Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 14

Однако другие писатели сохраняли надежду на «литературный ренессанс» под руководством Кремля. И в самом деле, его признаки стали появляться. С начала 1955 года Хрущев и его команда взяли на вооружение политику «мирного сосуществования» с Западом. Частью этого курса были демонстрация открытого и «миролюбивого» характера советского общества и подразумевающая прямые контакты между людьми «публичная дипломатия». Такая открытость, считал Хрущев, сможет подорвать НАТО и другие возглавляемые США военно-политические альянсы, укрепить безопасность СССР и снизить расходы на вооружение[187]. Новая внешняя политика Кремля открывала возможности для либерализации культурной жизни внутри страны. В 1955 году группа советских писателей и журналистов была отправлена в США для наблюдения за страной и ее изучения. Из поездки они привезли не только свои заметки, но и многочисленные предложения-рекомендации по перестройке советской журналистики, внешнеполитической пропаганды, дипломатической практики, даже обслуживания пассажиров в аэропортах. Руководство Союза писателей также обратилось к Кремлю за разрешением вступить в ПЕН-клуб, международную организацию литераторов. Просьба была отвергнута, но после ХХ съезда к ней вернулись. Авторы письма утверждали, что ПЕН-клуб станет отличной платформой для распространения советского влияния среди «прогрессивных» писателей и «значительных групп интеллигенции на Западе»[188]. Самое главное, что «просвещенные» чиновники в партийно-государственном аппарате начали исподволь готовить отмену репрессивных сталинско-ждановских постановлений 1946–1948 годов, направленных на подавление творчества писателей, композиторов и художников. Одним из таких аппаратчиков в министерстве культуры был Игорь Черноуцан, выпускник ИФЛИ с широкими связями в московских литературных и художественных кругах[189].

В перерывах между заседаниями делегаты ХХ съезда могли купить в фойе альманах «Литературная Москва» – сборник произведений, подобранных для публикации известными писателями, среди них Константин Паустовский и Вениамин Каверин. В альманахе были напечатаны стихи Анны Ахматовой, Николая Заболоцкого и Бориса Пастернака, проза и эссе Виктора Шкловского и Корнея Чуковского. Это была первая с 1930-х годов инициатива самих писателей, сборник, составленный исходя из их собственных эстетических и этических представлений. Литераторы пытались восстановить отнятую у них привилегию – понимаемую ими и как долг русской интеллигенции – определять общественные критерии оценки искусства и культуры. Появление альманаха могло стать общественным событием, но хрущевская речь затмила собой все. Второй выпуск альманаха появился летом 1956 года. Правда, составители отвергли роман Пастернака «Доктор Живаго» как «слишком объемный». Тем не менее в сборнике было много талантливых произведений, контрастирующих с бесцветным содержанием советских литературных журналов. Настоящей сенсацией второго выпуска стал рассказ «Рычаги» Александра Яшина. Когда Яшин двумя годами ранее попытался предложить рассказ для публикации, ему посоветовали рукопись сжечь или в крайнем случае спрятать подальше в сейф. Рассказ описывает феномен двоемыслия в поведении крестьян, насильно загнанных в колхоз. Между собой они говорят просто и без утайки, ясно видят все проблемы и абсурд колхозной жизни. Но как только наступает момент выступать на партийном собрании, те же самые люди превращаются в колхозных функционеров, в «рычаги» гигантской партийной машины. Рассказ возвращал читателей к теме свободы слова и влияния идеологии на поведение людей, поднятой Померанцевым в декабре 1953 года[190].

Сезон литературных сенсаций только начинался. Константин Симонов, сменивший Твардовского на посту главного редактора «Нового мира», был полон решимости превратить журнал в форпост культурной оттепели. Весной 1956 года на столе у него лежали две потенциально взрывные рукописи – «Доктор Живаго» Бориса Пастернака и «Не хлебом единым» молодого юриста и ветерана войны Владимира Дудинцева. Роман Пастернака не понравился сразу: это произведение перечеркивало то, во что Симонов веровал всю жизнь, отрицало дух и пафос его существования. Христианские аллегории Пастернака были для атеиста Симонова пустым звуком[191]. Другое дело Дудинцев, для которого большевистская революция была Священным Писанием.

Дудинцев принадлежал к довоенному литературному поколению. Его первые литературные опыты относятся еще к студенческим годам, в поэтическом кружке юридического института. Сразу после начала войны он пошел в армию добровольцем и своими глазами видел катастрофу 1941 года, некомпетентность и бессилие советского военного и политического руководства. Он вспоминал, как на его глазах пара истребителей люфтваффе уничтожила один за другим с десяток советских бомбардировщиков, летевших без прикрытия. «Как такое могло случиться? Этот вопрос постоянно крутился у меня в голове»[192]. В поиске ответа на него он решил написать книгу. В отличие от Пастернака, Дудинцев не отпевал русскую культуру и гуманизм. Его цель была иной – сорвать маски с новых «врагов народа», бюрократов и карьеристов, задавивших революционный эксперимент. Тридцать три года спустя Дудинцев прояснял свою цель четко и ясно: «В 17-м году свершилась революция. И весь наш народ – позволю себе такую метафору – как бы высадился на новый общественный остров, доселе необитаемый. Что же получилось? Одни стали “парашютистами”, заброшенными из разрушенного мира в условия советской действительности. Сидящий в их душах предприниматель и эгоист огляделся вокруг и увидел, что здесь тоже можно жить, если принять новые “условия игры”. И, глубоко скрыв свое истинное начало, он стал кричать вместе со всеми: “Да здравствует мировая революция!” А поскольку, маскируя неискренность, кричал он громче и выразительнее многих, то быстро пошел вверх, занял руководящий пост и стал бороться за свое личное безбедное существование»[193].

На партийном пленуме в июле 1956 года Хрущев назвал «бюрократизацию» барьером на пути неукротимой новаторской энергии масс. Присутствовавший на пленуме Симонов решил сделать публикацию романа Дудинцева приоритетом. Его друг Борис Панкин вспоминал, что Симонов «прекрасно представлял себе, какую бучу вызовет роман Дудинцева. Нет, не представлял, а предвкушал это, и уже видел себя и отвечающим по телефону, и пишущим письма, и дающим интервью, и выступающим на различных писательских форумах и читательских конференциях, где под аплодисменты большинства он будет отстаивать перед самыми “упертыми” справедливость и необходимость принятого решения»[194]. Публикацией романа Симонов рассчитывал снять негативный осадок, оставшийся после его мартовского 1953 года панегирика Сталину и восстановить доверие к себе Хрущева.

Публикация «Не хлебом единым» началась в августовском номере «Нового мира» и продолжалась в номерах за сентябрь и октябрь. Она произвела, как и ожидалось, общественный фурор. Роман стал манифестом для тех, кто воспринял доклад Хрущева как призыв к новому мышлению и действию. Симонов был в восторге. Другие опытные генералы литературного истеблишмента, казалось, тоже были на его стороне. В «Литературной газете», официальном органе Союза писателей, роман превозносили до небес. Иван Фролов, выпускник философского факультета МГУ и однокурсник Раисы Горбачевой, писал: «В нашей литературе просто не было еще таких ярких характеров; писателю удалось подняться на высший уровень обобщения». А по мнению еще одного приверженца «искренности в литературе» Валентина Овечкина, «настало время использовать оружие литературы» для разоблачения «тайных врагов советского общества, отбросивших нас назад на пять – десять лет». Друг Пастернака писатель Всеволод Иванов считал, что роман будет пользоваться «огромным успехом в странах народной демократии, также страдающих от бюрократизации»[195]. На 22 октября 1956 года московское отделение Союза писателей назначило публичное обсуждение «Не хлебом единым».

Что именно происходило в Центральном доме литераторов на этом историческом заседании, установить можно только по частным воспоминаниям и неофициальным записям очевидцев. Все в один голос говорят о чрезвычайном возбуждении в самом зале и вокруг него. Для контроля над толпой желающих войти в здание на улице Воровского были вызваны наряды конной милиции. В зале, как вспоминал Дудинцев, люди сидели на полу, но первые ряды оставались не заняты. Потом появились «солидные люди», по всей видимости из КГБ, «которым бравые ребята расчищали дорогу. Они сели в эти кресла, вынули блокноты, ручки с золотыми перьями и приготовились слушать. Для человека, имеющего глаза и уши, этой картины было достаточно для того, чтобы в его душе зазвучал сигнал тревоги, призывавший к максимальной осторожности»[196].

Поначалу обсуждение проходило спокойно и гладко. Несколько писателей, в том числе из руководства Союза, отстаивали роман как новый символ «подлинно большевистской литературы» в духе ХХ съезда. Затем слово взял литературный ветеран, всеми уважаемый писатель Константин Паустовский. Он рассказал, как в июле 1956 года был участником первого советского морского круиза вокруг Европы на роскошном теплоходе «Победа». Среди пассажиров было много привилегированных членов партийной номенклатуры. Размещались они в каютах первого класса, но общаться им приходилось и с другой публикой. Старый писатель был потрясен их надменностью и откровенным презрением к путешествующему в нижних классах «простому народу». К тому же в разговорах они не скрывали махрового антисемитизма. Люди эти были в точности как Дроздов, главный отрицательный персонаж романа Дудинцева, лишенный каких бы то ни было революционных убеждений ловкий аппаратчик, душивший изобретателей и прогресс. «Таких Дроздовых тысячи, – сказал Паустовский, – это целый новый социальный слой… новая группа хищных стяжателей, воспитанная исключительно на стремлении удовлетворять свои низменные инстинкты. Их орудия – предательство, клевета, очернительство, вплоть до убийства. Эти типы считают, что могут представлять народ без согласия на то народа». Однако недалек час, предупредил он, когда люди «безжалостно сметут этих Дроздовых». Свою речь он завершил словами: «Бороться с ними мы должны до конца»[197].

Зал, особенно занявшие галерку студенты, неистово аплодировал. Сценарий обсуждения, подготовленный осторожными сторонниками «оттепели», был отброшен. Симонов сразу понял, что слова Паустовского могут быть истолкованы как выпад против партийного руководства. В своем заключительном слове он пытался направить обсуждение в политически правильное русло. Врагов социалистического идеализма, сказал он, можно встретить во всех слоях советского общества, отнюдь не только в высшей бюрократии: «Дроздовы, если уж говорить о круизе на “Победе”, существуют на всех уровнях, они путешествуют во всех классах, в том числе и в том, где путешествуют писатели». Симонов дистанцировался от тех, кто был готов использовать роман Дудинцева «в зловредных целях» и выставить это произведение литературы как критику «всего слоя партийного и государственного аппарата»[198].

Через неделю, 30 октября, на Всесоюзной конференции преподавателей литературы Симонов с большим вдохновением и убежденностью выступил в защиту романа Дудинцева. Аудитория была настроена консервативно, но оратора это не смутило. Симонов заявил, что сталинско-ждановские постановления о театре и музыке должны быть пересмотрены или отменены. Он осудил антисемитские кампании в литературе и культуре, а также ксенофобию и изоляционизм, замаскированные под «защиту русской культуры». Большинство собравшихся – учителя из провинции – были ошарашены: всего несколькими годами ранее Симонов говорил им нечто совершенно противоположное. Видимо, рассудили они, новая литературная политика получила одобрение в высших сферах. Такой же «ревизионистской» линии Симонов придерживался и в своих опубликованных в «Новом мире» «Литературных заметках»[199].

Тем временем высшее советское руководство забыло про литературные дела и занималось острым политическим кризисом в Польше. А 23 октября 1956 года в Будапеште разразилось народное восстание, затмившее польские события. До людей в Советском Союзе новости из Венгрии и Польши доходили плохо, прежде всего через польские газеты, но информации было достаточно, чтобы понять: судьба сколоченного Сталиным блока в Восточной Европе висит на волоске, народ мстит сталинским подручным. После нескольких дней колебаний, 30 октября, Хрущев и Президиум решили бросить против восставших советскую армию. 4 ноября некоторые студенты в Москве и Ленинграде решили организовать митинги солидарности с венграми. Через три дня, во время официальной демонстрации в Ленинграде в честь годовщины Октябрьской революции, поэт и стиляга Михаил Красильников выкрикивал лозунги солидарности с Венгерской революцией и был арестован[200]. Венгерская революция убедила тысячи студентов, что «подлинного социализма» в Советском Союзе нет и в стране установилась диктатура партийной бюрократии. Выпускник МГУ Лев Краснопевцев решил основать из числа преподавателей тайную группу для ведения революционной пропаганды среди студентов. До 1953 года Краснопевцев был страстным сталинистом и в 1955 году вступил в партию, чтобы менять ее изнутри. Венгерские события, вспоминал он, «перевернули все вверх дном»[201].

По донесениям КГБ и парткомов, «антисоветская агитация» велась в МГУ, Московской консерватории, во ВГИКе, Горном институте и Московском энергетическом институте. В Архангельской области был задержан молодой человек, распространявший листовки, в которых советский режим сравнивался с фашистским. Листовка гласила: «Сталинская партия антинародна и преступна. Она полностью выродилась в замкнутую клику, состоящую из перерожденцев, трусов и предателей»[202]. Будущий диссидент четырнадцатилетний Владимир Буковский мечтал раздобыть оружие, чтобы отправиться в Будапешт на помощь восставшим или штурмовать Кремль[203]. Игорь Дедков, комсомольский активист факультета журналистики МГУ, заключил, что «революцию предали. Мы прошли через очень четкое отчуждение от власти и даже перешли в оппозицию к ней». Делегация студентов, в числе которых был Дедков, явилась к ректору МГУ и пригрозила устроить публичную демонстрацию протеста против «казней в Будапеште». Внучка Хрущева Юлия, член редколлегии студенческой газеты, сочувствовала радикалам и сообщала им о «настроениях наверху»[204].

В новом политическом контексте роман Дудинцева в глазах многих из манифеста реформ превратился в призыв к революции. В ЛГУ студенты, как вспоминал его участник, надеялись, что писатель возглавит эту революцию и укажет им, в каком направлении действовать[205]. В адрес собрания Союза писателей Украины в Киеве пришло анонимное письмо следующего содержания: «Дудинцев тысячу раз прав. У власти целая группа [Дроздовых] – продукт ужасного прошлого». Автор письма определял себя как «представитель значительного слоя выросшей в 1930–1940-е годы средней советской интеллигенции». После доклада Хрущева, писал он, «мы открыли глаза, научились отличать правду от лжи. Возврата к прошлому нет. Здание лжи, которое такие, как вы, помогали возвести, рушится»[206].

Несмотря на гневные инвективы молодежных лидеров, студенческая масса не была готова отвергнуть основы системы и осудить всю советскую политику. А в провинции по-прежнему царили покой и тишина. Александр Бовин, в будущем «просвещенный» партийный аппаратчик и помощник Брежнева, приехал в Москву из Ростова-на-Дону в октябре 1956 года учиться в московской аспирантуре МГУ. Бовин считал себя вольнодумцем, но в Москве с удивлением обнаружил, что попал в число умеренных. «Сонное спокойствие провинции сменилось ураганными ветрами, которые дули в столице… Я не был готов к такому накалу демократических и антисталинистских настроений». Бовин был не согласен с тем, что нужно крушить партию и всю систему, он даже пытался защищать советскую политику в Польше и Венгрии – под улюлюканье и свист аудитории[207]. Сообщения в советской прессе о том, что «фашистские» банды в Будапеште линчуют коммунистов, охладили симпатии студентов к венгерским бунтовщикам. Еще была свежа в памяти битва за Будапешт в конце 1944 года, унесшая жизни десятков тысяч советских солдат. Для большинства студентов советские танки в Будапеште были «нашими танками». В МГУ профессор истории, ветеран войны, обрывал на семинарах студентов, ставивших под сомнение советское вторжение в Венгрию: «Когда советские солдаты проливают там свою кровь, подобные дискуссии неуместны»[208].

Вторжение в Венгрию стало моментом, когда радикализованные студенты почувcтвовали отчуждение не только от партии и государства, но и от советского общества в целом. Один из активистов 1956 года, будущий правозащитник Борис Пустынцев, позднее вспоминал: «Мы [были] в этой стране одиноки, как та коза Робинзона Крузо. Массами владел абсолютный шовинизм, 99% населения кричали: “Зиг хайль!”, разделяя все имперские устремления власти, даже многие антисталинисты тогда одобряли любые выверты режима…»[209] Громадная часть городского населения, в первую очередь рабочие, а также колхозники в деревне, не сочувствовали студенчеству. Шоковые события 1956 года не вызвали в России – в отличие от Польши и Венгрии – народное движение против сталинского государства. Но даже студенческое движение в столицах, при всей его локальности, представляло собой угрозу партийному руководству. И оно ответило репрессиями.

РАЗГРОМ И «КОНСОЛИДАЦИЯ»

Первое время руководство в Кремле не знало, как реагировать на студенческий активизм и литературно-культурные дискуссии. Для выработки партийной позиции Президиум ЦК назначил специальную комиссию. Михаил Копосов, в 1956 году студент Герценовского института в Ленинграде, вспоминает, как в институт пришел первый секретарь обкома партии Фрол Козлов проверять студенческую стенгазету «Лит-Фронт»[210]. 12 ноября было опубликовано постановление «О мерах по совершенствованию идеологической работы в высших учебных заведениях». О репрессиях речи пока не было, но движение в этом направлении уже наметилось[211]. 1 декабря в меморандуме отдела культуры ЦК уже осуждалось предложение Симонова отменить партийные постановления о литературе. «В речи тов. Симонова содержалось несколько правильных критических замечаний. В то же время сам факт критики постановлений ЦК перед непартийной аудиторией следует признать недопустимым для коммуниста»[212]. Последнее слово оставалось за Хрущевым, но советский лидер был занят другими неотложными делами.

Писатели гадали о том, как венгерские события скажутся на «оттепели». Шестьдесят шесть членов Союза писателей подписали «открытое письмо» своим французским коллегам, оправдывающее советское вторжение в Венгрию. Среди них были и самые видные сторонники «оттепели» – Твардовский, Эренбург и Паустовский. Поддержав власть, они, видимо, рассчитывали спасти литературный «ренессанс», на продолжение которого они все еще надеялись[213]. 21 ноября Симонов отправил Хрущеву пространное письмо с призывом отменить послевоенную сталинскую цензуру литературы. Пропаганда ксенофобии и репрессии против известных писателей, писал он, лишают нас возможности обрести новых друзей на Западе и подавляют новаторство и прогресс. Опираясь на недавнее выступление Хрущева, в котором тот призывал к научно-техническому новаторству, Симонов задавался вопросом, почему нельзя продвигать новаторство и в сфере культуры[214].

Ответ Кремля наконец пришел – это было решительное «нет». 6 декабря Дмитрий Шепилов, когда-то писавший проект «секретного доклада», а теперь министр иностранных дел и секретарь ЦК, пригласил Симонова и других видных писателей в ЦК на «конференцию по вопросам литературы». Он зачитал им инструкцию-приказ: если советские писатели хотят оставаться с партией, они не должны требовать либерализации в культуре в условиях острого противостояния с Западом. Вместо этого они должны помогать партии ставить заслон западному подрывному влиянию в советском обществе[215]. Большинство участников конференции, опытные литературные чиновники, с готовностью восприняли новую линию и выступили с жесткой критикой Симонова, «Нового мира», романа Дудинцева, альманаха «Литературная Москва» и повести Яшина «Рычаги». Писатель Борис Полевой взывал к коллегам: «Перестаньте гордиться этим гнилым либерализмом, перестаньте поддаваться желанию показать, что мы стоим над схваткой». Молодой редактор журнала «Коммунист» Алексей Румянцев обрушился на «троцкистскую идею о возникновении новой буржуазии, некоего нового класса, эксплуатирующего рабочий класс нашей страны». Симонов не сдавался и пытался отстоять свою позицию[216]. Но с надеждами на литературный ренессанс было покончено.

Венгерская революция убедила Хрущева, что открытая дискуссия даже в области литературы может привести к социальному взрыву. В донесениях КГБ он читал, что революция в Венгрии началась с литературных дискуссий в объединении писателей-нонконформистов – в «кружке Петёфи». Один из близких Хрущеву писателей старшего поколения, украинец Александр Корнейчук, прямо сравнил авторов альманаха «Литературная Москва» с «кружком Петёфи». Еще не так давно подобного рода разоблачения могли привести к немедленным арестам. В день открытия писательской «конференции» Хрущев угрожающим тоном вопрошал на заседании Президиума ЦК, что следует делать с антисоветскими элементами. Студенческие волнения он связал напрямую с романом Дудинцева. 19 декабря все партийные и комсомольские организации получили секретную директиву ЦК КПСС «Об усилении политической работы в массах и пресечении вылазок антисоветских, враждебных элементов»[217]. В этой директиве кремлевское руководство – впервые после «секретного доклада» – заговорило о необходимости расследовать политическую крамолу, подвергать аресту и суду внутренних врагов. КГБ и местные власти немедленно взялись за привычное им дело. В Москве и Ленинграде из комсомольских организаций стали изгонять избранных весной активистов и тех, кто продвигал идеи гласности. 21 декабря 1956 года ленинградскому КГБ стало известно, что несколько студентов планируют собраться на площади Искусств для обсуждения только что открывшейся в Эрмитаже выставки Пикассо. Сотни милиционеров, агентов КГБ в штатском и информаторов разогнали всех пешеходов и окружили площадь. Студенты были арестованы. В провинции репрессии были сильнее, чем в столицах, – студентов исключали из институтов и университетов по надуманным обвинениям в подрыве принципов социалистического реализма в литературе и искусстве[218]. К весне 1957 года тысячи студентов и других «смутьянов» были исключены из вузов и арестованы. В течение 1957 года двум с половиной тысячам человек, не только из числа студентов и интеллигенции, но и рабочим и колхозникам, были предъявлены обвинения в контрреволюционной деятельности – крупнейший всплеск репрессий после смерти Сталина. В июне ввели новые правила приема в вузы, где отдавалось предпочтение молодым людям «с рабочим стажем» и людям с пролетарской «косточкой»[219].

Редакторов «Литературной Москвы» не арестовали, но альманах был закрыт. Началась долгая и злобная полоса критики против Симонова и Дудинцева, означавшая для тысяч образованных читателей «Нового мира» конец «оттепели». Первое время Симонов вел себя достойно: он подал в отставку с поста редактора журнала, сказав Хрущеву: «Знаете, Никита Сергеевич, даже машине, когда она на полной скорости идет вперед, чтобы дать задний ход, нужно сначала остановиться, переключить передачу…»[220] После чего уехал в добровольную ссылку в Ташкент, где оставался два года. В то же время, как верный солдат партии, он публично отрекся от своих призывов к культурной либерализации и от опубликованного им романа. Так завершилась его недолгая роль духовного вождя молодого поколения. «Симонов, сукин сын, отрекся от Дудинцева», – записал новость в своем дневнике Давид Самойлов. Поэт считал, что протесты будут нарастать: «Интеллигентская молодежь пойдет на заводы, где интеллектуальное фрондерство превратится в социальное. С другой стороны – рабочие придут в вузы и сомкнутся с интеллигенцией там. База фрондерства расширится, изоляция интеллигенции уменьшится»[221].

Погром зимы 1956–1957 годов продолжался недолго. Возвращаться к масштабным репрессиям Хрущев не хотел. А в июне 1957 года его ждало неожиданное потрясение: коллеги по Президиуму попытались снять его с поста Первого секретаря. Но Хрущев вышел из схватки победителем, сумев созвать партийный пленум, где получил полную поддержку. В результате «антипартийную группу», как назвали проигравших, изгнали из руководства. Среди них были сталинисты-догматики Молотов и Каганович, но также и сторонники реформ, в том числе в культурной сфере, Маленков и Шепилов. Внутренний курс в отношении Сталина и его наследия, а также партийная политика в отношении интеллигенции оставались без изменений, но они стали еще более зависеть от личных пристрастий и причуд первого лица.

Еще до июньских событий Хрущев решил восстановить испорченные отношения с советской интеллигенцией, в первую очередь с писателями. 19 мая 1957 года он организовал для членов Союза писателей неформальный прием с выпивкой и закусками на одной из бывших дач Сталина в сотне километров от Москвы. Помощники подготовили для Хрущева речь, но тот, в своей обычной манере, решил дать волю импровизации и настроению. Хрущев безнадежно противоречил сам себе и начал объяснять, почему он и «осуждает и уважает Сталина». Дудинцева он назвал «цыпленком», пешкой в руках тех, кто «хочет перехватить политическую инициативу у партии». «Вся реакционная зарубежная пресса восхваляет Дудинцева, – продолжал он. – Они хотят подорвать нас идеологически. Они хотят повлиять на вас, писателей, и таким образом деморализовать наше общество». Хрущев прямо поддержал тех, кого осуждали Померанцев и Дудинцев. «Лакировщики» советской действительности, заявил вождь, «это наши люди»[222]. Отлакированной была и стенограмма выступления Хрущева, попавшая потом в архив. На самом деле его речь была до крайности путаной, а настрой менялся по мере выпитого спиртного. Его дочь Рада вспоминает ощущение неловкости и стыда от выступления отца: все было «не так и не то»[223].

На страницу:
8 из 14