
Полная версия
Ефремова гора. Исторический роман
Финеес смотрел на своего брата, в мыслях уже прокручивая спектакль, который он устроит сразу после жертвоприношения, чтобы поскорее уединиться с ней и до самого вечера не слышать ни шофа́ра23, ни старой псалтири.
– Эх, – сгорал он от нетерпения, – я бы с этой молоденькой… Глупышки считают за честь отдаться священнику. Смотри, Офни, она уже вся изнемогает! Давай я подойду к ней прямо сейчас, быстро ее охмурю, а ты пока позови служку, чтобы он приготовил ложе, да пусть не задерживается, не то, как в прошлый раз, обмажем его золой, в сандалии насыплем битого стекла и пустим по двору. Будет бегать, крича: «Илий, праведный Илий, я – демон высохшего Азазела! Я пришел потрясти тебя за бороду и сказать, что именно так великий дух пустыни поступает с козлами, которых ты к нему отпускаешь…».
Оба захихикали.
– Ты только взгляни, брат мой Офни, на эту дурнушку! – сказал вполголоса Финеес, продолжая наизусть бубнить свою часть утренних молитв.
– Дурнушки только на расстоянии манят к себе. Вблизи же они вполне заслуживают своего прозвища.
Офни развернул следующий по уставу свиток.
– Что ты такое говоришь? Не строгое ли благочестие сделало из их миловидных личиков бездушные маски? А если верить поговорке, то дурнушка вспыльчивей любой красавицы.
– Ты, брат мой, хочешь поживиться легкой добычей, – не отрываясь от скорого проговаривания, ответил Офни.
– Зови как угодно, я только хотел сказать, что красоту найдешь скорее в откровенной уродливости, чем в ней самой.
– Ты становишься похожим на странствующего пророка.
– Надеюсь, – широкая улыбка Финееса открыла его белые зубы, – не на Божьего, иначе мне бы пришлось покончить со всем интересным, что только можно найти в этой жизни.
– Нет, нет, ты похож на гадалку, которая даже за час до твоей смерти будет говорить, что «звезды настроены к тебе благодатно…».
– Замолчи, смотри, она идет прямо к нам. Ты продолжай читать, а я расспрошу ее, что бы ей хотелось получить от молодых священнослужителей…
От приносивших «нищенскую» жертву отделилась девочка, совсем еще дитя. С головы до пят она завернута была в грубый холст, что указывало на обездоленность ее родителей. Ребенок подошел к священникам. Офни и Финеес отвернулись, полагая, что она – как это делали многие другие бедняки – станет просить даром принести козленка или овна. Братья не переставали смеяться, однако предметом их насмешек стала уже ее простая одежда.
Девочка подошла и, глядя прямо на Финееса, сказала:
– Своими громкими голосами вы мешаете: мо́литесь тихо и непонятно, а гого́чете один другого слышней!
И вернулась на свое прежнее место.
Братьев охватило оцепенение. Такая дерзость со стороны бедняков, да к тому же высказанная ребенком, и ко всему прочему девочкой, была неслыханной. Их лица налились кровью, они бросили жертвенник и, не договорив положенных молитв, обрушились на нее со жгучей, ядовитой, тонкой, искусной и колкой бранью.
– Кто ты такая и кто родители твои, чтобы делать замечания ставленникам Божьим? Не была ли душа твоя еще мертва, когда нашими устами уже приносились Богу молитвы и славословия? Не вправе ли мы позвать стражу, чтобы выставить вас за пределы святого сего места? Такое ли тебе дурное воспитание смогли дать твои грешные родители? Такое ли имеешь ты уважение и благоговение к тем, кто молится, чтобы сей нечестивый род оставил пути неправедные и ходил перед Богом путями заповедей, данных вам через Моисея?
Офни обращался ко всем, ибо другие тоже оставили свои приношения и наблюдали, чем обернется выходка дочки какого-то нищего.
– Как же нужно не чтить заповедей, чтобы попирать их! Попирая заповеди, вы отворачиваетесь и от Самого Бога. Кто позволил тебе и всей твоей неблагочестивой семье войти во святилище? Неужели наступают последние времена, когда каждый, кому вздумается, станет поучать тех, кто призван быть мерилом Божьего законодательства?..
Офни мало понимал, о чем говорили его уста. «Главное, – думал он, – сказать погромогласнее, пострашнее, чтобы сразу поняли, кто здесь достоин иметь свое мнение, а кто нет».
– Если вы, – сокрушительно продолжал он, – уже не боитесь заговорить со священником – слышащим и вершащим волю Господа, то скоро вы перестанете преклоняться и перед волей самого Всевышнего. Да истребится душа ваша из народа, ибо лучше одному отпасть и погибнуть, чем заразить всех своей нечистотой.
– Отныне, – вмешался Финеес, – подобные выходки будут пресекаться следующим образом… – он хитро подмигнул Офни. – Будь то женщина или мужчина, или старец, или юноша, или девушка, или младенец, – он показал на девочку (она, казалось, вовсе не обращала на них внимания и, преклонив колени, что-то неслышно произносила, положив руки на голову матери, лежащей на носилках и не имеющей сил подняться), – …да, или даже младенец, – повторил он, – каждый такой нечестивец будет очищаться самим священником в его покоях.
Офни даже вскрикнул от удовольствия после такой неожиданной мысли брата.
– Мы, священники, – продолжал Финеес, – идем на такое с нашей стороны послабление, дабы устранить нечестие из среды народа, с которым сам Вседержитель и Сотворитель мира вступил в завет Свой. Ни с кем из других знакомых нам племен: ни с Амаликом, ни с Ханааном, ни с филистимлянами – ни с кем!!! Только с нами – народом святым, из которого Он нашел Себе одно колено, достойное предстоять Ему перед престолом Его!
Финеес так увлекся своей речью, перейдя на крик – на срыве, на тех нотах, когда голос перестает быть естественным, но превращается в нечто сорванное, со множеством трещин и ссадин, с кривым разломом, с зазубринами, – что не заметил, как Офни подошел к стоящему на коленях ребенку.
– Ты хорошо говоришь, брат мой! – сказал он. – Позволь, я прерву тебя ненадолго и отведу эту заблудшую душу в священнические покои, где сам, без посторонних, растолкую ей, в чем именно она заблуждается и какими действиями можно избежать положенного за такое нечестие наказания.
– Мой господин, – промолвила девочка, – не обижайте моей чистоты. Я рождена, чтобы познать моего мужа, и его одного. У нас с тобой, господин, один Бог, Которому ты служишь. Опомнись, солнце нагрело тебе голову и ослепило твое сердце.
Офни схватил девочку за плечи, быстрым и сильным движением поставил на ноги. Мать смотрела на них, но не могла промолвить ни слова. Один раз в год дочь могла скопить достаточную сумму от продажи сладкой манны, которую она в одиночку собирала на далеких пустынных равнинах, чтобы нанять носильщиков, которые принесли бы ее мать в скинию, и чтобы оплатить самую нищенскую жертву. Два голубя и меру пшеничной муки… Как жалко благочестие бедняка, как убого оно… Как искренне!
– Оставь ее и продолжай то, что делал!
Офни быстро и нервно оглянулся – кто еще отыскался, чтобы дерзить и не уважать священнический эфод?
Говорил Самуил. Он спокойным, но уверенным, увесистым шагом все более приближался к Офни, пока и вовсе не поравнялся с ним.
– Оставь ее, говорю тебе, и продолжай начатое. Ты священник, а не судья, чтобы судить пришедших не к тебе, а к Богу. Оставь, говорю тебе, ибо одним ты намереваешься покрыть другое, куда более худшее, чем «хула» на твой запятнанный эфод.
– Чем же это он запятнан?
– Всем, чем угодно, только не кровью святых приношений.
– О чем ты говоришь – ты, сын Елкановой Анны, что до встречи с нашим праведным Илием была неплодной? Святой старец… – Офни оглядывался, как бы ища поддержки, говоря громко, а Самуил спокойно и грозно смотрел на него. – Наш святой старец, – выкрикивал священник, – уговорил ее уединиться с ним во святилище, и тогда уже через год родился ты, маленький выскочка! Тебе ли указывать на то, что я начал и не окончил? В наказание… ты сам возьмешь эту несчастную, и вы вместе будете меня дожидаться в моей опочивальне. Там я вам обоим преподам урок наивысшего благочестия.
Офни сиял от того, что смог с честью вывернуться и перевести гром на самого громовержца.
– Твои речи лживы, как и ты сам, – Самуил смотрел в глаза Офни без смущения, без злобы, осуждения или мести. А священнические зрачки становились непомерно большими, округлыми и, как вздувшиеся от водопоя черные буйволы, наливались желчью, вскипающим гневом, кровью.
– Отпусти ее!
– А если я не отпущу ее, а воспользуюсь ею прямо здесь, в присутствии всех, включая ее расслабленную мать-нищенку, которая не сможет вступиться за свое чадо? Что ты мне тогда сделаешь, кто посмеет помешать мне, неужели слепой Яхве вступится – Бог, жертвы у Которого самые богатые… Конечно, не такие… – он искоса и с пренебрежением посмотрел на маленькие голубиные тушки, потом на мать и девочку.
– Вы не Богу приносите жертвы, а себе! Вы не Богу служите, а потому и не Богу вступаться за вас тогда, когда выйдет срок вашему веселию, когда опустошатся хранилища терпения Господа и вскроются тайники правды, и не будет больше имя Яхве попираемо, и умолкнет язык, произносивший дурное. Гортань ваша кормила сердце ваше нечестием и злодеяниями, праведностью вы плевались и пищей отравленной отхаркивались. Вы небо положили под спуд, а недра земные и вонь подземная стали для вас светилами. Доколе тьма будет называться светом?!! – Самуил взял девочку за руку, продолжая смотреть в бегающие глаза Офни. – Сколько вам еще гадить, сколько развращать и без того полное сомнений и неверия тоскующее по Богу сердце?! Уймитесь, оставьте ваши пути, ведущие в погибель. А коли вы, сильные и знающие истину, намеренно гибнете, то не тяните за собой слабых – тех, кто не знает.
Во дворе скинии воцарилась наполненная, густая, осязаемая тишина. Замерло, не решаясь и шагу ступить… Что замерло? Само ожидание. Такое сложное, неразрешимое. Натянутое струнами умолкнувших гуслей. Что угодно, только не ожидание!
Офни пошатнулся, все еще – лихорадочно, зачарованно – глядя в спокойствие Самуила. Сделал шаг в сторону, отступил. Странно было это движение. Странно и непонятно и одновременно понятно и предсказуемо. Зрелый муж, борода которого до половины закрывала крапленный частыми красными пятнами белый эфод, и двенадцатилетний отрок. Поединок продолжался недолго. В сердце Офни он с тех пор положил непримиримую обиду, превращенную в сгусток, в сухой, колкий, вызывающий спазмы с болью проглоченный комок.
Финеес подошел к брату, стал возбужденно что-то шептать – с присвистом. То с презрением взглядывая на сидевшего в глубине скинии Илия, то бешено – на Самуила, который успокаивал, уверял и отказывался от мелких монет бедняков, что одновременно были их слезами и благодарностью.
***
Илий был весьма стар и слышал от людей и видел своими глазами, как поступают нечестивые его сыновья. И наставлял их Илий, говоря:
– Зачем вы делаете такие дела? Зачем сердце свое и сердце всего моего дома порочите? Народ говорит о вас худые речи, а вы спите с женщинами, собирающимися у входа в скинию собрания, и многих отвращаете от жертвоприношений Господу. Если согрешит человек против человека, тогда покается он, помолятся о нем и простится ему грех тот, но если согрешит он против Бога, тогда кого назовет он заступником своим, кого призовет в свидетели, чьи речи оправдали бы его?
– Тебе предначертано созидать, – отвечали сыновья. – Посмотрим, какой ценой заплатит тебе Бог за то, что ты не сберег дом свой! С самого детства, – перебивали они один другого, – ты был противен нам: твои призывания к праведной жизни заключались лишь в строгом соблюдении постов и бесконечных никому не нужных молитв.
Финеес кричал:
– Даже голос твой, любая вещь, принадлежавшая тебе, вызывала в нас отвращение!
Офни подхватывал:
– На льняных эфодах мы устраивали такие оргии, которых ты никогда не видел. Почему на них? Да потому что ты называл их «святыми», вот почему. Нам хотелось испачкать все, к чему прикасались твои праведные руки. Единственное, чему ты нас действительно научил, так это ненавидеть тебя, эту проклятую скинию, эту ежедневную мясорубку и Самого Бога. За своими приношениями и за своим благочестием ты так и не узнал, кто такой этот Бог! Ты никогда не видел Его. Посмотри, к чему привела твоя слепая вера – ты воспитал нас в ненависти! В наших поступках виновен ты один!!! Ты отравил наше существование, и за это – именно за это, а не за наше нечестие! – дому Илия пришел конец. Смерть стоит у ворот его и забвение – на заднем дворе его. Мы стали мечом, подсекшим мышцу твою. Ты же всегда считал себя на духовной высоте, думая, будто мы ничего не смыслим в том, что творим. Ты глуп, отец! Твоей глупости нет ни сожаления, ни прощения. Дом Илия гибнет из-за горделивого сердца, которое думало, что оно – праведно.
– Теперь ты все знаешь, – говорил уже не так громко Финеес. – Мы, в отличие от тебя, честны перед тобой. Да будет вся наша жизнь проклятием твоим жалким сединам. Знай, отец, никогда еще мне не хотелось с такой желчью плюнуть в твое постное лицо, как теперь! Убирайся прочь! Дни твои и дни наши сочтены.
– Иди к своему нагулянному с Анной праведному отроку, – сказал Офни. – Морочь ему голову своими правилами и запретами. Иди, а нас оставь наконец в покое!
Братья ушли, а Илий стоял, опустив руки и ожидая неминуемой смерти.
***
– Я молился за тебя, мой мальчик, – сухо произнес Илий, закашлялся и шепотом добавил: – За тебя, Самуил, а не за них – моих сыновей. Они в позор и в погибель мне. Их нечестие – печать на главе моей, горький уксус – речи их. Предложит Господь мне чашу нечестивого зелья на судном дне! Как откажусь от приношения? Кому медовое утешение, а кому горящий затылок.
Илий перевел дух, собрался, будто (пробираясь сквозь длинные лабиринты и выпустив из рук на мгновение размотанный до самого выхода клубок) вновь обретя потерянную им нить:
– С самого первого дня – с того самого дня, когда твоя мать возблагодарила Бога за подаренное ей материнство, – я молился за тебя. Вот, ты уже совсем взрослый. Но знаешь, ты взрослый не потому, что достиг возраста посвящения, а потому… – Илий взглянул на небо, словно увидев нечто закрытое для других. – Лев сойдет с твоей дороги, жало змеи не причинит тебе зла, копыта диких ослов не обратятся в твою сторону. Передаю тебе Божье благословение! – Он положил руки на голову отрока. – Мое благословение предназначалось для Офни и Финееса. Теперь оно в полной мере и без остатка в сердце твоем и на главе твоей. Неси его и будь благословен в роды родов. Пусть будет имя твое спокойствием для обижаемых и утешением для заблудших. Грядущий Мессия пусть родится от чресл твоих, руки твои да коснутся стоп Его и глаза твои да узрят славу Его. От ловчей сети избавлять будешь попавших в силки и от слов мятежных убережешь уста нечестивых и уши праведных. Пусть столп огненный с облачным шествуют впереди и позади тебя. Молитва твоя да будет чистой. Во все дни жизни твоей знай: Господь – Бог твой! Ходи вслед заповедей Его, и слушай голос Его, и следуй словам Его.
– Мой господин… – Самуил хотел сказать, что он ничем не заслужил благословения, но первосвященник движением руки остановил его:
– Только там, где Бог, может спокойно быть сердце твое. Бойся оставить Господа – такая потеря не возместится ничем. А когда тебе будет казаться, что Бог оставил тебя, – священник по-отечески улыбнулся, – знай: это так же невозможно, как если бы твой дядюшка Илий сегодня впервые надел урим с туммимом24.
Самуил молчал, обливался слезами и целовал, целовал и целовал сухие, морщинистые руки первосвященника.
Когда они простились, Самуил отправился по своему обыкновению ко Святому-святых, где находился ковчег Божий. Он проводил там не только каждый день, но и устраивался на ночь у самой завесы, кладя в изголовье дровяное полено, ложась на тонкой циновке и накрываясь благословениями Илия и молитвами Анны.
Вдруг покрытая – до глаз – капюшоном человеческая фигура стала на пути его.
– Прошу, – проговорила она знакомым Самуилу голосом, – выслушай меня. Просто несколько слов, и я уйду.
Самуил слушал, узнав этот тонкий девичий голос.
– Минуя стражу, я пробралась в скинию, чтобы еще и еще отблагодарить тебя. Никогда ни мать моя, ни я не забудем той милости, которую ты сегодня сделал для нас, защитив сироту и вдову. У меня нет отца, чтобы вступиться за нас, но Бог воистину слышит скорбящих сердцем! Каждый год мы приходим возблагодарить Господа за милость и все благодеяния, которые Он посылает нам. Несмотря на нечестивость этих коэнов25, сегодня я еще больше поверила и доверила всю свою жизнь Богу, ведь Он – Бог живой и потому никого не принуждает к святости – ни Левия, ни другие колена.
– Какие странные слова ты говоришь, – вглядываясь в капюшон, произнес Самуил. – Кто научил тебя?
– Никто не может научить тому, что Бог Сам открывает. А ты спрашиваешь меня об этом, а не о том, кто я и откуда я родом, потому что и сам ищешь Божьего откровения… В следующем году, если Всевышний даст сил и здоровья моей матери, мы снова будем здесь. Тогда я приду в возраст, когда я смогу открыть тебе мое лицо и значение имени Эстер… – моего имени!
Так же быстро и неожиданно, как появилась, она исчезла – растворилась в вечернем стрекоте цикад и в мерном ритме грубых шагов храмовой стражи. «Эстер» – Самуил внимательно и с каким-то замиранием повторил имя. До него все еще доносился нежный ее голос.
– Эстер!.. – не шепотом, будто из полусна, но вслух – не оглядываясь, не заботясь о том, что его могут подслушать, проговорил он. Имя ее – счастливое. Лампа, наполненная маслом, – на обозрение всем, на радость. Надежда странника, водительная звезда. Звучит, поет, оберегает, следует за ним – имя! Открытая ему навстречу душа, необыкновенное присутствие…
Самуил почувствовал свежий, едва уловимый запах – утренний. Да, ее имя очень походило на запах – распространявшийся до самых оград у шатра скинии и дальше – через пустыню, минуя холмы, пещеры и редкие на пути оазисы. Так далеко, что лишь херувимам, хранящим ковчег, под силу прозреть. Эстер! На всю ночную округу, на весь спящий Силом, на всю далекую Раму, на все Святое-святых, задернутое сплошной завесой, – Эстер, Эстер, Эстер!..
2
Утром, когда едва начало светать, из покоев Илия донеслись заспанные старческие «что?» и «когда?» вперемежку с оживленными мужскими возгласами:
– Говорю тебе, Илий, стоит у ворот и требует говорить с тобой!
– Кто требует? Зачем?
– Не знаю кто, а зачем – объявил, что будет говорить только с тобой.
Все больше Илий понимал происходящее – сон уже не владел его ве́ками, ночные мечтания оставили его.
– Каков с виду? – решительно спросил Илий у левита.
– Абсолютно наг, – отвечал тот, едва поспевая за первосвященником. – Без единого лоскута одежды. На нищего не похож, на безумного тоже.
– Чего он хочет? – снова спросил Илий, однако на этот раз ответ ему был известен: его ноги дрожали, сердце сжималось невидимыми клещами – в безудержной спешке он еле переводил дыхание, в страхе замирал, боясь услышать недобрую весть.
– Сказал, от Бога он, с тобой говорить хочет. Передавать ничего не пожелал – «с первосвященником, с Илием говорить буду!».
Левит развел руками, как бы в оправдание: «Не мог удержать».
– От Бога он, – повторил.
– Впусти его!
Илий остановился. Он тяжело дышал. Склонил покрытую старческим инеем голову, готовую принять суд от нежданного вестника. Нагими ходят пророки или безумцы. Нагота пришельца – пророческая, драгоценные же одежды Илия скрывают лишь наготу безумца. Вся жизнь – служение, чаяние, ожидание. Позор и падение. До основания стертая память, земля, вымытая из-под ног.
– Как же впустить, когда наг? В святое-то место!?
– Не место, а Бог свят, – уже спокойно, смирившись, ответил Илий.
– Гнать таких проходимцев надо!
Левит помог ослабевшему старику опуститься у самых ворот на седалище, с которого Илий встречал и провожал людей, ежедневно говорил с ними, наставлял, просил прощения за сыновей.
– Открыли срамное свое, – продолжал левит, – возомнив себя пророками. Так и каждый может. А ты их всех выслушиваешь. Может, один-два и будут праведниками, а с остальными что делать? Остальные ведь – голь, трава перекатная.
– Вот и увидим, проходимец он или пророк. Если трава перекатная – не задержится, а если и вправду посланник – грех не выслушать.
Служитель скрылся. Долгое время ничего не происходило. Утро все более красило стены: тяжелые полотнища из крученого виссона и из голубой, пурпуровой и червленой шерсти, множество золотых крючков. Вышитые на узорчатых покрывалах крылатые ангелы глядели друг на друга – безмятежно и непрестанно, словно они были не гневным глаголом Пославшего их, а бездушным творением рук человека.
– Оставь меня!
– Первосвященник еще почивает.
– Нечего спать – конец грядет!!!
Тяжелый, удушливый – не-ет, даже не запах – смрад! Клубы пыли, взъерошенные, нечесаные, длинные, комьями плелись по земле, подворачивались под ноги, цеплялись за камни, колючки. Волосы (с застрявшими щепками, всякого рода всячиной – от почерневших, сухих, перетертых листьев до муравьев, гнездящихся в них) разметанными копнами торчали во все стороны из тощего обугленного черепа, который смотрел на первосвященника широкими, до белков раскрытыми пронзающими, палящими стрелами.
– Седалище, – сквозь зубы процедил он, – на котором ты спишь, сломит тугую выю твою. Падешь от лица правды – от сбывшихся на тебе слов Господа. Умрешь бесследно. Наречется другое имя дому твоему – возмездие за неправду! Посмотрят на стопы ног твоих, и вот – не ходили они заповеданными путями. Прахом дымятся они вместо угодных Господу курений. На челе твоем – несмываемая печать. Руки твои подняли и опустили ношу. Ты сказал в сердце своем: «Что я могу сделать?» – забыв об обете Господнем, Который клялся дому отца твоего, когда еще были они в Египте, в доме фараона.
– Но, – пролепетал Илий, – Божий человек, что я на самом деле могу сделать?
– Ты оставил волю Бога, – уже в полный голос гремел посланник. – Он избрал колено твое Себе во священники, чтобы ты восходил к жертвеннику Моему, чтобы воскурял фимиам и носил эфод предо Мною. Зачем ты попрал вверенные тебе сжигаемые огнем жертвы всего дома Израиля? Ты в прах истоптал Мои хлебные приношения, Мои всесожжения. В угоду злому нечестию твоих сыновей ты оставил пути Мои; отвернувшись в сторону их голосов, звенящих разбитыми черепками, ты проклял дом свой навеки.
– Н-н-на-ве-еки-и… – рыбьим, немым ртом в сердцах повторил Илий. Перед ним предстало будущее, и «навеки» вдруг явилось неопровержимой, снявшей с себя покровы истиной.
– Знай, даже не в их сторону глядело сердце твое, но так ты думал уйти от суда, сказав в себе: «Это мои дети. Господь помилует их за меня». Говорю тебе: нет милости Моей на доме твоем, суд Мой скоро вершится. Вот, наступают дни и уже наступили, в которые Я подсеку мышцу твою и мышцу дома отца твоего, так что не будет старца в доме твоем. Я не уберу у тебя всех от жертвенника Моего, чтобы томить глаза твои и мучить душу твою, но все потомство дома твоего будет умирать в средних летах. Было время, когда сказал Я, что ты будешь ходить пред лицом Моим вовек. Но теперь говорит Господь: да не будет так, ибо Я прославлю прославляющих Меня, а бесславящие Меня будут посрамлены.
Илий покорно, будто врастая в землю, опустил голову. Сидел, тяжело дышал, не мог встать. Он даже не поднимал глаза на пророка – рассеянно рассматривал свои кожаные сандалии, пахнущие маслами, которыми натирают обувь от порчи, – чистые, с блестящими по бокам застежками.
– И вот тебе знамение, – пророк вознес над головой костлявую руку.
Илий хотел было взглянуть на него, но невыносимое солнце ослепило его, и он, до боли зажмурившись, снова опустил уставшую голову.
– Офни и Финеес, оба они умрут в один день!
На склоне лет зрение притупляется, но открываются глаза настоящие – не поддельные, не слепые. Шеол в том, что грешник перестает быть слепым: увидев и познав Любовь Твою, он слышит плач и скрежет зубов.
«И поставлю Себе священника верного: он будет поступать по сердцу Моему и по душе Моей; и дом его сделаю твердым, и он будет ходить пред помазанником Моим во все дни».
Илий рассеянно огляделся. Вокруг никого не было. «Человек Божий», «проклятие», «суд нечестивым»… Все перемешалось. Зной так палил его голову, что в забытьи он чувствовал одновременно и не отпускающий его сон, и стук в висках, и желание пить. В голове роилось, а страшные слова ни на минуту не умолкали.
3
– Самуил, – тихо произнес Илий, – я люблю слушать твой голос. Расскажи мне что-нибудь.
– Что же рассказать тебе? – спросил Самуил, взяв первосвященника за руку.
– Мальчик мой, так недолго осталось нам… Господь скоро заберет меня. Помоги мне.
Они подошли к постели старика. Священник лег, а Самуил присел рядом.
– Глаза мои, – сказал Илий, – стали закрываться, скоро и вовсе закроются. Слово Господне редко в дни наши – я больше не слышу Его, не вижу славы Его. Господь, прежде чем забрать душу мою, отнимет память, разум и очи духовные. Ты видишь, – Илий погладил Самуила по длинным прямым волосам, – а если еще не видишь, то скоро Господь откроется тебе, и дух мой, более мне не служащий, сойдет на тебя, и в славе Господней откроются глаза души твоей.


