Вот промелькнули одна за одною зарницы и голубоватые всполохи. Сразу заклубилась тьма у горизонта, потянулась, смяла едва просвечивающие белесые окна в облаках и тут же поглотила их. Потянуло морозным ветром, сильней заплескались волны у камней, невнятными шорохами, приглушенными вздохами встречала тундра ночь.

Зорьку казаки проспали, запозднились, а когда принялись за кашу, увидели такое, что и не до еды стало. С трех сторон – справа, слева по берегу и из глубины тундры – мчались к ним оленьи упряжки. По траве за ними тянулся дымный след, из-под полозьев нарт поминутно взлетали россыпи брызг.

– Кажись, стрельцов нелегкая несет, – приглядевшись, заявил Семенка Векшин и, недолго думая, метнулся к стругу, где у них лежали пищали да сабли. Дуда и Кирюшка бросились было вслед, но, пока готовили заряды да молитву творили перед боем, упряжки, уже вот они, у костра очутились.

Дуда и Кирюшка сопротивляться не стали, тут же побросали оружие. Семенка успел помахать саблей и даже ранить одного из ватажников, но Семенку тут же скрутили, надавали тумаков, бросили, связанного, на песок у самой воды.

Старший среди ватажников, есаул Никифор, неожиданно миролюбиво сказал Семенке: – Ай и дура, ай и дура – матери твоей невтерпеж! Теперь мы вольны головой твоей распорядиться, это тебе как?

И всегда-то непокладистый, отчаянный Семенка на этот раз от обиды да злости совсем зашелся. Отплевываясь от песка, попавшего в рот, костерил ватажников воеводскими холуями да собаками.

– Уймись! – уже построже выкрикнул Никифор. – Кафтанье, што у некоторых наших, глаза тебе застит. Не стрельцы мы, а вольные ватажники, Богу да морюшку подвластные. Грамотку, кою вам на Русь доставить велено, выкладывайте – и на все четыре стороны с богом!..

– Как же, возьмешь! – выкрикивал, извиваясь на песке, Семенка. – Попробуй найди ее наперед, грамоту ту!..

Все перерыли да перещупали ватажники и казаков по многу раз обыскивали, но грамоты так и не нашли. Вечером обозленный неудачей Никифор, сунув конец сабли в костер, пригрозил: – По добру не хотите отдать, под пыткой скажете, где грамота.

Когда конец сабли накалился малиновым цветом, Никифор, подойдя к Семенке, рванул затрещавший по швам кафтан. – Говорить будешь?

Семенка, набычившись, отвернулся, но не успел Никифор «тронуть» его, как сидевший неподалеку на песке Кирюшка не выдержал и, пожалев, как видно, товарища, запричитал:

– В лагушке она, будь неладная, вона в том деревянном лагушке с узорами, што на корме лежит.

Никифор тут же поспешил к стругу, подхватил с кормы бочонок-лагу шок, тут же выбил из него оказавшееся двойным дно, достал грамоту, бегло просмотрел ее и, сразу потеряв интерес к казакам, только и сказал: – Утром отпустим вас – грядите восвояси…

Снова были тревожные сумерки, была ночь, полная мелькания теней, далеких голубоватых всполохов и неумолчного бормотания волн. Дуду и Кирюшку со связанными руками перенесли повыше в траву. Семенку же за строптивость оставили до утра на мокром песке. Заснуть тут было нельзя, да и не до сна при случае таком.

«Как же это я, как же? – корил себя Семенка. – Каким же манером я ноне на глаза Ивану Иванычу Реброву покажусь, наказа его не выполнив? Зарез, да и только!»

Вот уж и полночь подошла, и захрапели у костра назначенные в караул ватажники, когда Семенка, в какой уже раз перекатываясь с боку на бок, почувствовал, как ослабли от беспрерывных подергиваний ремни на руках. Когда ему удалось освободиться от пут, первой мыслью было отыскать грамоту. Больше часа, то приникая к траве, то бесшумно подтягивая тело, ползал Семенка среди ватажников в тщетной надежде добыть мангазейское послание. И сумки все обшарил, и в нартах все перерыл, но так ничего и не нашел. Вскоре он подобрался к Никифору, раскинувшему руки в могучем храпе. Кафтан его был распахнут, грязная атласная рубаха расстегнута. На широченной волосатой груди ни ладанки, ни мешочка, лишь нательный крест из серебра. В шапке, которую Семенка успел стащить с головы Никифора, тоже было пусто. Мелькнула было мысль связать Никифора, заткнуть ему рот и, оттащив в кусты, по его же обычаю попытать, выведать, где грамота, но уж больно грузен и могуч был ватажник, так что и эту затею пришлось оставить.

Досадуя на неудачу и для того, чтобы хоть чем-нибудь отомстить Никифору, Семенка, изловчившись, снял с него широкий наборный пояс с серебряными бляхами и с большим самоедским ножом и пополз выручать товарищей. Но в эту минуту проснулся один из караульщиков и, покашливая и бормоча что-то, принялся раздувать костер.

Семенка, насторожившись, сжимая в руке нож, стал отползать к воде. Струг их по-прежнему стоял в стороне от костра, за кустами низкорослой березы. Ватажники только перерыли все в струге, когда искали грамоту, а взять ничего не взяли.

Семенка, упираясь носками сапог в травянистые кочки, подталкивал и подталкивал плечом податливо тронувшийся струг до тех пор, пока тот не кивнул кормой навстречу неторопливой ночной волне. Ветер, хотя и несильный, но устойчивый, дул с берега, и это во многом облегчало намерения Семенки.

Подтянувшись на руках, он аккуратно перевалился через борт и, взяв весло, принялся подталкивать струг на более глубокое место, упираясь в крепкое каменистое дно. Хватило у него терпения подождать, пока ветер не отнес струг подальше от берега, и тогда Семенка, разобрав скатанный парус, ловко поднял его. Парус сразу забрал ветер, зажурчала, побрызгивая, вода у носа ходко заскользившего струга. Семенка перекрестился, покрепче ухватил кормовое весло. Одна надежда оставалась теперь у Семенки, поддерживала перед дальней и трудной дорогой.

У Реброва, как и у всякого человека, вдоволь походившего по незнаемым землям да морям, хорошо знавшего все тяготы и превратности дальних дорог, давно стало правилом особо готовить посыльщиков. Зная, что любая грамота по тем или иным причинам может пропасть, затеряться в дороге, он всегда наказывал своим гонцам: «…Бумага – она бумага и есть. Ты буквицы, што в бумаге сей написаны, как „отче наш“ затверди, а такое потерять только вместе с головой можно».

– А и не потерял я голову, Иван свет Иванович! – задорно выкрикивал в темноту Семенка. И в надежде будь, што и впредь ее не потеряю! Все, што велел ты, исполню и в Москву-матушку донесу словеса, што в грамоте значатся.

Чем дальше уносило струг от берега, тем сильней дыбились волны, подбрасывая его, вели свою коварную игру. Вскоре за едва проступающими в темноте белесыми гребнями волн скрылись огненные точки ватажных костров. Тьма, море да крепчавший с каждой минутой ветер приняли в свои объятия Семенку.

Давно не слышали ватажники, чтоб так ярился бранью их есаул, известный редкой невозмутимостью и миролюбивым нравом.

– Не то беда, што шпынь тот исхитрился – бежал, – грозно басил Никифор, вспоминая недобрым словом Семенку, – а то, што мы, люди складу воинского, таку промашку сотворили, не углядели как надобно его. Ох, не похвалит, не похвалит нас за это атаман Авксентий… Никифор еще короткое время отчитывал-ругал ватажников, не снимая и с себя вины, потом вдруг крякнул, как после доброго ковша браги, и махнул рукой.

– Един пред атаманом ответ держать буду… Трогаем, што ли, в путь-дорогу, воители достославные…

Никифор с ватажниками, а с ними Дуда и Кирюшка, в прошлом казаки Реброва, а теперь уже народ вольный, тундровый, решившие жизни ватажной испытать, обратно возвращались неторопко. Грамоту, ради которой мчались сломя голову к устью Таза, Никифор надежно упрятал за голенище сапога: день был погожим, забот особых не предстояло. К мысу, где был ватажный стан, можно было проехать напрямик, по тундре, но Никифор, памятуя о наказе Авксентия, повел упряжки вдоль берега моря.

Трава здесь, принимавшая на себя ярость волн и низовых ветров, была невысокой, стояла плотно, так что и оленям бежать было легко, и нарты скользили без труда.

Время от времени Никифор внимательно осматривал море, чуть прищуривая глаза, но тяжкая прозелень воды была пустынна, почти неподвижна, дышала морозной влагой, оседавшей хрустким игольчатым инеем на рогах, спинах оленей, на бородах и усах ватажников.

«Погодье-то, – размышлял Никифор, – и вовсе несподручное для морского ходу, а они там в Мангазее откуда-то про кораблик некий проведали. Мы, народ тундровый, наперед бы знали об этом, а то наплел кто-то Марфе Ильинишне, а она, видать, и поверила неправде сей…» Минуту-другую Никифор беззлобно поругивал мангазейских мирских и, успокоившись было на том, облегченно вздохнул, зажмурился, а когда открыл глаза – не поверил самому себе.

Над низкой плотной у воды пеленой тумана, что тянулся да самого берега, показались верхушки мачт в полном убранстве парусов…

«Наваждение, вот она Скорбеихи рука!» – едва не воскликнул Никифор, не успев даже удивиться. Но в эту минуту уже и ватажники возбужденно закричали, перебивая друг друга:

– Гляди, гляди, есаул! – И он понял, что это не видение, а явь. Вскоре корабль обозначился яснее, едва двигаясь в безветрии, перевитый сверху донизу вязкой тяжестью закрученных белесых волокон. Временами он совсем исчезал в белесой мгле, спеленутый, а может, и совсем смятый ею. Но вот сказочным чудо-лебедем опять выплывал из рыхлых объятий, придерживая до времени силу и стремительность, зовущую его в полет по волнам, только чуть-чуть покачивался на едва различимой сонной зыби.

Гадать, прикидывать, что тут да как, в таком деле было бесполезным… Уж, наверное, люди на корабле знали места окрест, не ради же забавы иль случая какого эдакую громадину в здешнее мелководье загнали… Никифор еще долго приглядывался к кораблю, нет-нет да и присвистывал удивленно, а мысли невольно возвращались к Скорбеевой: «Выходит, и впрямь знала она о кораблике сём, как знает о многом, недоступном им, простым ватажникам, ведь недаром же нарекли ее хозяйкой землицы здешней!..»

Глава 5

Последнее время Истома осмелел. Прежде, если бы вот так, среди ночи, позвали его к хозяину, он бы сразу встревожился, заметался по прирубу, нынче же ночной вызов воспринял спокойно, стоял перед Артемьевым бесстрастно, даже со скукой поглядывая вокруг. Тот заметил это, подозрительно покосился.

– Ты пошто такой, аль пьян?

– Пить да гулять мне не с чего, веселие меня не жалует…

– Так я подвеселю тебя! Смелым да удатным ты ноне глядишься, ан и дельце тебе подвернулось, где смелость перво-наперво нужна будет.

– Посылай, мне все едино, куды… – поскучнел Истома, а про себя подумал: «Хоть в преисподню, с тобой бы разом туды!»

– Раз все едино, то и пойдешь в Успенску церкву на Посаде.

– А я уже был там вчерась, молился.

– Хорошо, што ты богомолен столь, но я тебя не за тем посылаю. В церкви той, в алтаре под престолом, мирские казну свою сберегают, а поскольку задолжали они мне крепко, то ты и возьмешь казну ту в счет долга ихнего…

– Бога побойся, – ужаснулся Истома, – крещеный ты аль нет, Ждан Иваныч? Ведь дело это не только скаредное, но и естеству людскому, православному противно, под рукой божьей та казна хранится…

– Под рукой божьей… – с издевкой протянул купец, – так они – воры все, разбойники мирские-то, добром деньги не хотят отдавать. Так грех ли будет, ежели я мирскую казну возьму и из нее попользуюсь?

– Так ведь отродясь православному посягнуть на такое дело немочно было.

– Православному? – скривился купец. – Это ты-то православный? Колодник монастырской, из ямы земляной взятый!

Видя, как при этих словах по лицу Истомы прошла судорога, купец злорадно усмехнулся. – Вспомнил? Да мне слово едино стоит воеводе бросить, и он вмиг тебя в яму земляную определит обратно.

Некоторое время оба молчали, но вскоре купец понял по глазам Истомы, что тот вряд ли будет дальше сопротивляться. Уже вкрадчиво, примирительно теперь купец сказал: – Казну возьмешь, не только награжу щедрей щедрого, но и совсем на волю отпущу, крест целую на том!

Истома обреченно подумал: «А пропади оно все на свете: и мирские с их казной, и купец сей, живоглот проклятущий! Может, и верно послушать его, и на волю потом… Господи! – взмолился в душе Истома, – неужто не глянешь ты раз единый на меня, грешного, не дашь вздохнуть посвободней на земле сей?»

Артемьев еще раз внимательно посмотрел на Истому, лишь удовлетворенно хмыкнул, как и подобало ему, человеку, который никогда и ни в чем не отступал от задуманного и знал, что в деле его будет только так, как он захочет.


7112 (1604 год) значился в истории Мангазеи годом начала постройки большой деревянной крепости. Возводили эту крепость служилые люди: тобольские и березовские стрельцы, казаки, воеводская челядь, а также слуги, приказчики и многие ватаги охотников, польстившихся на обещанное воеводами «винное питье», без которого они в тундре, скитаючись, и вовсе позагрустили.

В то время городом и всей мангазейской землей правили воеводы: князь Василий Михайлович Рубец-Масальский и боярский сын Савлук Пушкин, брат одного из тобольских воевод думного боярина Остафия Михайловича Пушкина.

Савлук Пушкин был человеком недюжинного ума, нравом покладистый и не столь жестокосердый, как Рубец-Масальский – наглый, корыстный без меры и даже в самом малом не терпевший ущемления власти или осуждения, от кого бы они ни исходили.

Как-то обратился к нему с челобитьем недавно поселившийся в городе богатый ярославский купец Нежила Селянов: «Так и так, сладу нет с моим приказчиком Василием, все-то ему не по нраву, дерзок, непослушен, хулит меня прелюбодеем и гулевщиком, грозит на Москву грамотку услать, дескать, разврат, пьянство и шумство в Мангазее, и ты, мол, князь-воевода, все то покрываешь…»

Лицо князя, широкоскулое и полнокровное, от слов этих еще более порозовело, и он с угрозой посулил: – Вона што… Я ужо с ним поведу беседушку. Ты мне Ваську этого представь незамедлительно!

Купец Нежила Селянов не заставил себя долго ждать и в тот же вечер пригнал строптивого приказчика пред глаза воеводы. Что купец, что воевода – оба были грузными, дородными, Василий же в свои семнадцать лет был мелок, по-детски угловат. В обрамлении пышных до плеч соломенного цвета волос лицо его выглядело продолговатым, неестественно бледным, и только взгляд всегда доверчиво-наивных глаз был сейчас неуступчиво настороженным.

– Ты, што ль, на хозяина свово поклеп возводил? – голосом, не обещающим ничего хорошего, осведомился Рубец-Масальский.

– Не поклеп сие, а правда истинная, – смело отвечал Василий. – Сам я зрил, как он не раз из тундры девок самоедских привозил, а потом в обрат обесчещенных гнал… А такожды буянство его и надругательство над людишками сирыми зрил не однажды.

На страницу:
6 из 14