1855—81. Александр II Освободитель. Великие реформы. Большая игра
1855—81. Александр II Освободитель. Великие реформы. Большая игра

Полная версия

1855—81. Александр II Освободитель. Великие реформы. Большая игра

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
17 из 19

Рахметов стал кумиром молодёжи. Подражая персонажам книги, молодые люди бросились организовываться в коммуны, фаланстеры и артели, заводить ателье и мастерские.

Даже шутили, что Герцен и Чернышевский поставили два главных вопроса русской литературы — кто виноват и что делать? Ответ зависит от вашего местоположения в системе общественных координат. Если вы на стороне правительства, то всё предельно ясно: виноваты — нигилисты, а делать — пытаться реформировать отсталое общество, не затронув основ самодержавного строя. Рецепт революционеров был иной: во всём виновата царская власть, зажравшиеся помещики и мракобесные попы, столько лет сдерживавшие развитие страны, а значит не остаётся ничего, как заменить унитарную монархию на федеративную республику с выборным демократическим правлением и полным набором гражданских свобод.

Науки юношей питают (об идейных предпосылках нигилизма, или к чему приводит чтение книг). Прав был Достоевский, когда говорил, вспоминая о петербургских беспорядках, что «пожар в умах, а не на крышах домов». Однако мировоззрение подрастающего поколения формировалось не только под влиянием литературных трудов, но и активно развивавшейся наукой.

Сначала люди объясняли природу через бога — на основе теологии, которая прошла через стадии фетишизма (обоготворения предметов), языческого политеизма (многобожия) и авраамического монотезима (верящего в единого творца-создателя). Потом фундаментом человеческих представлений об окружающем мире стала философия, которая главным образом строилась вокруг не поддающихся экспериментальной проверке умозаключений, хотя с появлением эмпиризма стала всё больше отходить от схоластики. К девятнадцатому веку человечество стало черпать знания исключительно посредством науки, которая разделилась на множество областей и полностью обособилась от философии, а на роль «философии науки» выдвинулся позитивизм, у истоков которого стоял французский мыслитель Огюст Конт. Позитивисты исходили из того, что единственным источником знания является опыт, данный нам в чувствах: всё, что мы можем потрогать, пронаблюдать или измерить. Нет никаких кантовских «априорных» знаний. Спор, конечно, давнишний, тянущийся с античности. Платон утверждал, что окружающие нас предметы — всего лишь «блеклые отражения» неких «совершенных» идей, подобно теням на стенах пещеры, то есть был фактически первым идеалистом, а его ученик Аристотель настаивал на примате материальных начал. С этой точки зрения позитивизм, читай — эмпирика, был противопоставлен «метафизике», под которой понималась философия вообще с её ненаблюдаемыми или непроверяемыми суждениями. Религия и вовсе отбрасывалась как отживший себя рудимент — будучи формой фантастического мировоззрения, появившейся в те времена, когда человек не мог объяснить явления окружающей его действительности иначе, чем полагаясь на веру в сверхъестественную и непостижимую силу, влияющую на судьбу простых смертных. Не бог сотворил человека, а человек — бога, по своему образу и подобию, заметил контовский современник, немецкий философ-материалист Людвиг Фейребах.

«Царица наук» — математика. Так уж получилось, что абстрактные числа, вернее — манипуляции с ними, осуществляемые на основе логических законов, помогают буквально просчитывать устройство нашего мира (всё есть число, провозглашал ещё Пифагор). Математика составляет «язык» физики, которая, в свою очередь, является базовой наукой для объяснения природных явлений вообще. Следующая ступенька — химия, а за ней, по мере усложнения организации материи (атом — молекула — клетка), — биология. Здесь проходит грань между точными науками и гуманитарными дисциплинами. Когда от одного человека мы переходим к группе людей, то вступаем на почву социологии, истории и экономики. Вот такая «лестница наук», изначально предложенная основоположником позитивизма.

Труды французского философа относятся к эпохе сороковых годов, но широкое распространение получили в шестидесятых. Тогда же, отталкиваясь от контовского наследия, британский учитель, инженер и журналист Герберт Спенсер пошёл дальше и заявил, что «конечная действительность», то есть та, что лежит вне данного нам сейчас чувственного опыта и выходит за пределы научных исследований, — непознаваема. На чём и играет религия, объявляя себя «высшей формой познания».

А как вообще обретается знание? Есть два пути — логико-дедуктивный и опытно-индуктивный. Дедукция пляшет от уже установленного общего правила, подгоняя под него частные выводы. В случае индукции отправная точка — проведение наблюдения, эксперимента, измерения или описания. Главное — установить причинно-следственные связи между предметами или явлениями, выявить общие признаки и отбросить второстепенные. Впрочем, эксперимент может быть и мысленным. В любом случае на основе полученных данных выдвигается гипотеза — предположение, объясняющее то, как устроен тот или иной процесс. Доказанная гипотеза становится теорией. Не всякая теория может быть подтверждена опытным путём, но любая должна обладать предсказательной силой. Раньше теории называли законами, что не совсем верно, поскольку закон, в отличие от правила, не имеет исключений и претендует на универсальность и незыблемость, грозя превратиться в нечто вроде догмата, а догматизм — это уже область религиозной мистики, которая оперирует понятием «веры». По мере накопления знаний человечество расширяет горизонты дальнейшего познания и, как ни парадоксально, ещё больше расширяет область непознанного, но всё это ведёт к уточнению или пересмотру старых научных концепций — в отличие от той же религии. В общем, знание — понятие зыбкое и относительное, а вера — абсолютна и не требует доказательств: на то она и вера.

Вообще же обычно бывает так: новые открытия объясняются с позиций принятой теории, но по мере накопления выбивающихся из неё «аномалий» в науке наступает кризис, появляются альтернативные научные школы и происходит борьба конкурирующих теорий, пока в результате научной революции не сформируется новая парадигма, или картина мира, что и происходило в середине девятнадцатого века.

В 1859 году свет увидело сочинение английского натуралиста Чарльза Дарвина «О происхождении видов». Итог многолетних исследований, оно утверждало, что человек и обезьяна произошли от общего предка в результате эволюции, борьбы за существование и естественного отбора. Делая уступки церкви, учёный допускал, что первые на планете организмы, возможно, и являлись творением Создателя или созданием Творца, но впоследствии жизнь развивалась без вмешательства Всевышнего, руководствуясь тем законом, что в природе выживает сильнейший, вернее, наиболее приспособленный к данным условиям окружающей среды вид. Впоследствии теория эволюции найдёт подтверждение и будет дополнена за счёт данных генетики, но тогда «поверили» в неё далеко не все. Эффект, произведённый сенсационным научным открытием, был сопоставим разве что с последствиями коперниковской революции, когда наша планета вдруг «перестала» быть центром вселенной. Разумеется, учение Дарвина наносило удар по креационизму и идеализму вообще и тут же легло в основу материалистического понимания мира. Впрочем, последнее подкреплялось успехами науки и техники в целом — развитием железных дорог, телеграфа, электрического освещения.

— Вы слышали? Какой-то англичанин, что когда-то совершил кругосветку на пароходе «Бигль», возомнил, что человек произошёл от обезьяны, а вслед за ним это повторяют, как попугаи, и наши молокососы. Они забывают, чему учит Священное Писание. Человек создан по образу и подобию Божьему!

— Популяризация сочинений Дарвина, несомненно, направлена против истин христианской веры, учения и достоинства православной церкви, семейных устоев и общественной нравственности в целом, — отзывались чиновники, призванные следить за состоянием общественных умов.

Писатель и поэт Алексей Константинович Толстой — троюродный брат Льва Толстого, друг детства Александра II и один из участников литературной маски «Козьма Прутков» — одёргивал цензуру, обращаясь непосредственно к председателю главного управления по делам печати (так теперь именовалась должность главного цензора страны) Михаилу Лонгвинову:

Способ, как творил Создатель, Что считал Он боле кстати — Знать не может председатель Комитета о печати. Ограничивать так смело Всесторонность Божьей власти — Ведь такое, Миша, дело Пахнет ересью отчасти! С Ломоносовым наука Положив у нас зачаток, Проникает к нам без стука Мимо всех твоих рогаток, Льёт на мир потоки света И, следя, как в тьме лазурной Ходят Божии планеты Без инструкции ценсурной. …Полно, Миша! Ты не сетуй! Без хвоста твоя ведь жопа, Так тебе обиды нету В том, что было до потопа.

Александр Иванович Герцен, внёсший свой вклад в разработку отечественных начал материалистической философии ещё в эпоху 40-х годов («Дилетантизм в науке» и «Письма об изучении природы»), тоже защищал занятия естествознанием от всевозможных нападок со стороны идеалистов и церковников.

— Наука не есть учение или доктрина, и потому она не может сделаться ни правительством, ни указом, ни гонением. И чего же бояться? Шума колёс, подвозящих хлеб насущный толпе голодной и полуодетой? Не запрещают же у нас, для того чтоб не беспокоить лирическую негу, молотить хлеб, — вопрошал ветеран революционного движения, в молодости отучившийся на астронома.

Однако, как ни тужились власти воспрепятствовать распространению научных истин, подрывавших религиозный базис официально дозволенного мировоззрения, спохватились слишком поздно, когда поезд давно ушёл. Россия, по выражению Климента Тимирязева, в будущем выдающегося русского биолога и открывателя явления фотосинтеза, а тогда — участника студенческих волнений, отчисленного из университета, стала «второй родиной дарвинизма».

И дух естественных наук (Властей ввергающий в испуг) Здесь был религии подобен,

— напишет чуть позже поэт Александр Блок. За естественно-научную теорию, утверждавшую, что всё развивается в прогрессивном направлении, ухватились не только учёные, но и адепты революционной демократии, примеряя её к законам общественного развития.

Дополнительный удар по мраку религиозной мистики, окружавшей обывательские представления о происхождении человека и его внутреннем — душевном — устройстве, нанёс молодой профессор-физиолог, преподаватель Медико-хирургической академии Иван Сеченов. Подавшийся в науку дворянин, который понабрался вольнодумных идей в гейдельбергских аудиториях и экспериментировал на лягушках, стал утверждать, что в основе психических процессов лежат сугубо физиологические явления, а высшая нервная деятельность человека детерминируется не порывами души или снисходящей на неё божьей благодатью, а возбуждением и торможением мозговых центров. Изложенные доступным языком, результаты исследования «О рефлексах головного мозга» должны были внести вклад в ширившуюся политическую проповедь, ставившую философию на материалистические рельсы, однако отпечатанный тираж книги подвергся аресту, а само сочинение пополнило список запретных произведений, хотя и успело выйти в малоизвестной отраслевой газете (1864) — вместо закрытого властями некрасовского журнала.

— Эта материалистическая книга отвергла свободную волю и бессмертие души, не согласна ни с христианским, ни с уголовно-юридическим воззрением и ведёт положительно к развращению нравов, — дала своё заключение цензура.

Автора хотели даже отдать под суд, но передумали, дабы не привлекать лишнего внимания к опасному труду. А ведь ещё тургеневский нигилист говорил:

«И что за таинственные отношения между мужчиной и женщиной? Мы, физиологи, знаем, какие это отношения. Ты проштудируй-ка анатомию глаза: откуда тут взяться, как ты говоришь, загадочному взгляду? Это всё романтизм, чепуха, гниль, художество. Пойдём лучше смотреть жука».

Список выдающихся достижений отечественной науки, способствовавших укоренению материалистических взглядов, дополняло открытие Дмитрия Менделеева. Русский химик из бедной тобольской семьи (дед был священником, отец — школьным учителем, но после смерти кормильца многодетную семью на себе тащила мать, сама вышедшая из сибирского купечества), он чем-то напоминал Ломоносова. Тоже человек широких интересов и энциклопедических знаний, тоже пришёл в Москву из далёкой, сурово-холодной глубинки, только не пешком с обозом, а верхом на лошадях. Правда, в тамошний университет его не взяли, зато приняли в петербургский, с кафедры которого он впоследствии и преподавал. В 1869 году молодой профессор установил «периодический закон», утверждающий, что свойства химических элементов (на тот момент их было известно порядка 60) зависят от их атомной массы. Открытие учёного, приподнявшее ещё одну завесу над фундаментальными началами мироздания, было простым и элегантным, как всё гениальное. Оно позволяло не только систематизировать химическую классификацию в виде изящной таблицы, но и открывать на её основе ещё не известные науке элементы, заранее — и с поразительной точностью — предсказывая их свойства, а также вплотную подводило к проблеме строения атома. Этим менделеевские изыскания отличались от аналогичных наработок западноевропейской научной мысли.

Сначала питерскому профессору не поверили. Вернее, не придали его труду никакого значения, а когда тот начал поправлять зарубежных коллег, что, дескать, их измерения и расчёты не верны, — те и вовсе стали крутить пальцем у виска. Однако спустя несколько лет все предсказания Дмитрия Ивановича подтвердились. Совершённое «на кончике пера», без экспериментальной базы, на основе одного лишь мысленного рассуждения, открытие дало повод для предположения, что Менделееву его таблица явилась во сне.

— Как вам пришла в голову, Дмитрий Иванович, ваша периодическая система? — то и дело донимали его журналисты.

— Да ведь не так, как у вас, батенька! Не пятак за строчку! Не так, как вы! Я над ней, может быть, двадцать лет думал, а вы полагаете: сидел, и вдруг пятак за строчку, пятак за строчку, и готово! Не так-с!..

Тем не менее миф укоренился в массовом сознании, как и распространившееся заблуждение о том, что Менделееву, в молодости «химичившему» с растворами, принадлежит изобретение классической формулы сорокаградусного водочного стандарта: 40 частей чистого спирта на 60 частей воды. Правда заключалась в ином: обширные научные интересы профессора выходили далеко за пределы химии и охватывали также физику, минералогию, метеорологию и воздухоплавание, экономику и педагогику; он внёс вклад в развитие нефтяной промышленности, ледокольного судостроения и создание бездымного пороха.

Своим трудом Дмитрий Иванович доказал, что, как завещал ещё Ломоносов, «может собственных Невтонов и быстрых разумом Платонов российская земля рождать», однако, свидетельствовал современник, «Менделеев был при жизни очень ценим только за границей; там он считался великим учёным, у нас же наоборот он почти игнорировался». Действительно, несмотря на исключительные заслуги не только перед отечественной, но и мировой наукой, автор периодического закона, избранный почётным членом нескольких десятков зарубежных академий, у себя на родине академиком так и не стал. Доморощенные руководители от науки мудро рассудили, что у профессора «слишком мало публикаций по химии», и удостоили только статуса членкора. Возможно, не последнюю роль тут сыграл характер великого сибиряка — недостаточно покорный и слишком независимый, что можно было простить дворянину, но не выходцу из крестьян. И хотя на рожон он никогда лез, не бросался, как тот же Ломоносов, с кулаками на господ академиков, но акценты не всегда расставлял верно. Так, человек верующий, он тем не менее говорил, когда его упрекали в попрании религиозных устоев:

— Не трогать веру нельзя. Она — основа религии, а любая религия в наши дни — грубое и примитивное суеверие, на знании не основанное. Наука борется с суевериями, как свет с потёмками…

В середине 19-го века наука всё чаще стала оскорблять чувства верующих. К примеру, высказанная Сеченовым мысль о том, что «свободная воля человека» на деле не более, чем цепь нервных рефлексов, глубоко поразила Достоевского, который был убеждён, что люди сами определяют свою судьбу и наполняют жизнь смыслом. Сеченовское открытие сподвигло его на написание повести «Записки из подполья» (1864). Она станет отправной точкой для всего дальнейшего — «зрелого» — творчества литератора, до этого писавшего о «маленьком человеке» и всяких прочих «униженных и обиженных». Теперь же, ступив на религиозно-философскую стезю, он с неё уже не слезет и даже станет предтечей экзистенциализма — философской школы, верящей в свободную волю человека. Исходя из этих установок, герой повести — «подпольный человек» — отрицает прогресс, «разумный эгоизм» и потешается над «хрустальными дворцами» светлого будущего.

«Ха-ха-ха! да ведь хотенья-то, в сущности, если хотите, и нет! — прерываете вы с хохотом. — Наука даже о сю пору до того успела разанатомировать человека, что уж и теперь нам известно, что хотенье и так называемая свободная воля есть не что иное, как… Ведь в самом деле, ну, если вправду найдут когда-нибудь формулу всех наших хотений, то есть настоящую математическую формулу, — так ведь тогда человек тотчас же, пожалуй, и перестанет хотеть, да ещё, пожалуй, и наверно перестанет. Ну что за охота хотеть по табличке?

…Мало того: тогда, говорите вы, сама наука научит человека (хоть это уж и роскошь, по-моему), что ни воли, ни каприза на самом-то деле у него и нет, да и никогда не бывало, а что он сам не более, как нечто вроде фортепьянной клавиши или органного штифтика; и что, сверх того, на свете есть ещё законы природы; так что всё, что он ни делает, делается вовсе не по его хотенью, а само собою, по законам природы. Следственно, эти законы природы стоит только открыть, и уж за поступки свои человек отвечать не будет и жить ему будет чрезвычайно легко. Все поступки человеческие, само собою, будут расчислены тогда по этим законам, математически, вроде таблицы логарифмов, до 108 000, и занесены в календарь; или ещё лучше того, появятся некоторые благонамеренные издания, вроде теперешних энциклопедических лексиконов, в которых всё будет так точно исчислено и обозначено, что на свете уже не будет более ни поступков, ни приключений. Тогда-то, — это всё вы говорите, — настанут новые экономические отношения, совсем уж готовые и тоже вычисленные с математическою точностью, так что в один миг исчезнут всевозможные вопросы, собственно потому, что на них получатся всевозможные ответы. Тогда выстроится хрустальный дворец.

…Я согласен, что дважды два четыре — превосходная вещь; но если уже всё хвалить, то и дважды два пять — премилая иногда вещица. И почему вы так твёрдо, так торжественно уверены, что только одно нормальное и положительное, — одним словом, только одно благоденствие человеку выгодно? Не ошибается ли разум-то в выгодах? Ведь, может быть, человек любит не одно благоденствие? Может быть, он ровно настолько же любит страдание? А между тем я уверен, что человек от настоящего страдания, то есть от разрушения и хаоса, никогда не откажется».

Логика немного топорная, отдающая гаерством — площадным шутовством на потеху непритязательной публике, глумлением, ёрничеством и паясничаем. Мол, вот мы какие — нас создал бог по своему образу и подобию, мы люди свободной воли и отвечаем за свои поступки, а они — мало того, что произошли от обезьяны, так ещё и управляются какими-то там рефлексами. Доведение до абсурда — приём, известный с древности, к которому Фёдор Михайлович охотно прибегал, изображая своих антигероев (отрицательный персонаж у Достоевского — чёрно-белая карикатура, здесь он был «последовательнее» того же Тургенева, стремившегося к большей объективности со всеми её противоречиями).

Конечно, человек — не машина, механически реагирующая на внешние раздражители согласно предустановленной программе, напротив, он обладает волевыми качествами, по мере развития которых в большей или меньшей степени может контролировать своё поведение, однако факт, что многие решения, которые, как нам кажется, принимаем мы сами, по собственному «хотению», в реальности диктуются процессами, скрытыми на уровне подсознания. В общем, желания, поступки и поведение человека в известных пределах поддаются внешней манипуляции.

Точно так же противоположная сторона, с которой дискутировал Достоевский, увлекаясь позитивизмом, бросалась в другую крайность и упрощала науку, сводила её до обобщения эмпирических данных, результатов наблюдений, опытов и экспериментов. Всё, что нельзя пощупать или увидеть, отбраковывалось как метафизическая химера, не имеющая к науке никакого отношения: мало ли что там философы себе могут нафантазировать. Брать на вооружение такую «позитивистскую редукцию» тоже не совсем верно, потому что мир настолько сложен, что у нас попросту не всегда имеются соответствующие инструменты наблюдений и измерений. На одном препарировании лягушек тут не выедешь.

ГЛАВА 6. Польша. Апогей нестабильности (1863)

О чем шумите вы, народные витии?

Зачем анафемой грозите вы России?

Что возмутило вас? волнения Литвы?

Оставьте: это спор славян между собою,

Домашний, старый спор, уж взвешенный судьбою,

Вопрос, которого не разрешите вы.

Александр Пушкин

Революционный порыв, охвативший страну в 1861 году после опубликования манифеста 19 февраля, продолжился и в 1862-м. Разочарование мыслящей (и нетерпеливой: прошёл-то всего год) публики от того, что долгожданная реформа не принесла ожидаемых перемен, отразил в своих виршах, опубликованных в юмористическом журнале «Гудок», поэт-сатирик Дмитрий Минаев — в них он пытается найти ответ на вопрос (его задуют японские дипломаты, посетившие нашу страну под занавес большого европейского турне), что же изменилось в целом за годы «оттепели» и «гласности»:

В сёла заходят. Вросли В землю, согнувшись, избёнки; Чахлое стадо пасли Дети в одной рубашонке; Крытый соломой навес… Голос рыдающий где-то… «Это ли русский прогресс?» — «Это, родимые, это!..» Город пред ними. В умах Мысль, как и в сёлах, дремала, Шепчут о чем-то впотьмах Два-три усталых журнала. Ласки продажных метресс… Грозные цифры бюджета… «Это ли русский прогресс?» — «Это, родимые, это!..» Труд от зари до зари, Бедность — что дальше, то хуже. Голод, лохмотья — внутри, Блеск и довольство — снаружи… Шалости старых повес, Тающих в креслах балета… «Это ли русский прогресс?» — «Это, родимые, это!..»

Однако уже к концу 1862 года антиправительственные выступления в целом были сведены на нет. Царским сановникам удалось добиться прекращения крестьянских волнений, студенческих манифестаций и распространения «подмётных писем». Пропагандисты были посажены в тюрьмы, подзуживаемая ими учащаяся молодёжь нехотя вернулась в аудитории, хотя и продолжала держать фигу в кармане, а крестьянство принялось делить землю с помещиками. По крайней мере, так могло показаться со стороны. Оно и понятно — от чиновников требовалось создать хотя бы видимость атмосферы, подобающей большому историческому празднику: приближались торжества по случаю тысячелетия российской государственности, истоки которой принято отсчитывать с призвания варягов. В сентябре 62-го государь лично прибыл в Великий Новгород, где в торжественной обстановке предстояло открыть памятник тысячелетию России.

На страницу:
17 из 19