За морем – Мангазея. Киприанов след. Наследники Киприана
За морем – Мангазея. Киприанов след. Наследники Киприана

Полная версия

За морем – Мангазея. Киприанов след. Наследники Киприана

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 14

Ах, как хотелось в эти минуты Савве хоть немного быть похожим на Киприана, прикоснуться краешком малым к его великому умению! Сколько раз с трепетом душевным читал и перечитывал Савва «Синодик» – книгу, написанную Киприаном. Сколько раз завидовал легкости и прозорливой щедрости его пера, стройным, цветистым фразам в описаниях красот земных, суровой правдивости строк, повествующих о воителях Ермаковой дружины, о походах их в землю сибирскую. Может, придет времечко, когда Господь и его, Савву, вразумит в той же мере, и он осилит подвиг книжный, расскажет людям правдиво и от души всей о виденном и слышанном здесь: о войнах, потерях и тяготах безмерных, о крови и слезах человеческих, щедро оросивших югорские земли. И неведомо было Савве, что услышит судьба его заветное желание, распорядится им по-своему, и многолетний труд Саввы Есипова, названный впоследствии «Есиповской летописью», переживет века и известным будет не только в России, но и во многих других странах замечательными описаниями самодийских и югорских племен в истории Сибирского татарского царства.

Никому бы не признался Савва, как трепетно ждал он тех редких минут, когда, отрешившись от дел и забот, удостаивал его владыко вниманием.

Нередко это были откровенные, душевные беседы, или читал что-нибудь Савве Киприан – знакомил с книгами и летописями своей на редкость богатой по тем временам библиотеки. А то начинал рассказывать о столь милых его сердцу стародавних временах. Вот и сегодня с этого начал он речь.

– Как-то, еще в древних эллинских сказаниях, муж достойный, мудростью украшенный, Геродот, поведал о гиперборейцах – сиречь аримаспах. Человеки те в краях югорских сих обретались, пришли сюды после похода с великим королем вестготским Алларихом, Рим разграбившим и огню предавшим. Эти аримаспы славились силой, умением воинским, великой ясностью ума, жили охотой и войнами с людьми иноплеменными. Тот же мудрец эллинской – Геродот – изрекал, што аримаспы с града того латынянского – Рима похитили некого идола женска пола, Златой бабой именуемого. И будто бы та баба столь обличьем своим прельщала, что глянувший на нее единожды оставался навек уязвленным чарами ее бесовскими…

Савва насторожился. Было ясно, что его крайне заинтересовали эти слова, но он все же проговорил осторожно: – Об идоле сим – бабе златой, мне не раз слышать доводилось. Но винюсь, владыко, сомнения меня здесь обуревают: может, все сие и неправда вовсе – измышления человеков праздных?

Киприан чуть хитровато глянул на Савву, вытащил из-за пазухи небольшой полотняный сверток, достал оттуда с десяток бумажных листков, испещренных плотной вязью скорописи.

– А вот внемли-ко, раб божий, поведаю тебе еще кое-што об дельце этом… – И он принялся неторопливо и внятно читать: «…А и опосля отца всих историй земных – Геродота, многие мужи разных народов великой мудростью украшенные, а такожды начальствующие над людьми воинскими и просто воины, о бабе той, называемой ими истуканом златым, речи вели, добыть и похитить ее тщились… Еще в году от Сотворения мира – 6426[2], воины и мореходцы знатные – викинги, хаживали в страну Бьярмаланд, или Биармию, место которой было на реке Вин, ныне Двиной полуночной именуемой. Славили викинги: исланы и норвеги в сказаниях своих – сагах: „Саге об Эгиле“, „Орвар – одсаге“, в „Саге Сноре“ и других, деяния их вождей-удальцов, именуемых: „Эрик – кровавая секира“, „Торир Хунд“ (Торир-собака), „Карли“, „Ян Гунштейн“ и протчих. Все те удальцы со дружины свои не столь торговать хаживали в Биармию, сколь добыть богатств стремились, что в капище Золотого истукана были. И более других тут удачлив был Торир Хунд – рыцарь короля норвегов – Олафа. Тот Торир до богатств идола златого и до него самого добрался, однако дале счастье воинское ему изменило, и он с остальными викингами едва ушел-отбился от стражей бабы златой».

А еще в летописи года 6906[3], где о кончине епископа Великопермского Стефана речь идет, таки словеса значатся: «…Си бо святый святитель, новый апостол Пермская земля, блаженный епископ Стефан, божий человек, живяще посреди неверных человек: ни Бога знающих, ни законов ведящих, молящихся идолам, огню и воде и камню и Злотой бабе и кудесникам и волхвам и древью…»

Такожды по слову епископа того же Стефана слуги его – монахи честные: Зосима Хваткий и Нежила Трунов, пришедшие со словом божьим в земли Пермь и Вятку, тако повествовали в летописи «О идолах и маннах прельщения»: «…Нехристи, людишки разноплеменные вкруг сущие, идолищу поклоняются, рекомому Златой бабой. Хотя нам самим зрить ту бабу не доводилось, были мы у леса заповедного, где она пребывает, откуда ной и стенания бесовские несутся, и служители золотого идолища в одеждах черных, приношения вкруг разбрасываемые собирают…»

В году 7025[4] ректор Краковского университета Матвей Меховский в «Трактате о двух Сарматиях» писал: «…За областью, называемой Вятка, по дороге в Скифию, стоит большой идол, Золотая баба. Соседние племена чтут его и поклоняются ему, не минуя идола с пустыми руками, без приношения…»

Некий латынянин, барон Сигизмунд фон Гербертштейн, на Руси дважды побывавший, в своих «Записках с Московии», вышедших в году 7057[5], писал: «…Золотая баба, то есть Золотая старуха, есть идол у устьев Оби, в области Обдоре. Он стоит на правом берегу. Рассказывают… что эта статуя, представляющая старуху, которая держит сына, а за ним уже опять виден ребенок, про которого говорят, что он ее внук…» Словеса сии, писанные такожды в летописях многих людей сибирских, утверждают, будто и впрямь та баба златая на обском берегу в Белогорье стояла. Ведь ведомо же стало людям русским, что после кончины воителя преславного Ермака Тимофеича панцирь его выкупил у татар кодский князек Алач, а затем в Белогорье прибыв, панцирь принес в жертву все той же бабе златой…

Чтение это окончательно лишило покоя Савву, зажгло в глазах его не то что огонек, а целое пламя любопытства. Видя это, Киприан решил до конца вознаградить ревностную любознательность своего подьячего.

– Еще доведу тебе, Саввушка, што один из служилых людей, коим в дружине Ермака Тимофеича ратоборствовать довелось, казак Вешняк Семенов, поведал мне, как по приказу атаманову ходили они с есаулом Богданом Брязгою на низ, на Обь великую, и там, на берегу белгородском, бабу ту златую зрили, из-за нее с вогуличами бились, но те сумели пересилить казаков, выбили их подале от бабы той…

– Значит, правда то истинная! – возбужденно воскликнул Савва. – И идолище – бабу златую – прячут где-то и по сей день?

– Выходит так, – согласился Киприан. – Был же слух, што после Белогорья утащили ее на Казым-реку, а потом и в тундру мангазейскую.

– Ах, найти бы, оком единым глянуть… – мечтательно проговорил Савва.

– Найти бы… – укоризненно посмотрел на него Киприан. – Да знаешь ли ты, как всегда рядом с идолищем тем идут и горе и погибель людская? Крови сколько и голов людских летит? А вот-ка… – прервал на миг свою речь Киприан и, до конца развернув полотняный сверток, вытащил оттуда ярко-желтый лоскут, привязанный к бронзовому колечку. – Казаки это мне намедни из тундры привезли. Таки лоскуты, символы бабы златой, носят те, кто берегут ее пуще глазу – самоедское племя ызык. Одежды их черны, а дела и души черней того во много раз. Злобствованиями и беспощадностью непомерной переполнены, именем идола того творят мерзостны дела, не жалеют ни своих, ни чужих – весь люд тундровый стонет.

– А што ж князь-то самоедской Мамрук в заступу за людишек своих не идет?

– Мамрук сам под рукой тех самоедов черных ходит, недаром они к нему шамана своего главного – Нохо, приставили. – Киприан хотел еще что-то сказать, но к нему подошел слуга.

– Зови, – выслушав его, велел Киприан и, как бы подытоживая свой рассказ, сказал Савве: – Не от суетности пустословья о идоле сем поведал тебе. Чую, здесь беды немалые грядут – укрепление безверию, и нам, слугам христовым, супротив того ополчиться надобно. Дале мне сегодня толковать придется о заботах и сварах земных – вестники вот прибыли из Мангазеи.

Вскоре служитель привел двух монахов. Видом они были дики, лохматы, в изодранных залоснившихся подрясниках, в перепачканных смолою остроконечных шапках-скуфейках, в стоптанных донельзя сапогах. Но, несмотря на столь худую одежду, воинский наряд монахов был в полном соответствии и исправности.

Сквозь прорехи в подрясниках поблескивали вязью колец кольчуги, на поясах висели длинные самоедские ножи в костяных ножнах, на кожаной перевязи были пристроены мешочки с порохом, кремнями и пулями к пищалям, которые выглядели игрушечными в руках монахов, наделенных, по всему видно, недюжинной силой.

Не доходя трех-четырех шагов до того места, где стоял с посохом в руке Киприан, монахи рухнули на колени, поклонились земно, застыли так, но Киприан велел им встать, благословил, допустил к руке.

Никто, кроме Саввы Есипова и трех приписанных к архиерейскому двору особо доверенных охотников, не знал, что Тобольск связан с Мангазеей «нитью божьей». Так назывался наиболее краткий путь между городами, намеченный и проложенный по обоюдному сговору между первыми пастырями югорской земли.

Еще тобольский архимандрит Андриан и мангазейский священник Дионисий, пришедший в Югру еще в 1601 году с отрядом князя Масальского и боярина Пушкина, заключили взаимное тайное соглашение: «О следовании вестников духовных нитью божьей».

Знали о «нити божьей» и на Москве. Когда патриарх Филарет провожал Киприана в Тобольск и вручал ему архиерейский жезл, обложенный темно-зеленым бархатом, а также золоченый крест со «святыми мощами», то меж других поучений и о «нити божьей» не забыл.

– Наказываю тебе дело это одним из наиглавнейших почитать. Служа Господу, и о земном не забывай, ибо должен ты, пастырь душ людских, о всем перво-наперво знать да ведать, и тут тебе «нить божья» всегда сподручной будет…

На этот раз вести, принесенные монахами, пришлись не по душе Киприану. Это было видно по тому, как он поскучнел, а потом и посуровел лицом, как бы для себя одного произнес:

– Многогрешен и суетлив человек есть в деяниях своих… Могли бы, ох, могли бы мангазейцы дела вершить великие, ко укреплению веры православной и Руси святой ведущие, а они в сварах и лаяниях мерзостных погрязли. Боголепие в мире божьем велико, но и соблазн и грех людской не менее велики…

Словам этим, произнесенным не только с недовольством, но и с болью, сопутствовали, наверное, такие же мысли, так как Киприан, кивнув Савве: «Иди мол с богом!» – тут же, вздохнув глубоко и тяжко, вновь склонил в раздумье голову.


В небольшой избе архиерейского подворья настежь распахнуто окно. Здесь, за широким столом, низко склонился над рукописью Савва. Легко и споро выводит он зеленоватые буквицы, ложатся одна за одной строчки, чуть поскрипывает гусиное перо. «…Повелел мне ноне владыко Киприан спрос повести с монахов тех, што нитью божьей ко двору его архиерейскому прибрели, тяготы многие претерпев и чудесы разные наглядевшись». Пишет-расписывает Савва, и встают за строками его писаний дремучие топи-чащобы, приречные редколесья и кочковатые тундровые низины меж озер и травянистых увалов.

Из Мангазеи, хоронясь от любопытства и досужих расспросов людишек, отправились монахи ночью. От крайних домов Посада тропинка, хорошо заметная при луне, петляла меж луговых кустов, пока не привела к берегу Таза, а там, среди разнотравья, и вовсе пропала.

Старший в паре вестников, по-медвежьи могучий, но поворотливый на ходу и в движениях монах Герасим, посапывал мясистым носом и, поводя рачьими навыкате глазами, поучал товарища:

– Ты, раб божий Михайла, поспешай пока, штоб нам подале от града мангазейского убрести. Когда же мы Тазом-рекой вверх пойдем, то спешить не будем.

Сам Герасим «нитью божьей» шел в пятый раз, Михайла – в первый. Видом неуклюжий, постоянно сутуля такие же, как у Герасима, могучие плечи, он двигался так, как зверь идет по чаще: настороженно, стремительно вскидывая время от времени кудлатую голову и зорко осматриваясь окрест.

Молодые сосны щетинистым гребенчатым ожерельем на фоне плотного тала спускались к самой воде. Здесь, пройдя еще немного, Герасим остановился и дал знак Михайле тоже подождать, стоять тихо. Среди звуков чуткой, пронизанной густым лунным светом ночи не было ничего, вызывающего тревогу, и Герасим, постояв еще некоторое время, принялся за работу.

Углубившись немного в заросли тала, он притащил оттуда одну за другой две самоедские лодки-долбленки, два холщовых мешка с припасами да два кожаных воинских, поменьше, обшитых по краям наборами медных колец. Монахи молча устроили груз в долбленках, молча отчалили, сразу же взяв к песку луговой стороны, так как там, на тиховодье, грести против течения было намного легче. Временами, едва не задевая за борта долбленок, шуршали вихрастыми ветвями кусты, окунаясь в аспидно-черную воду.

Плывущий над неторопливыми покатыми волнами лунный полумрак ронял на ходу податливо мягкие туманные ленты. Тут бы к месту задуматься, а то и задремать, да нельзя. Раз ступил на тропу «нити божьей», то, считай, службу начал ни людям каким, а Самому Господу Богу, веленьям и делам его…

«Если бы можно было волшебством каким путь монахов тех разом оглядеть, – писал Савва, – то увиделся бы он ровным, как полет стрелы, пущенной могучей искусной рукой. Постарались охотнички верные, протянули-отметили попрямей „нить божью“ где зарубкой на дереве, где пеньком затесанным, где ямой крестовой, а где и камнем-одинцом приметным.

„И еще поведали мне те монахи честные: отец Герасим да отец Михайла, што шли они до самой вершины Таза-реки и далее лесом до реки Пур. Оную переплыв на плоту, также сухопутьем добирались к верховьям Агана-реки. Здесь таились, обходили стороной селения вогуличей и инородцев прочих – добытчиков искусных мягкой рухляди: соболей, горностаев, белок и лисиц.

Дале путь монахов пошел так, что по Агану-реке выплыли они в Обь великую и по ней, недолгое время спустившись, вновь пошли лесами-глухоманью.

У верховьев реки же, Большим Салымом именуемой, опять пережидали, ибо шел бой поблизости меж вогуличами и татарами. А за что и по причине какой бились те и эти, монахам было неведомо. Только зрили они воочию после битвы той убиенных множество, не захороненных и не тронутых никем. А што дале там было, монахи не ведают, ибо отправились восвояси ко тобольскому граду, куды с божьей помощью и прибрели, благословения владыки Киприана за вести мангазейские удостоившись“.

Пишет Савва, старается, чтоб не только цветистым да забавным было писание его, а чтоб по слову владыки виделась в нем „суть деяний и помыслов человеческих“.

Где она, та грань незримая, предел тот, за которым мысли мудрые и светлые теснятся, а к нему, к Савве, не очень-то охотно спешат. Вот хотя бы и сейчас: поведал владыке Киприану про монахов хождение, а ведь еще немало из их рассказов вне писаний Саввиных осталось. Ладно ли то, надобно ли о том поведать?

Вот, к примеру, зрили монахи у вогуличей капище идольское. И будто бы на капище том жонки вогулицкие, молодые да пригожие, в нагом обличье к камням привязаны были. Ели-загрызали тех жонок комары и прочая гнусь летучая намертво, а вогуличи-мужики в то время пение вкруг да пляс бесовский творили…» Савва закончил писание и в охотку эдак потянулся, на минуту мечтательно зажмурился и, уже как бы очнувшись, удовлетворенно огляделся вокруг.

Кончался день, и над дальним иртышским заречьем роились-бежали предвечерние сумерки. Были они едва заметными, неуловимо легкими и стремительными, появлялись и таяли тут же, в таинственном круговороте. Мелькание их на глазах меняло-затушевывало очертания хмурившихся облаков, что лепились одно к другому, раздавались вдаль и вширь. И вот уже скоро огромная, в полнеба, гряда их протянулась к тому месту, где за низиной и лесами у горизонта доживала свой век деревянная крепостица, поросшая мохом – Искер, или Сибирь, бывшая столица бывшего тож татарского владыки Кучума, безвестно и бесславно в степях ногайских сгинувшего.

Глава 4

На восточном берегу Мангазейского моря, там, где ржаво-зеленые тундровые низины углом выходили к воде, высился хмурый, одиноко стоящий мыс. Плоские склоны его со стороны суши причудливо испятнали багровые и желтовато-блеклые травы. Здесь же темнели замшелые по трещинам камни, змеились песчаные оползни, и все это издали было похоже на огромный, источенный молью и временем ковер, брошенный и забытый здесь много лет назад.

С другой стороны, там, где шумели серо-зеленые волны и песчаный приплесок туго опоясывал основание мыса, склоны его круто вздымались вверх. Нависая над водой ребрами буро-красных каменистых отложений, они образовывали небольшую круглую площадку, которая и была вершиной мыса. Здесь, на исхлестанном ветрами взгорке, стоял массивный, почти в две сажени, крест из стволов могучих лиственниц, надежно укрепленный и обложенный камнями.

Установка этого креста-маяка, как и десятков подобных ему на берегах северных морей, было вначале делом новгородских мореходцев-ушкуйников, а позднее – вольных промышленников из Архангельска, Пинеги, Мезени и других северных мест.

По древнему, свято соблюдаемому обычаю, уходя в «землицы незнаемые», брали мореходцы с собой заранее вырубленные и до времени разобранные кресты. Доставить и водрузить такой крест на месте, где кончался поход и суда поворачивали в обратный путь, считалось делом добрым, людям и Богу надобным.

Среди этих крестов были кресты-маяки становые, поставленные на проторенных морских путях. Были и кресты-детинцы, указующие место, до которого ход морской всего и был…

Крест, о котором идет речь, как по размерам, так и по месту расположения относился к становым. На него держали курс караваны кочей, следовавших в Мангазею, редкие Бусы, идущие на Русь, корабли воровато забегающих сюда иноземцев, струги вольных добытчиков мягкой рухляди и разных безначальных людей.

В свое время тобольским воеводам: боярину Годунову и князю Волконскому, а также дьяку Швыреву – приказом Казанского дворца была послана грамота «О бережении землицы мангазейской и сторожевых заставах-острошках на волоках, мысах и других подручных для ходу местах, штобы проведывати про немецких людей и беречь накрепко, штобы отнюдь в Мангазею немецкие люди с моря тем путем и сухими дорогами ходу не приискали…»

Тобольские воеводы направили список с этой грамоты в Мангазею и оттуда не раз посылали стрельцов и казаков на мыс с крестом у восточного берега для устройства «острошку», как тогда именовали укрепленный строжевой пост – острог.

Затея эта, как и следовало ожидать, провалилась. Ватаги вольных людей догляду за собой стерпеть не могли и раз за разом выбивали стрельцов с мыса, пока на это дело в Мангазее не махнули рукой и мыс не остался в полном владении ватажников.


В дальних пределах тундры рождался день. Вначале он ничем не напоминал, да и не мог напомнить о себе, так как небо, сдавленное со всех сторон грядами грузных, бесформенных облаков, заставляло отринуть мысль о том, что где-то здесь может, даже случайно, мелькнуть луч солнца.

Но вот прошло немного времени, и в одну из редких прогалин между облаками, задернутую дымчатой пеленой, просочился едва заметный румянец. Скоро выше промелькнули розоватые наплывы света, а потом низко у горизонта заструились вереницы алых с золотом бликов, чтобы тут же исчезнуть в мрачной бездонной синеве.

Но, как видно, игра солнечных лучей, на ходу набравших яркость и силу, все равно не могла пересилить устоявшейся осенней хмари. И без того тяжкая и плотная, она еще больше стала сдвигать-наслаивать друг на друга облака: прогалины между ними исчезли, и только один-единственный розовый солнечный луч метался некоторое время в облачных теснинах. Вот этот-то луч на секунду-другую и высветил небольшую стаю голубей, вылетевших в этот час со двора одного из посадских домов в Мангазее.

Распластавшись в полете, стремительные белоснежные комочки вспыхнули было, затрепетали в розоватой дымке и тут же вновь нырнули в серый полумрак, направляя полет свой на север.

Попутный, тугой до звона ветер, то подхватывал голубей, помогал им легко брать высоту, то бросал вниз, и тогда, спускаясь к самой воде сумрачно-серого Таза, они летели над его плесами и заводями. Вскоре приблизилась и сразу заполнила собой все пространство до горизонта необъятная ширь Мангазейского моря. Теперь уже легкие, едва заметные тени стремительно летящих голубей скользили по гребням серовато-снежных волн, по светлым полосам воды, что тянулись вдоль прибрежных песков.

Наконец впереди показался уже знакомый нам мыс с крестом на вершине. Несколько минут голуби кружились над ним, то взмывая к облакам, то скользя с крыла на крыло у самой земли, как бы высматривая или выжидая кого…

В стане ватажников на мысу тут же заметили голубей, принялись свистеть, махать шапками. Через минуту-другую, откинув оленью шкуру, заменяющую дверь в землянку, появился атаман ватажников Авксентий. Поправив наброшенную на плечи шубу, подбитую рысьим мехом, он потянулся, глянул, прищурившись, на небо и тоже засвистел, но по-особому – переливчато и долго. Голуби сразу заметили его, безбоязненно стали опускаться на плечи и поднятые вверх руки. Сильными узловатыми пальцами Авксентий брал, ощупывал каждого голубя, пока под крылом одного из них не обнаружил короткий, в полпальца, футлярчик из гусиного пера.

Вскоре он осторожно вытащил оттуда клочок ленты белого шелка, на которой искусно были начертаны буквицы нерусской замысловатой вязи. Читал ее Авксентий неторопливо, по слогам, часто прерываясь, хотя грамотен был изрядно: свободно разбирал и писал по-русски, по-датски и по-свейски – умудрился этому предовольно в скитаниях по иноземным морям.

– Атаман, эй! – раскатилось басисто над ухом Авксентия, и тут же кто-то подтолкнул его плечом вроде бы шутливо, чуть-чуть, но Авксентий, сам крепкий и кряжистый, едва устоял на ногах. Удивляться было нечему. Рядом стоял его есаул, Никифор, человек непомерной силы и столь зверовидного обличья, что окрестные самоеды давно уже прозвали его именем своего черта – Нглика. Никифор знал об этом, ему это нравилось, и порой он в разговоре, особенно с незнакомыми людьми, нарочно шевелил мохнатыми широченными бровями, раздувал щеки, топорщил ниспадающие на грудь усы, ни дать ни взять – страшилище морское.

– Ты што, атаман, – продолжал Никифор, – ай вести худы, што в раздумку тебя бросило?

– Сзывай ватажников, дело есть…

Вскоре ватажники, а было их более сотни, собрались у большого костра из плавника, благо волны щедро набросали его здесь по всему берегу. Над костром на железной треноге булькал варевом объемистый котел. В стороне темнели землянки, стояли недавно разгруженные нарты, вокруг кучами лежали мешки, связки мехов, тут же паслись олени и весело прыгали, носились собаки.

Ватажники подобрались один к одному: ростом немалые, здоровые, бородатые, почти все в самоедских малицах и сапогах из оленьих шкур, что придавало их фигурам еще большую громоздкость и полноту. Только трое ватажников носили стрелецкие кафтаны, да один щеголял в темно-малиновой накидке, расшитой бисером и серебряными шнурами.

Ватажники с надеждой поглядывали на Авксентия, ждали его слов к походу или промыслу. Сиднем сидеть на месте уже какое время надоело до того, что готовы они были тут же ринуться куда угодно, лишь бы размяться да погулять сколь сердце желает.

Авксентий окающим поморским говорком повел речь:

– Велено нам матушкой, Марфой Ильинишной, – он уважительно помолчал, – промысел кой-какой за некими самоедишками учинить, а што и как, я вам подробно опосля доведу. Сейчас кашу есть, упряжки готовить и айда с богом! Веселей глядите, соколики, дури много насидели, глядишь, ветерком и повыдует, – чуть усмехнувшись, закончил он.

Если бы разговор о ком другом шел, ватажники от нечего делать не упустили бы случая поспорить, пошуметь, показать нрав, но коль скоро дело шло о наказе самой Скорбеевой, тут особо шириться не приходилось… И почитали, и боялись ее, и, бывало, ненавидели люто, но ослушаться ни в чем не могли, так как с ослушниками была Скорбеева безжалостной. Все до сих пор помнили прошлогодний случай, когда по слову Скорбеевой побили стрелами целую ватагу.

Серым, до безысходности унылым осенним днем в низине, на берегу моря, сгрудилась толпа подавленно молчавших людей. Были они «безоружны, беспоясны и бесшапочны», виновато клонили долу чубатые седые, а то и лысые головы.

Поодаль, на взгорке, как войско доброе, рядами выстроились ватажники Авксентия, а сам он стоял немного впереди, в двух шагах от Скорбеевой. Все ждали ее слова, поглядывали кто исподтишка, со страхом, а кто и посмелее, понастойчивее: чего, мол, тянешь, говори! Третьи, кому ожидание это было и вовсе невмочь, поеживаясь, молитву творили про себя, но Скорбеева молчала. Лицо ее уже длительное время оставалось бесстрастным и отрешенным, словно то, что должно было произойти здесь, в низине, нисколько не занимало и не беспокоило ее.

На страницу:
5 из 14