
Полная версия
Звон. Навь
Арина вгляделась в синеющую даль, напрягая зрение. На воде, отделённый от большого берега узкой, едва различимой полоской пролива, темнел вытянутый остров, и на нём, как в старинной легенде или в сказке, которую рассказывают на ночь, — монастырь. Белые, ещё различимые в предвечерних сумерках стены, золотые, уже успевшие потускнеть купола, высокая, стройная колокольня, устремлённая в самое небо. Всё это казалось отсюда игрушечным, ненастоящим, словно искусная работа какого-то неведомого, но гениального мастера, создавшего дивное украшение для этого дикого, первозданного, но оттого не менее прекрасного края.
— Красиво, — прошептала она одними губами, боясь нарушить очарование этого видения.
— Красиво, — согласилась тётушка, но как-то странно, будто говорила не о внешней, видимой красоте, а о чём-то другом, более глубоком и, может быть, более опасном, скрытом от глаз постороннего. — Только далеко. Нам не туда, девонька. Мы в другую сторону едем, в деревню. Там наш дом.
Пролётка свернула на другую, ещё более узкую и разбитую дорогу, уходящую в глубь леса, и озеро с монастырём на острове остались позади, скрывшись за стеной вековых сосен, словно их и не было вовсе, словно они были лишь миражом, игрой утомлённого долгой дорогой воображения.
Деревня оказалась небольшой, в два десятка дворов, притулившейся на самом берегу озера, вёрстах в пяти от уездного города, отрезанная от него лесом и болотами. Тётушка не обманула — до темна они действительно добрались, хотя солнце уже почти село, и последний, прощальный свет разливался по небу широкими, густыми, как масло, полосами — багровыми, синими, лиловыми, переходящими в глубокую, бархатистую черноту на востоке.
Дом, где жила Марья Ильинична, стоял на отшибе, у самого спуска к воде, отделённый от остальных изб небольшим, заросшим буйным бурьяном пустырём. И Арина, взглянув на него, влюбилась с первого взгляда — той странной, мгновенной, ни на чём, казалось бы, не основанной любовью, какой иногда люди любят места, чувствуя, с первого взгляда, что они предназначены им самой судьбой, что именно здесь, в этом месте, им суждено обрести покой или, наоборот, потерять его навсегда.
Старый, почерневший от времени и непогоды, с резными наличниками на окнах, которые когда-то были белыми, а теперь облупились и потемнели до неопределённого серо-коричневого цвета, с покосившимся, осевшим на один угол крыльцом и заросшим, давно не знавшим человеческой руки палисадником, он казался не просто строением из брёвен и досок, а живым существом — огромным, добрым, усталым от долгой жизни зверем, что присел отдохнуть на берегу после долгого и трудного пути.
— Сколько же ему лет? — спросила Арина, с трудом вылезая из пролётки и разминая затекшие, онемевшие от долгого сидения ноги.
— А никто не знает, — ответила тётушка, с кряхтеньем отвязывая верёвки, удерживающие сундук. — Мой дед, царствие ему небесное, говаривал, что ещё его дед здесь родился и помер. А дом уже стоял. Так и стоит, поди. Не нами поставлен, не нами и сломан будет.
Она отперла тяжёлую, окованную почерневшим, изъеденным ржавчиной железом дверь — ключ был огромный, чугунный, с замысловатой, причудливой бородкой, каких Арина отродясь не видывала даже в самых подробных описаниях старины, — и они вошли внутрь, в тёмные, пахнущие многолетней, устоявшейся оседлостью сени.
В сенях пахло травами — сушёной мятой, зверобоем, чабрецом, душицей, развешанными пушистыми пучками под самым потолком, и этот запах, чистый, горьковатый и удивительно живой, смешивался с запахом старого, выдержанного за многие десятилетия дерева, остывшей печной золы и ещё чем-то неуловимым, что Арина потом, спустя время, научилась узнавать как запах дома — запах жизни, длившейся здесь беспрерывно, из поколения в поколение, из года в год, изо дня в день.
Тётушка прошла в горницу, чиркнула спичкой о шершавую, неровную стену, зажгла керосиновую лампу, и жёлтый, дрожащий, неровный свет разлился по комнате, выхватывая из густой, напитанной тенями темноты один предмет за другим.
Комната была небольшая, с низким, почти давящим на плечи потолком, но уютная — настолько, насколько вообще может быть уютной крестьянская изба, строенная для долгой и трудной жизни, а не для красоты и не для приёма гостей. В углу, накрытый домотканой, с вышитыми петухами дорожкой, стоял огромный, окованный потускневшей медью сундук — приданое, наверное, ещё самой тётушки, доставшееся ей от матери. У стены — широкая, застеленная лоскутным, из разноцветных ситцевых треугольников и квадратов одеялом лавка. В красном углу, под расшитым затейливым узором рушником, — иконы, тёмные, старые, писанные, видимо, ещё до раскольничьих времён, с едва различимыми в колеблющемся свете лампы ликами святых, глядящих на мир с той особенной, отрешённой от всего земного мудростью, какая бывает только у тех, кто много веков подряд смотрит на человеческие страдания и не может, не имеет права помочь.
Пахло здесь так же, как в сенях, но сильнее, гуще, насыщеннее, словно все запахи за многие годы впитались в стены, в половицы, в потолочные балки и теперь, с наступлением темноты и тепла от печи, отдавали себя обратно. И Арина вдруг, с пугающей, почти болезненной отчётливостью, поняла, что этот запах будет теперь сниться ей по ночам, станет неотъемлемой частью её новой жизни, как стали ею за эти несколько часов лес, озеро и воздух.
— Здесь спать будешь, — сказала тётушка, кивая на лавку с лоскутным одеялом. — Располагайся, девонька, а я самовар поставлю. С дороги чай горячий — первое дело, силы вернёт, усталость как рукой снимет.
Она ушла, и Арина, оставшись одна, медленно опустилась на лавку. Деревянные пружины, хитроумно уложенные под тюфяком, жалобно, по-старушечьи скрипнули под ней. Она сидела не шевелясь, глядя на иконы, на их тёмные, строгие, исполненные вековой печали лики, на тихое, ровное, как дыхание спящего ребёнка, мерцание лампады перед ними, и вдруг почувствовала, как огромная, нечеловеческая усталость наваливается на плечи — тяжёлая, почти физическая, словно она не в поезде ехала, а мешки с песком разгружала или брёвна таскала.
Дорога была долгой. С пересадками, с духотой и холодом попеременно, с чужими, случайными попутчиками… Она почти не спала, почти не ела, только смотрела в запотевшее окно на бесконечные поля и думала, думала, думала без остановки.
О чём? О Петербурге, который остался позади. О сестре Алёне, которая провожала её на вокзале с каменным лицом, не проронив ни слезинки. Об отце и матери, которых не стало три года назад. О той огромной, ничем не заполняемой пустоте, которая поселилась внутри после их смерти.
Здесь, в этой незнакомой, чужой комнате, с запахом сушёных трав и тоскливым криком чаек за окном, она вдруг, с пронзительной ясностью, поняла: она дома. Не в Петербурге, где всё чужое и фальшивое. А здесь. В доме, который видела впервые. У тётушки, которую знала только по редким письмам.
Она заплакала. Тихо, беззвучно, чтобы не услышала тётушка. Слёзы текли по щекам сами собой, и Арина не вытирала их, позволяя себе эту редкую слабость — впервые за долгое, бесконечно долгое время.
— Ну что, девонька, устала? — Тётушка вошла в горницу неслышно, поставила на стол пузатый, дымящийся жаром самовар. — Ничего, привыкнешь. Валдай — место такое. Кого примет — тому домом навеки станет. А кого не примет…
Она не договорила, и Арина не стала спрашивать. Только вытерла слёзы краем платка и улыбнулась сквозь всё ещё влажные ресницы:
— Спасибо, тётушка. Я… я очень рада, что приехала.
— Рада, — повторила Марья Ильинична, пристально вглядываясь в её лицо. — Ладно, давай чай пить, пока не остыл. Пирожки у меня с капустой, с яйцом, с грибами, с рыбой. Ешь, сил набирайся, а то на тебе и так лица нет, одни глаза остались.
Они пили чай долго, почти до полуночи. Тётушка расспрашивала о сестре, о петербургской жизни, о том, почему Арина вдруг решила уехать в такую глушь. Арина отвечала коротко, односложно.
— Не моё там, — сказала она наконец. — Балы, наряды, пустые разговоры, все друг друга терпят, а не любят. Все такие… ненастоящие. А здесь… здесь всё по-другому. Настоящее.
— По-другому, — согласилась тётушка. — Только разное это «по-другому», девонька. Кому-то в радость, кому-то в испытание, а кому-то и в погибель.
— А вам? — спросила Арина, поднимая глаза. — Вам в радость или в испытание?
Тётушка помолчала, глядя на мерцающие лики икон.
— Мне, девонька, — ответила она наконец, — уже всё равно, почитай. Я здесь родилась, здесь и помру. А ты… ты молодая. Тебе выбирать.
Она замолчала, и Арина почувствовала в этом молчании что-то тревожное, недосказанное.
— Ладно, — тётушка решительно поднялась. — Спать пора. Завтра день долгий, дел много.
Арина легла на лавку, укрылась лоскутным одеялом. Спать не хотелось, хотя глаза слипались. Она лежала неподвижно, слушая звуки старого дома: где-то за печкой скреблась мышь, поскрипывали половицы, в печи потрескивали угли, ветер шуршал за окном сухой травой, и чайки кричали над озером — их крики были странно похожи на далёкий, надрывный детский плач.
И вдруг, среди этих привычных звуков, она услышала что-то ещё.
Звук был тихим, очень далёким, почти на самой грани слышимости. Он не был похож ни на что, что она знала прежде, — ни на торжественный церковный благовест, ни на весёлый колокольчик почтовой тройки. Это был именно колокол — но какой-то странный, пустой, словно звук этот шёл не снаружи, а изнутри, из самой глубины её существа.
Арина села на кровати, затаив дыхание, прислушиваясь до звона в ушах. Сердце колотилось часто-часто, хотя она не понимала, почему этот далёкий звук так пугает её. Звон повторился — теперь отчётливее, длиннее, настойчивее, и в нём было что-то… зовущее.
Она сжала в кулаках край одеяла, зажмурилась изо всех сил. «Показалось, — сказала она себе твёрдо. — Просто показалось. От усталости, от долгой дороги, от непривычных впечатлений. Надо спать».
Но когда она открыла глаза, в комнате было по-прежнему темно и тихо, только ветер шуршал за окном да чайки кричали своим тоскливым криком.
Арина легла обратно, натянула одеяло до самого подбородка и долго лежала с открытыми глазами, глядя в непроглядную темноту потолка.
Звон не повторялся.
Но она знала, чувствовала это каждой клеткой своего существа: он вернётся.
Глава 2. Соседи
Утро встретило Арину ярким, слепящим солнцем, залившим комнату таким потоком золотого света, что даже сквозь закрытые веки он проникал, окрашивая темноту в тёплый, рыжеватый, почти медовый цвет. Солнце это, ещё не успевшее подняться высоко, било прямо в окно, не занавешенное никакими шторами, и казалось, что сама комната наполнилась жидким, переливающимся светом. А потом в её сон ворвался оглушительный, победный крик петухов — таких громких, что, казалось, они кричат прямо над ухом, ворвавшись в дом сквозь стены.
Она открыла глаза и несколько мгновений, часто моргая спросонья, не могла понять, где находится: низкий потолок, густой запах сушёных трав, лоскутное одеяло, иконы в красном углу, где теплится лампада. Потом всё встало на свои места: вчерашний день — долгая дорога, тётушка, бесконечный чай с пирогами… И тот странный, тревожный звон, который то ли приснился ей, то ли действительно почудился.
Арина села, осторожно потянулась, разминая затёкшее после непривычно жёсткой лавки тело. Вчерашняя усталость почти прошла, растворилась в глубоком, спокойном сне.
Она накинула на плечи пуховый платок, сунула босые ноги в тёплые, подшитые войлоком валенки — тётушка ещё вчера вечером заботливо поставила их у лавки, — и вышла на крыльцо, толкнув тяжёлую, скрипучую дверь.
И зажмурилась, ослепнув на мгновение, оглушённая этим светом.
Озеро сияло так нестерпимо ярко, что больно было смотреть. Солнце только что поднялось из-за дальнего, поросшего тёмным лесом берега, но свет его был уже по-осеннему ярок, и вода горела, переливалась, искрилась миллионами слепящих бликов, словно поверхность её была усыпана не водой, а живым, дрожащим серебром. Она была совершенно спокойна, гладка, как отполированное веками зеркало, и в этой гигантской глади отражались облака — высокие, перистые, похожие на диковинных птиц, — и дальний, покрытый тёмной стеной леса берег, и церковные маковки далёкого города, и небо — такое синее, глубокое, что дух захватывало.
Арина стояла на крыльце, вдохнув полной грудью этот удивительный воздух — холодный, кристально чистый, с отчётливым запахом воды, прелых листьев и той особенной утренней свежести, какая бывает только на лесных озёрах в ясную погоду ранней осенью, — и чувствовала, как внутри неё, в самой глубине, что-то медленно тает, отпускает, разжимает те ледяные пальцы, что сжимали её сердце последние три года.
— Красота-то какая, — прошептала она одними губами, боясь нарушить это великолепие.
— Красота, — раздался голос откуда-то сбоку, низкий, чуть хрипловатый, с лёгкой, едва уловимой насмешкой, которая, впрочем, не обижала, а скорее располагала к себе.
Арина вздрогнула и резко обернулась.
У калитки, отделявшей тётушкин двор от пыльной деревенской улицы, стоял мужчина.
Она не слышала, как он подошёл, — шаги его были почти бесшумны на утоптанной, чуть подмороженной за ночь земле. Высокий, широкоплечий, с русыми, чуть вьющимися волосами, выбивавшимися из-под лихого, набекрень сдвинутого картуза. Серые, пронзительные, с хитринкой глаза, которые смотрели на неё внимательно, изучающе и чуть насмешливо, без той обычной неловкости, какую обычно испытывают люди при встрече с незнакомцем.
Одет он был по-деревенски просто, даже бедно: косоворотка навыпуск, подпоясанная узким ремешком, тёмные порты, заправленные в высокие сапоги, старенький, но добротный полушубок нараспашку. Но держался он не как простой крестьянин. Было в его осанке, в спокойном, уверенном взгляде что-то иное, что-то, что сразу выделяло его из общей серой массы. Какая-то внутренняя, врождённая стать, та спокойная, не показная уверенность, которая не покупается, а даётся человеку от рождения, от предков, от земли, на которой он вырос.
— Дмитрий Сергеевич, — представился он, чуть приподнимая картуз и обнажая высокий, чистый лоб, тронутый у переносицы лёгким загаром. В голосе его звучала та самая лёгкая, утренняя хрипотца, словно он только что проснулся или, наоборот, много говорил вчера вечером. — Сосед ваш, стало быть. Тётушка Марья Ильинична просила зайти, узнать, не нужно ли чего новой жиличке с дороги. Помочь там по хозяйству или просто подсобить, если что. Дровишек наколоть, воды принести, за скотиной присмотреть.
Арина почувствовала, как к щекам приливает неожиданный румянец — от неожиданности его появления, оттого, что он застал её врасплох, в одном платке, накинутом на неприбранные после сна волосы, с сонным лицом.
— Арина Григорьевна, — ответила она, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Очень приятно познакомиться, Дмитрий Сергеевич. Благодарю за заботу. Пока ничего не нужно, но если что — я непременно воспользуюсь вашим любезным предложением.
— Взаимно, — он кивнул, и в этом коротком кивке не было подобострастия. Он смотрел на неё как на равную, с лёгким превосходством человека, твёрдо стоящего на своей земле. Окинул её быстрым, цепким, но не навязчивым взглядом — оценивающим, словно запоминал каждую чёрточку её лица, каждый жест. — С приездом, Арина Григорьевна. Давно у нас не бывало гостей из столицы. А уж тем более таких молодых и, осмелюсь заметить, одиноких.
— Я не гостья, — сказала Арина, и в голосе её неожиданно прозвучало что-то, чего она не ожидала, — почти вызов. — Я, кажется, надолго. Может быть, насовсем. Здесь жить, а не гостить.
Дмитрий кивнул, и в этом кивке почудилось не удивление, а скорее спокойное понимание, словно он ожидал именно такого ответа.
— Это хорошо, — сказал он просто. — Валдай — место спокойное, тихое, благодатное. Для жизни самое милое дело, для души. Если, конечно…
Он замолчал, не договорив, и в этом недосказанном «если» снова почудилось что-то важное, скрытое от посторонних глаз.
— Если что? — не удержалась Арина.
— Если спокойствие любите, — ответил он, и в серых глазах его мелькнуло что-то — не то насмешка, не то предостережение. — А если нет — здесь можно и с ума сойти от тоски, от тишины этой, от безделья. Делать-то здесь, по правде говоря, нечего, кроме работы. Работать много надо, чтобы выжить.
Он помолчал, разглядывая её, потом добавил уже деловито:
— Если помощь какая по хозяйству нужна будет — вы не стесняйтесь, Арина Григорьевна, обращайтесь прямо. Я тут недалеко живу, в усадьбе, за околицей, сразу за тем леском. И лошадь есть, если в город съездить понадобится, или за дровами, или ещё куда.
— Спасибо, Дмитрий Сергеевич. Я запомню.
Он кивнул ещё раз, на прощание, надел картуз поглубже и пошёл прочь от калитки своей лёгкой, размашистой походкой человека, привыкшего много ходить по лесам и полям. Арина смотрела ему вслед, и что-то в этом взгляде, в том, что все еще стоит и смотрит на пустую дорогу. И от этого стало досадно — зачем смотрела, зачем запоминала?
Странный он был. Совсем не такой, как она представляла себе деревенских жителей. Простой, бесхитростный на первый взгляд, но совсем не примитивный. В глазах его чувствовался острый ум, а в манерах, при всей их кажущейся простоте, — какая-то врождённая учтивость. И этот его взгляд… Словно он видел больше, чем говорил, словно за словами всегда оставалось что-то недосказанное, важное.
— Дмитрий-то заходил? — Тётушка Марья появилась на крыльце неслышно, вытирая о фартук мокрые после умывания руки. Лицо у неё было озабоченное, но глаза смотрели на племянницу с жадным интересом.
— Заходил, — Арина обернулась к ней. — Сказал, что вы просили его зайти.
— Просила, — подтвердила тётушка, тяжело опускаясь на лавку рядом. — Дмитрий — человек хороший, надёжный, проверенный. Один живёт третий год, как матушка его померла, Марфа Сергеевна, царствие ей небесное. А отец его, Сергей, ещё раньше ушёл, на лесоповале задавило. Вот он один и мыкается. Хозяйство ведёт, не бедствует, не пьёт, не курит, с соседями в ладу. Девки местные на него заглядываются, сохнут, а он всё один, всё один. Что-то не торопится, разборчив больно.
— Почему? — спросила Арина, садясь рядом и тоже устремляя взгляд на озеро, по которому от лёгкого утреннего ветерка уже пошла мелкая, серебристая рябь.
— А кто ж его знает, — тётушка пожала плечами. — Может, не встретил свою ещё. А может… другие причины, про которые не говорят.
— Какие? — Арина чувствовала, что любопытство уже не унять.
Тётушка помолчала, глядя на озеро, на дальний берег, на ясное небо.
— Разное говорят в деревне, — ответила она наконец осторожно. — Кто говорит, что он гордый, спесивый, не хочет с простой девкой жизнь связывать, ищет себе ровню. Кто говорит, что у него в Петербурге невеста была, из благородных, да померла от чахотки года три назад, и он до сих пор убивается. А кто… — она покосилась на Арину, и взгляд её стал серьёзным, почти суровым, — кто говорит, что он с лесом знается, с нечистой силой.
— С лесом? — не поняла Арина, чувствуя, как по спине пробегает холодок. — С какой ещё нечистой силой?
— Ну, знахарь он, — пояснила тётушка негромко, почти шёпотом. — Травы собирает, настои варит, людей лечит, скотину заговаривает, от сглазу и порчи помогает. К нему из других деревень приезжают, и из города даже, бывает, господа приезжают, кто победнее да поумнее, а не к докторам нашим. И звери к нему идут. Без страха. Я сама видела, своими глазами — лиса приходила к его дому, сидела на крыльце, как собака, хвостом метёт, на солнышке греется. А он вышел, погладил её, что-то шепнул на ухо, и ушла она, довольная. С тех пор и верю, что не простой он человек.
Арина слушала, затаив дыхание, и чувствовала, как внутри неё растёт жгучее, почти детское любопытство. Знахарь, к которому приходят дикие звери без страха, как к своему… Это было похоже на сказку, на те дивные истории, что рассказывала ей в детстве няня.
— А вы верите? — спросила она прямо. — Верите, что он знахарь, что у него дар?
— Я, милая, — тётушка посмотрела на неё долгим, серьёзным взглядом, — я во что хочешь поверю. Потому что своими глазами на этом свете такого навидалась за долгую жизнь, что иным учёным мужам и не снилось.
Она тяжело поднялась с лавки, отряхнула длинную юбку.
— Ладно, идём завтракать, девонька, а то всё остынет. А после завтрака покажу тебе хозяйство, познакомлю с соседями, с кем надо будет знаться, а с кем и не надо. Тётка Фёкла обещала зайти сегодня, рыбы свежей принести, ухи наварить знатной.
Завтрак был простым, деревенским, но удивительно сытным и вкусным: рассыпчатая гречневая каша с большим куском топлёного масла, солёные грузди, пахнущие укропом и чесноком, тёплый ржаной хлеб с хрустящей корочкой и душистый чай на травах с гречишным мёдом. Арина ела и слушала вполуха, как тётушка рассказывает о деревенских новостях, о соседях, о том, кто женился, кто родился, кто помер, у кого корова отелилась двойнёй, у кого крыша прохудилась.
Слушать было удивительно интересно — эта простая, нехитрая жизнь, текущая здесь по веками устоявшимся законам, казалась ей сейчас, после петербургской суеты, такой настоящей, такой правильной.
После завтрака тётушка повела её показывать хозяйство. Дом оказался небольшим, но крепким, ладно скроенным: с просторными сенями, где под потолком висели пушистые связки сушёных трав и золотистые луковицы лука, с тёмной кладовкой, заставленной банками солений и варений, с горницей и с кухней, где стояла огромная русская печь — сердце и душа всего дома.
За домом простирался огород — уже пустой, убранный после осени, только кое-где торчали из почерневшей земли пожухлые стебли капусты. Дальше виднелся дощатый сарай, откуда доносилось сонное кудахтанье кур и сытое фырканье старой лошади — той самой, гнедой, с седой мордой, что везла их вчера со станции.
— Помогать будешь? — спросила тётушка, когда они обошли всё хозяйство.
— Конечно, — ответила Арина. — Я затем и приехала, тётушка. Не барыней себя чувствовать, не гостьей, а жить. По-настоящему.
Тётушка одобрительно хмыкнула, похлопала её по плечу тяжёлой ладонью.
— Молодец, девонька. Из тебя толк выйдет.
К обеду, как и обещала, пришла тётка Фёкла — дородная, ещё крепкая женщина лет пятидесяти, с громким, почти мужским голосом и быстрыми, удивительно ловкими руками. Она принесла свежей рыбы — крупных, ещё трепыхавшихся окуней с серебристой чешуёй, — и сразу же, не дожидаясь приглашения, взялась помогать с готовкой.
— Барышня-то наша, — говорила она без умолку, потроша рыбу, — из самого Питера, из столицы! Небось, скучно тебе у нас, тихо? Не то что в столице-то, с балами да с театрами?
— Нет, — улыбнулась Арина, заворожённо глядя, как ловко мелькают руки Фёклы. — Мне как раз тишины и не хватало. Устала я от шума, от суеты, от людей.
— Тишина тишиной, — Фёкла вдруг понизила голос до таинственного шёпота, — а место у нас не простое, барышня. Тут, говорят, всякое водится. И не только рыба в озере.
— Фёкла! — строго прикрикнула на неё тётушка. — Не пугай девку с порога своими байками старыми.
— А чего пугать? — Фёкла ничуть не смутилась. — Правду говорить надо, Марья Ильинична. Чтоб знала, чтоб была готова, чтоб не совалась куда не надо.
— Что за правда? — спросила Арина, чувствуя, как внутри шевельнулось знакомое уже по вчерашней ночи беспокойство.
Фёкла многозначительно переглянулась с тётушкой, потом махнула рукой.
— Да есть тут одна история, барышня, — сказала она, продолжая ловко разделывать рыбу. — Про колокол.
— Про какой колокол? — Арина замерла.
— В лесу, за озером, колокольня старая стоит, — начала Фёкла, и голос её стал ещё таинственнее. — Развалина почти, одна башня и осталась, а кругом лес дремучий, непроходимый, бурелом, болота. И на той колокольне колокол висит. С древних, говорят, времён, ещё до монастыря. И не простой он.
— А какой? — прошептала Арина.
— Говорят, — Фёкла наклонилась к Арине, и та почувствовала крепкий запах лука и рыбы, — дух в нём живёт, в колоколе том. Княжич один, что много лет назад в этих местах погиб. Звениславом, сказывают старики, звали. Красивый был, молодой, статный, из княжеского рода. И любил он девушку одну, простую, крестьянскую, да не сложилось у них. А потом война пришла, литва или разбойники — теперь уж не разберёшь, — убили его прямо у той колокольни, на верёвке повесили, на колоколе. Долго мучился, бедный, умирая. И душа его там осталась, не ушла, прикипела к месту тому проклятому.

