
Полная версия
Дети Живаго. Последняя русская интеллигенция
Писатели, ожидавшие найти в лице Хрущева союзника по литературному ренессансу, были в ужасе. Его метания не устраивали ни сталинистов, ни антисталинистов[224]. Стать творцом советской культурной парадигмы Хрущеву было не под силу. «Царь Никита» был удручающе малообразован. Он выглядел и вел себя как подгулявший сатир, а не как всезнающий наставник. Сталин воспринимался писателями, художниками и интеллектуалами (включая Пастернака) как загадочная, мистическая фигура. Растрепанные рассуждения пузатого и самоуверенного человека могли забавлять, если бы не воспринимались как унизительные. Лишенная сакральной тайны и мистического ужаса, власть партийного аппарата над писателями и культурой казалась нестерпимым угнетением, а хрущевские малограмотные поучения – театром абсурда[225]. Это мнение о Хрущеве довольно быстро распространилось по всей образованной России. Репортажи только что появившегося на свет советского телевидения позволяли слышать и видеть кремлевского лидера в прямом эфире и без прикрас. В одном из таких выступлений, на Съезде советских учителей, Хрущев извинился за свою плохую речь. Казалось, это не лидер государства, а провинившийся ученик у классной доски. Во время другого публичного выступления, на открытии стадиона имени Ленина в Лужниках, он никак не мог закончить свое бессвязное выступление, и студенты на трибунах начали смеяться и шикать[226]. Поэт Самойлов увидел Хрущева очень близко в апреле 1957 года – маленького, кургузого человечка, простецкого до крайности, хотя и с житейской хваткой. В дневнике он записал главное впечатление от встречи: «…политический балаган, обывательщина в форме государственных категорий»[227].
Ощущая неудачу в попытках наладить контакт с высоколобой интеллигенцией, Хрущев обратился к писателям, близким ему по социальному происхождению, – казалось, они лучше его поймут. Первым стал Александр Твардовский, один из главных провозвестников «оттепели». В июле 1957 года Хрущев встретился с ним и предложил вновь занять пост редактора «Нового мира», оставленный Симоновым. Он также решил перепоручить сложные вопросы культуры, литературы, искусства, философии и истории чиновникам ведомств, заведующих культурой, образованием и пропагандой. Сеть этих ведомств включала в себя соответствующие отделы ЦК КПСС, министерства образования и культуры, КГБ, секретариаты профессиональных и творческих союзов и Президиум Академии наук. При всей централизации и дублировании функций этот бюрократический монстр был отнюдь не монолитен. Некоторые ключевые чиновники – Петр Поспелов, Дмитрий Поликарпов, Екатерина Фурцева – были сторонниками прямого контроля над культурой и ее творцами[228]. Другие, в том числе хорошо образованные помощники Хрущева Игорь Лебедев и Игорь Черноуцан, сами были страстными поклонниками искусства и предпочитали постепенные шаги к либерализации художественной и интеллектуальной жизни[229].
Постепенно волна арестов среди студентов и интеллигенции пошла на спад. Статистика по новым политическим заключенным говорит сама за себя: в 1959 году их было 750, что вдвое меньше, чем в предыдущем году. Снижение продолжалось до конца хрущевской эпохи[230]. Преемники Сталина хотели привлечь образованную молодежь на свою сторону. В конце 1956-го и в течение 1957 года партийные лидеры и лекторы, а также функционеры КГБ регулярно выступали перед студентами МГУ. Их задача была восстановить доверие молодежи к политике Кремля[231]. Представители КГБ подчеркивали, что о возвращении к эксцессам сталинизма не может быть и речи и рассуждали о «социалистической законности»[232]. В то же время для снижения протестных настроений в среде студенчества, как уже говорилось, были восстановлены некоторые практики прошлого, в частности, введена квота на поступление в вузы детей интеллигенции и приняты меры по увеличению среди студентов доли «детей рабочих и колхозников». Также выпускники школ не могли теперь поступать в вузы без прохождения двухлетней «производственной практики», то есть работы на фабрике или на заводе[233]. Членство в комсомоле стало обязательным для всех студентов и старших школьников. К 1958 году число членов ВЛКСМ выросло до 18,5 миллиона, а в 1962 году – до 19,4 миллиона. Дальше расти ему было просто некуда[234]. Власти надеялись, что такие меры не позволят студенческой молодежи пойти по пути своих радикальных предшественников из дореволюционной интеллигенции.
«Люди 1956 года», студенты и молодые интеллигенты, закончили учебу и растворились в советском обществе. Некоторые, как Игорь Дедков, попали в черные списки и, несмотря на свои дипломы с отличием, были лишены права работать в Москве или других крупных городах. Многие другие, однако, продолжали учебу и доставляли головную боль партийной номенклатуре и КГБ. Особенно ненадежными и фрондерскими считались исторический, биологический и физический факультеты МГУ. Воспоминания о «секретном докладе», бойкоте столовой на Стромынке, литературных дискуссиях и революциях в Польше и Венгрии будоражили умы студентов и преподавателей. Многие из них верили в справедливость и хотели бороться за свои права. Во ВГИКе студенты организовали бойкот занятий в знак протеста против ареста двух своих товарищей. Они избрали комиссию для расследования причин ареста и направили в адрес Верховного Совета письмо протеста. В августе 1957 года арест «группы Краснопевцева», среди которых были студенты и преподаватели МГУ, поверг тысячи студентов МГУ в смятение; некоторые восприняли его как «возвращение 1937 года»[235].
Надежды на дальнейшую либерализацию не иссякли. Но внимание образованной молодежи переключилось с вопросов устройства власти и восстановления справедливости на поиск новых форм культурного и личного самовыражения. В феврале 1958 года секретарь парторганизации исторического факультета сетовал на трудности преодоления проявлений «ревизионизма» среди студентов. Их, этих проявлений, было просто слишком много. В 1959 году партийные функционеры физического факультета МГУ жаловались, что студенты в массе своей выступают «за свободу, любую свободу. Даже девушки выступают за свободную любовь, свободное искусство, абстракционизм. Кто-то формирует у них такие взгляды. Кто именно? Мы в парткоме не имеем об этом ни малейшего понятия»[236].
СТРАСТИ ПО ЖИВАГОБорис Пастернак, автор «Доктора Живаго», был в 1956 году единственным советским писателем, который не ходил на встречи с партийным руководством и не стал дожидаться либерализации сверху. Он действовал так, будто никакой цензуры не существует. Константину Паустовскому он писал: «Только неприемлемое и надо печатать. Все приемлемое давно написано и напечатано». Весной – летом 1956 года, когда дачу Пастернака постоянно навещали многочисленные иностранные гости, рукопись благополучно пересекла советскую границу. К сентябрю новость о том, что Пастернак написал «антисоветский роман» и переправил рукопись за границу, дошла до КГБ и заведующего отделом культуры ЦК КПСС Дмитрия Поликарпова. В это же время Симонов, после консультации с властями, написал Пастернаку письмо, объясняющее невозможность публикации «Доктора Живаго» в «Новом мире». 1 сентября 1956-го в адрес ЦК от руководства Союза писателей было отправлено заключение о романе, в котором говорилось: «В своем романе Пастернак выступает не только против социалистической революции и советского государства, он порывает с глубокими русскими демократическими традициями, объявляет бессмысленными, фальшивыми и лицемерными всякие слова о светлом будущем человечества, о борьбе за счастье народа». В этот момент в Союзе писателей и партийном аппарате еще хотели избежать скандала и надеялись отговорить Пастернака от публикации романа за границей[237]. Пастернака заставили потребовать от Фельтринелли вернуть рукопись. Однако и русский писатель, и итальянский издатель были полны решимости опубликовать роман. Через разные каналы, в том числе через учившихся тогда в МГУ молодых славистов Жаклин де Пруайяр, Витторио Страда и Жоржа Нива, Пастернак призывал Фельтринелли и других издателей поторопиться с публикацией романа и не уступать давлению советских властей. Поэт уже ясно осознавал, что его раннее романтическое очарование русской революцией и политическим радикализмом было трагической ошибкой. Гонорар за издание романа он планировал использовать для создания фонда восстановления разрушенных церквей и помощи семьям жертв сталинских репрессий[238].
После публикации романа на Западе и присуждения Пастернаку в октябре 1958 года Нобелевской премии по литературе разразился скандал, который быстро принял форму политического противостояния, характерного для холодной войны между США и СССР. Никогда еще живший в Советском Союзе писатель не был причиной такой международной политической бури. Хрущев, разумеется, не читал роман, но выступил резко против его автора – гораздо более жестко, чем ранее против Дудинцева. Сигнал вождя подхватил аппарат и – как во времена показательных процессов 30-х годов – запустил яростную кампанию шовинистической ненависти против «антипатриотических действий» Пастернака. Поэта объявили западным агентом влияния, продавшим свою честь и достоинство за Нобелевскую премию. Никогда не слышавшие имени Пастернака рабочие и крестьяне требовали выслать его из СССР и даже казнить. Семья поэта со дня на день ожидала ареста. Подливая масло в огонь, все советские издательства разорвали контракты с Пастернаком, денежные поступления в его адрес были остановлены, почта перехватывалась[239].
«Дело Пастернака» резко раскололо советское образованное общество и культурные круги. Даже те писатели, кто выступал за культурную либерализацию и восторгался поэзией Пастернака, не встали на его защиту. Главным мотивом такого поведения был страх. Многие убеждали себя, что выступать против советского государства – чистое безумие. Некоторые из старых друзей Пастернака осудили его и опасались любого контакта с ним. Христианские убеждения Пастернака и его твердая вера в искусство, свободное от политики, давно раздражали многих его коллег; в позиции Пастернака они видели гордыню, а в его нежелании отступить от принципов – эгоизм, детский индивидуализм. Даже Владимир Дудинцев, имя которого в 1956 году вдохновляло движение за культурную эмансипацию, открестился от Пастернака и позволил властям использовать свое имя в кампании травли писателя. Один из высших чинов Союза писателей, автор текста Гимна СССР Сергей Михалков предлагал выслать Пастернака из страны[240]. Самым поразительным было то, что под письмом в поддержку этого предложения подписались многие студенты Литературного института в Москве. 27 октября 1958 года правление Союза писателей СССР единогласно проголосовало за исключение Пастернака. 31 октября общее собрание Московской писательской организации проголосовало в поддержку обращения к правительству с просьбой выслать Пастернака за границу[241]. В числе выступивших «за» оказался неожиданно и поэт Борис Слуцкий. Он согласился с официальным мнением, что Пастернак стал орудием западной пропаганды в конфронтации холодной войны. Он также чувствовал себя ответственным за литературный ренессанс, оказавшийся, как он, видимо, полагал, под угрозой из-за действий Пастернака. Позже он объяснял свою позицию Самойлову так: «Отказавшись [осудить Пастернака], я должен был положить партийный билет. После ХХ съезда я этого не хотел и не мог сделать»[242].
Евгений Евтушенко публично оскорбил Слуцкого, вручив ему, по аналогии с Иудой, предательские «тридцать сребреников». Несколько студентов филфака ЛГУ написали на стене Петропавловской крепости огромными буквами: «Да здравствует Пастернак!»[243] Но лишь небольшая часть писателей, творческих людей, интеллигенции и студентов видела в Пастернаке героя, жертву невежественного бюрократического режима. Давид Самойлов прочитал «Доктора Живаго» в рукописи и не понял величия романа. В дневнике он записал: «…Проза не очень высокого класса. Автор не знает жизни народа, все это слабо». И все же: «Значение книги много выше ее достоинств». Самойлов отмечал «пленительную независимость мыслей и серьезность в решении важнейших вопросов бытия»[244].
Этот раскол отразился и во мнениях широкой читательской публики. С самим романом никто знаком не был – кроме тех немногих, кто читал его в рукописи или слышал отрывки по западному радио. Это, однако, не мешало многим высказывать противоположные мнения о «Докторе Живаго» и его авторе. Свои суждения они основывали также на нескольких избранных фрагментах, опубликованных в «Литературной газете». В 1958 году газета получила 423 письма от читателей о деле Пастернака. В 338 из них высказывалась полная солидарность с официальным осуждением «антипатриотических действий Б. Пастернака». Если оставить в стороне письма с выражением коллективного «негодования», то ряд авторов писем считали, что Пастернак неправ в своем толковании революции как культурной катастрофы, как оргии варварской энергии, разрушившей русскую культуру. Революция для них оставалась гигантским актом пробуждения чувства собственного достоинства угнетенного большинства. Только в 43 письмах, примерно десяти процентах, высказывалась поддержка Пастернаку. Если среди осуждавших и критикующих писателя были свидетели революции, то его защитниками выступали по большей части молодые образованные люди, те самые, кто двумя годами ранее приветствовал роман Дудинцева. Они поддерживали Пастернака по простому принципу: если власти организуют травлю – значит, мы будем на стороне преследуемого[245].
Шоковые потрясения после смерти Сталина породили в рядах советской интеллигенции двойственный эффект. Небольшое, но красноречивое меньшинство молодых образованных людей считали себя готовыми идти против решений партии в вопросах культуры, а иногда и далее. Это меньшинство сформировалось главным образом в результате событий 1956 года, поставивших молодое поколение перед неожиданным выбором. Потрясение, вызванное докладом Хрущева на XX съезде, было глубоким и долгосрочным. Старые идолы были повержены, а наспех составленные новым руководством объяснения и оправдания преступлений были вопиюще неубедительными. Впервые после двадцати лет мертвящего террора и войн проявились идеологические брожения и волнения в студенческой среде. Некоторые советские писатели захотели вернуть себе роль морального лидерства в обществе, поднимая «проклятые» вопросы «что делать?» и «кто виноват?». Партийное руководство, став поначалу на сторону культурной либерализации, под влиянием революционных событий в Восточной Европе вернулось к репрессиям и восстановлению контроля над сферой культуры. Под давлением сверху официальные писатели капитулировали и стали вести себя как преданные слуги режима. Только Борис Пастернак в 1956–1958 годах смог вернуться к традициям старой демократической интеллигенции и отважился бросить вызов cоветской власти. Роман «Доктор Живаго» и его публикация стали актом свободной личности во имя единства мировой культуры.
Тяга к свободе среди творческой и мыслящей молодежи не умерла зимой 1956 года, несмотря на аресты, меры по стабилизации и пропагандистскую браваду. Она ширилась и принимала новые формы. В еще неясном брожении стали проявляться знакомые по российской истории черты и формы, свойственные старой русской интеллигенции, безжалостно раздавленной большевизмом и сталинизмом. Это не было, однако, изоморфное возрождение исчезнувшего явления. Новая интеллигенция, страстно обличавшая сталинские порядки и требовавшая правды и искренности, оставалась продуктом совсем другого общества и другой эпохи.
3. Переоткрытие мира (1955–1961)
Границы мне мешают…Мне неловко не знать Буэнос-Айреса, Нью-Йорка.Хочу шататься, сколько надо, Лондоном,Со всеми говорить – пускай на ломаном.Евгений Евтушенко, 1955–1956Хрущевский курс на «мирное сосуществование» открыл новые возможности выезда за границу и общения с иностранцами. Новое руководство поощряло культурные обмены с Западом: гастроли балетных трупп, концерты, музыкальные конкурсы, книжные и художественные выставки, участие советских ученых в научных и академических конференциях. В основе такой политики лежал оптимистический расчет на то, что достижения советской культуры и науки позволят размыть «образ врага» в западных странах[246]. Советское государство, казалось, сменило агрессивную ксенофобию на «добро пожаловать»: советских людей инструктировали не сторониться иностранцев, а завоевать их расположение и растопить их сердца[247].
Открывая двери СССР для международного туризма и культурного обмена, Хрущев шел на большой риск. В этот процесс оказались вовлечены тысячи, а затем и миллионы советских граждан, включая ученых и людей искусства. В 1955–1956 годах в еще недавно практически закрытом для иностранных гостей Советском Союзе стали появляться выставки западных художников, музыканты-исполнители и обычные туристы. 2 июня 1957 года Хрущев в эфире популярной программы американского телеканала Си-би-эс с задорным вызовом предложил американцам «покончить с вашим железным занавесом». Советский лидер делал вид, что он не боится западного влияния, а все ограничения в человеческих контактах – не от советского полицейского режима, а от американского страха перед коммунизмом. Как будто и не было недавних арестов и репрессий в советских вузах. Вслед за этим интервью советский МИД выступил с широким спектром предложений по обмену в сфере промышленности, науки и техники и искусства. «Работа с иностранцами» стала быстро растущей индустрией, в которую были вовлечены сотни советских учреждений и сотни тысяч граждан.
Власти рассчитывали, что им удастся – в первую очередь с помощью всеведущего КГБ – удержать «культурную дипломатию» под строгим контролем. Но этот расчет оказался иллюзорным. Образованная советская молодежь росла в закрытом обществе, в атмосфере, пропитанной антизападной пропагандой. После победного марша советских солдат по Европе и освобождения ее от фашизма Сталин отгородил страну от Запада железным занавесом. Все русское и советское превозносилось, ко всему западному и особенно американскому нужно было относиться с подозрением. Но эта политика начала давать сбой еще при Сталине, вызвав к жизни спонтанное сопротивление со стороны молодых стиляг и культ вокруг иностранной материальной культуры и искусства – американского джаза, моды и танцев. И когда советское руководство начало осторожно приоткрывать форточки во внешний мир, культ для немногих превратился в моду для большинства.
Американский советолог Фредерик Баргхорн, один из первых западных специалистов, «десантировавшийся» за железный занавес, обнаружил, что советское общество гораздо более уязвимо и подвержено западному влиянию, чем американское – влиянию коммунистическому. В ЦРУ это тоже прекрасно понимали и видели в образованной советской молодежи объект для западного воздействия. Понимали это и в Кремле, но трактовали по-своему. В октябре 1963 года КГБ арестовал Баргхорна по надуманному обвинению в шпионаже[248]. Будущее, однако, подтвердило его правоту. Самым мощным оружием в холодной войне оказалась «мягкая сила» Запада, а вовсе не КГБ. Растущие возможности для проникновения западной культуры медленно, но верно изменяли сознание широких кругов образованных молодых людей – особенно в Москве и Ленинграде.
ВЗГЛЯД ИЗ-ПОД ЗАНАВЕСАИзоляцию советского общества от окружающего мира обеспечивала не только полная закрытость границ – физический барьер по всему периметру огромной территории с обширной «нейтральной полосой» и колючей проволокой, охраняемый пограничниками КГБ и цепными собаками. В сердцах и умах подавляющего большинства советских граждан царила насажденная Сталиным ксенофобия – психологический барьер, психоз и страх перед всем иностранным. В 1953–1955 годах, как вспоминал писатель Вениамин Каверин, барьер этот казался возведенным навечно[249].
В 1955 году двое молодых поклонников западного стиля, джазмен Алексей Козлов и его друг Феликс, еще смотрели на двор американского посольства из окон московской квартиры как на другую планету. Но именно в этом году под занавесом начали возникать первые зазоры и лазейки. Сперва через них можно было рассмотреть то, что происходило в «братских» странах советского блока. Газеты и журналы из стран «народной демократии» стали появляться в киосках «Союзпечати» в Москве и Ленинграде, в том числе в университетах. Эта пресса стала первым источником информации, альтернативой советскому официозу. Туризм в страны Восточной Европы начал быстро расти: в 1957 году, согласно официальным советским данным, свыше полумиллиона советских граждан смогли посетить Польшу, Румынию, Китай, ГДР и другие «социалистические» страны[250].
Особенно важную роль сыграла Польша. Как вспоминал один московский лингвист и поэт, «для определенной части советской интеллигенции Польша после 1955–1956 годов была мостом в Европу, в европейскую культуру – начиная от общей культуры идей и заканчивая политической культурой». В эти годы мода на изучение польского языка достигла пика – польский предпочитали английскому, немецкому и французскому. Польские газеты и книги, искусство, философия и социология давали возможность советским интеллектуалам приобщиться к западной культуре как бы «в копии» – когда «оригинал» был еще недоступен. Такие западные писатели, как Уильям Фолкнер, Джозеф Конрад, Франц Кафка и Джеймс Джойс в Советском Союзе не издавались, в библиотеках их книг не было, но можно было найти польские переводы. Даже труды польских теоретиков марксизма-ленинизма были как бы с изюминкой – их авторы были в курсе новинок европейского марксизма и социал-демократической мысли. К тому же польская и русская культуры всегда являлись близкими соседями. Студентка МГУ польского происхождения Ирина Вербловская говорила: «Все происходящее в Польше эхом отдавалось в Москве. Почему? Поляки всегда были нам очень близки. У нас общая история, общий опыт»[251]. У русской и польской интеллигенции были общие романтические и революционные корни; в обеих странах интеллигенция страшно пострадала от насилия, мировых войн и сталинских репрессий. И в советской «метрополии», и в польском «сателлите» поздний сталинизм сделал все, чтобы подавить дух культурной автономии и свободомыслия. Полякам, однако, удалось сохранить этот дух в гораздо большей степени.
Самые вожделенные лазейки вели за пределы советского блока. Югославия, Греция, Турция, Италия, Испания, Великобритания, Франция и многие другие привлекательные направления с богатым культурным наследием были для советских граждан практически недоступны – ведь эти страны принадлежали к враждебному миру. Многие годы ездить туда могли лишь считаные единицы из привилегированной советской интеллигенции, такие как Симонов или Эренбург – как правило, с личного одобрения Сталина. Вождь не покидал пределов своей империи и других выпускать не любил. Хрущев поменял эту систему. Он и другие советские лидеры начали с того, что стали ездить за границу сами. Началось все с визита в Югославию в мае 1955 года. Путешествовали они, как написал один западный историк культурных обменов, «словно князья Возрождения – со свитой балерин, певцов и пианистов»[252]. В июне 1956 года в свое первое плавание вокруг Европы отправился роскошный круизный лайнер «Победа», взятый у Германии в счет репараций. На его борту находились высокопоставленные советские чиновники, а также журналисты, писатели, музыканты, художники. Для многих это был первый выезд за границу. Именно этот круизный рейс заставил Паустовского задуматься о новом привилегированном классе в советском обществе. Выйдя в плавание из Одессы, «Победа» останавливалась в портах Турции, Греции, Италии, Франции – в общей сложности одиннадцать стран – и завершила круиз в Ленинграде. Путешественники проплыли мимо Айя-Софии и великих мечетей Константинополя-Стамбула, видели греческий Акрополь, миновали Этну и Сиракузы, побывали в Неаполе, Сорренто и на острове Капри, добрались до Лувра и музеев Ватикана.
Для участия в круизе каждый пассажир должен был иметь специальную «выездную» визу. Чтобы ее получить, нужно было пройти через собеседования целого ряда комиссий по месту работы или учебы – партийной, комсомольской, административной, и профсоюзной – а затем еще получить одобрение от КГБ и «выездной» комиссии обкома или горкома партии. Кандидат на зарубежную поездку должен был обладать безукоризненным в понимании всех этих органов «морально-политическим обликом». На любой из этих стадий отбора человеку могли отказать в выезде без объяснения причин. Для многих, кто выезжал за границу впервые, поездка становилась волнующим, почти религиозным опытом, впечатлениями о котором они еще долго делились с родными, друзьями и знакомыми[253]. На борту «Победы» тогда еще совсем молодой писатель Даниил Гранин впервые «открыл для себя новые миры»: «Невозможно передать на бумаге красоту этих пейзажей, жаркий пряный бриз, переполняющие нас чувства». Другой молодой литератор, журналист партийного журнала «Коммунист» Федор Бурлацкий, полвека спустя утверждал, что круиз «потряс его даже больше, чем ХХ съезд». «Я увидел культуры и образ жизни, о которых мы не могли и мечтать», – объяснял он[254].









