
Полная версия
Дети Живаго. Последняя русская интеллигенция
Самым распространенным путем перехода от советского мейнстрима в мир западных «стилей» стала любовь к джазу. В 1948 году джаз в СССР оказался под запретом, и молодые люди, успевшие полюбить джаз еще до войны, внезапно обнаружили себя в культурном подполье. Усилия партийной пропаганды по травле джаза и тех, кто его играет и слушает, приводили к обратному эффекту – отчуждению молодежи от режима и зачастую от их напуганных запретами родителей. Музыкант Алексей Козлов, полюбивший джаз еще в детстве, вспоминает, что его инакомыслие зародилось, когда в начале пятидесятых в семейном кругу он высказал недовольство запретом джаза. Отец Алексея, правоверный коммунист и профессор в престижном вузе, «задрожал от гнева, когда услышал по радио хриплый голос Луи Армстронга». Алексей считал отца «фанатиком», но к его удивлению, тот послушно приобретал для сына все, что тот просил: коротковолновой радиоприемник, один из первых в Москве магнитофон и даже американскую одежду и обувь – все это было доступно в спецраспределителях, устроенных для начальства[95].
Партийные пропагандисты и редакторы советских газет и журналов совершили серьезную ошибку. Распространявшийся по всей стране в миллионах экземпляров «Крокодил» знакомил со стилягами огромную аудиторию, которая иначе даже не узнала бы об их существовании. На танцевальных вечерах, да и просто на улицах стало появляться все больше и больше подражателей. Комсомольские дружинники гонялись за ними и, поймав, нещадно избивали, разрезали зауженные брюки, разбивали пластинки. Бывало и так, что стиляги устраивали дружинникам засаду и давали им сдачи[96]. «Бунтари» становились объектом публичной ненависти, но среди части молодежи стали восприниматься как авангард новой волны. Они даже приняли презрительное прозвище «стиляги» и несли его с гордостью. Серую массу сверстников они звали «жлобами». Важной целью для них было выделиться из унылой советской толпы, выглядеть по-американски, по меньшей мере не по-советски. Конечно же ни один из атрибутов «стиляжьего» гардероба приобрести в советских магазинах было невозможно. «Специалисты» перекраивали советскую одежду и обувь так, чтобы она выглядела как Made in USA. Была у них и своя манера поведения и общения друг с другом. Говорили они на своем сленге, полном новых слов – так, чтобы жаргон этот был непонятен родителям и другим непосвященным. Имелись у стиляг и свои «Бродвеи» – в Москве это был самый близкий к Кремлю участок улицы Горького, в Ленинграде – часть Невского проспекта, в других советских городах – главные улицы. Был разработан специальный замысловатый стиль поведения, будь то в заведениях советского «общепита», которые стиляги называли между собой «коктейль-холлами», или на дружеских вечеринках. Общество стиляг было закрытым для чужих, доминировали в нем мужчины; их подруги стояли явно ниже в социальной иерархии – для танцев, флирта и любви. «Правильная чувиха» должна была любить джаз, уметь танцевать фокстрот и буги-вуги и по крайней мере имитировать свою доступность для «раскрепощенного» секса[97].
Естественно, все элементы этого воображаемого «стиля» требовали денег, что порождало чудеса изобретательности: не у всех были состоятельные и готовые потакать им родители. Поэтому неудивительно, что культурный разрыв с советским мейнстримом вел прямой дорогой к «черному рынку». Согласно устоям советского «социализма», деньги не должны были быть основополагающей ценностью. Потребности стиляг, однако, подталкивали их к откровенному отрицанию правил и идеалов «строителей коммунизма»; их упор на стилевое и вещественное отличие от окружающих приводил к конфликту со многими сверстниками, не говоря уж об остальном окружении. Отрицая «общность в нищете», многие бунтари надсмехались над публично провозглашаемыми социальной справедливостью и равноправием. Британский журналист Эдвард Крэнкшоу, заставший стиляг в Москве уже после смерти Сталина, с удивлением услышал, как «приятные высокообразованные молодые люди отзывались о пролетарских массах, от имени которых как бы управлялась их страна, с такой презрительной грубостью, какую я не встречал уже многие десятилетия в странах Западной Европы»[98]. Представители «рабочих масс» отвечали стилягам неприкрытой ненавистью. Ни о какой симпатии между самопровозглашенной молодежной «элитой» и «плебсом» не могло быть и речи[99].
Молодые стиляги создали для себя воображаемую Америку и воображаемый Запад – в качестве антитезы советскому обществу. У Алексея Козлова был друг по имени Феликс, семья которого принадлежала к привилегированноым слоям. Окна его квартиры выходили прямо во двор американского посольства. Оттуда Козлов мог впервые бросить взгляд на «американскую территорию». За забором он увидел «автомобили невиданной красоты, детей, играющих в неведомые игры и говорящих друг с другом по-американски». Позже он вспоминал, что испытывал при этом мучительную душевную боль: ему открылась «неосуществимая мечта, недостижимая планета». Друзья часами просиживали на подоконнике, «чувствуя страстную любовь ко всему американскому»[100]. Иосиф Бродский рассказывал, что он и его друзья пытались быть большими американцами, чем сами американцы[101]. Эта «американская мечта» и страстная вера в существование «лучшего мира» на Западе были прямым следствием сталинской тюремной изоляции страны от остального мира и сыграли решающую роль в эволюции многих интеллигентов и творческих людей этого поколения. Воображаемый Запад сопровождал многих послевоенных студентов по мере их взросления и оставался с ними вплоть до шестидесятых годов, когда некоторые из них впервые смогли попасть за границу.
С самого начала поклонники американского стиля и джаза и их подражатели оказались в двойном конфликте с их окружением: конфликте между родителями и детьми и конфликте между ними и официальными институтами советского общества, в первую очередь школой и комсомолом[102]. Но так происходило далеко не всегда. Многие любители джаза, как и знаменитые будущие барды Владимир Высоцкий, Юрий Визбор и Александр Городницкий, никогда не были стилягами, хотя и восприняли от них некоторые манеры и отчасти язык. А часть тех комсомольцев, которые преследовали стиляг, со временем стали страстными проповедниками открытости и либерализации общества. Американские культурные влияния не вели прямой дорогой к антисоветским взглядам. Многие стиляги позже признавались, что их любовь к джазу и модной одежде прекрасно уживалась в их сознании с безоговорочным принятием культа Сталина. И все же поклонники американского стиля принадлежали к племени бунтарей, а не конформистов; они выстроили для себя имидж, отличный от остального советского общества. Их зарождающееся отчуждение от большинства прокладывало еще одну дорожку к тому, что послевоенный сталинизм пытался подавить – к умению независимо мыслить и действовать.
СМЕРТЬ СТАЛИНА И «ОТТЕПЕЛЬ»Сталин умер 5 марта 1953 года, когда, казалось бы, все было готово к новой оргии арестов и репрессий. Если бы это произошло, жертвами террора наверняка стали бы евреи и молодые интеллигенты, не только ветераны войны, но и студенты. С 6 по 8 марта тело Сталина лежало в Колонном зале Дома союзов, бывшем Доме Благородного собрания, а еще раньше – усадьбы князя Долгорукого недалеко от Кремля. К Дому союзов со всех сторон устремились огромные толпы людей, создав на узких улочках центра столицы столпотворение. Это был первый массовый выход людей после празднования Дня Победы 9 мая в 1945 году. На этот раз спонтанный выход людей на улицы привел к трагедии и массовой гибели. У милиции и военных не было ни опыта, ни инструкций о том, как предотвратить давку. Они усугубили ситуацию, перегородив десятками грузовиков улицы и переулки, где скопились многие тысячи людей, пробивавшихся с разных концов города. Сотни были задавлены до смерти, тысячи покалечены.
Завсегдатаи встреч в доме Тимофеева к Дому союзов не пошли. 9 марта 1953-го, как раз когда тело Сталина возлагали в Мавзолей рядом с Лениным, в квартире Давида Самойлова и его жены Ляли дружеская компания отмечала рождение их сына-первенца. Настроение было приподнятое, и все оживленно обсуждали будущее. Интуиция подсказывала, что худшее позади[103]. Многие молодые, однако, пошли проститься с вождем. Новость о смерти Сталина породила у студенчества чувство растерянности и тоски. Красный фараон внезапно оказался смертным, и с его смертью рушился привычный мир. В уме у многих крутился один вопрос: «Что теперь с нами будет?» Будущий диссидент, а тогда аспирант философского факультета Ленинградского университета Михаил Молоствов вспоминал, что его «душили слезы». Лозунг «За Родину! За Сталина!» крутился в сознании[104]. Некоторые, включая детей жертв репрессий, считали, что молодые должны вступить в партию, поддержать ее, как это было сразу после смерти Ленина[105]. Многие интеллигенты старой школы и студенты-евреи были охвачены тревогой, не зная, что принесет им будущее.
Немало студентов, рискуя жизнью, отправились воздать личные почести телу вождя. Михаил Горбачев простоял в очереди свыше тридцати часов, но все же сумел увидеть мертвого кумира[106]. Поэт Евгений Евтушенко, студент Литературного института, угодил в гущу толпы и с ужасом наблюдал, как вдавливали людей в фонарные столбы, будки телефонов-автоматов и борты грузовиков. Он уцелел только благодаря своему высокому росту – многие мужчины пониже, женщины и подростки были задушены или затоптаны. По бортам грузовиков, к которым толпа прижимала несчастных людей, стекала кровь. Милиционеры и солдаты беспомощно взирали на происходящее из кузовов – команды действовать у них не было. Как писал Евтушенко в своей «Преждевременной автобиографии», он решил действовать сам – организовал из крепких молодых мужчин цепь для сдерживания толпы и спасения гибнущих женщин. В этот момент он почувствовал ненависть к преступной пассивности властей и всей обстановке, которая породила эту пассивность[107].
Студент МГУ Бронислав Холопов и его девушка избежали давки лишь затем, чтобы на следующий день предпринять еще одну попытку пробраться к телу Сталина. На месте вчерашней трагедии они увидели россыпь бесчисленных галош и оторванных пуговиц. Одинокая женщина брела по площади, пытаясь отыскать потерянный ботинок; разорванная шуба на ней висела клочьями. Полумертвые от холода Холопов с невестой сумели-таки зайти в Дом союзов – увидеть Сталина в гробу и стоявших вокруг него в почетном карауле кремлевских лидеров. Вернувшись в университет, они рассказали об увиденном сотням собравшихся в большой аудитории студентов. Все плакали. Кто-то сказал: «Счастливчики. Вы его похоронили. Вы это запомните на всю жизнь». Сорок лет спустя Холопов написал: «Система и тайная полиция могли лепить из таких людей все, что хотели»[108].
Послевоенные студенты и многие интеллигенты еще оплакивали Сталина, когда в апреле 1953 года пришло первое шокирующее разоблачение: «дело врачей» оказалось сфабрикованной МГБ фальшивкой, как и вся антисемитская кампания. В заметке об этом, опубликованной в газете «Правда», ясно давалось понять, что «признания» врачей были выбиты у них под пытками. А 23 июня появилась еще одна новость: Лаврентий Берия, правая рука Сталина и глава госбезопасности, арестован как «агент международного империализма», он оказался «британским шпионом». Это было начало политического пробуждения и кризиса веры для студентов МГУ. Людмила Алексеева «ловила себя на том, что перед глазами неотвязно вставала картина: наши вожди восседают за уставленным бутылками столом и замышляют, кого убивать следующим». Мужу она сказала: «Это шайка паханов»[109]. Партийные агитаторы пытались объяснить студентам в общежитии на Стромынке, что в партии были допущены ошибки, но она нашла в себе мужество открыто их признать. Но именно это-то признание ошибок и положило конец романтическому культу Сталина в студенческой среде: его пьедестал покрылся трещинами и затем стал рушиться. Стало ясно: грядут большие перемены[110].
Но куда и как далеко пойдут эти перемены, никто не знал. Многие были в шоке от первого упоминания в газетах о «культе личности» и информации об аресте Берии. Они не могли понять, почему после ежедневных восхвалений великого вождя имя Сталина внезапно исчезло со страниц газет, из радиопередач и публичных выступлений. Первая годовщина смерти Сталина 5 марта 1954 года прошла практически незамеченной. Это молчание оскорбило идеалистов. В общежитии на Стромынке в честь дня 8 марта показали фильм 1939 года «Член правительства» о простой крестьянке, которая встретилась с Лениным и стала членом большевистского правительства. Когда в заключительной сцене фильма в зале заседаний под громогласные аплодисменты появляется Сталин, студенты МГУ встали, как и аудитория в самом фильме, и стали аплодировать. Во время одной из лекций студент филфака Игорь Дедков предложил, чтобы все встали и почтили память Сталина. Это были последние вспышки проявления романтического сталинизма – но и начало независимого самовыражения, идущего вразрез с официальной линией[111].
Существовали две группы молодых студентов, для которых смерть Сталина стала зарей новой надежды. Это были евреи и стиляги. У евреев для радости имелся понятный резон. Со стилягами было сложнее. Известный драматург Виктор Славкин в своей книге воспоминаний «Памятник неизвестному стиляге» приводит реакцию одного друга на передававшийся по радио бюллетень о состоянии здоровья Сталина. Друг-стиляга был потрясен упоминанием анализа мочи: «Это меня поразило: ах, он такой же, как мы, у великого Сталина моча… И все! Как отрезало. Доклад Хрущева потом, через три года, на XX съезде меня уже не удивил». Миф о земном боге рухнул[112]. У поклонников джаза были также причины для оптимизма. В ноябре 1953 года ленинградский подросток Юрий Гендлер слушал передававшийся по радио концерт из Дома союзов, посвященный очередной годовщине революции. После неизбежных официозных выступлений и программы классической музыки дирижерская палочка перешла к легенде советского джаза Леониду Утесову, который объявил: «Второе отделение концерта мы открываем танго “Брызги шампанского”». Десятилетия спустя Гендлер вспоминал свой шок. Годами танго, как и джаз, и другие жанры западной музыки, оставалось строгим табу в советской культуре. «Брызги» звучали как символ освобождения. Гендлеру стала ясна связь между исчезновением Великого вождя и отменой запрета на джаз. На время затихла и кампания против стиляг[113].
Многим москвичам первые послесталинские годы запомнились, среди прочего, и внезапным ростом числа «компаний» – неформальных групп друзей, состоящих по большей части из образованных людей от двадцати до сорока лет. Сообщество в квартире Тимофеева перестало быть уникальным. Компания могла насчитывать двадцать, тридцать, а то и пятьдесят человек. Что еще характерно – входили в нее люди самых разных профессий: физики и другие ученые встречались с писателями, поэтами и художниками; университетские профессора с людьми искусств, врачами и юристами. Компании друзей в то время имели куда большее значение, чем обычные студенческие компании. Выросший в Москве в сороковые – пятидесятые годы социолог Владимир Шляпентох считает, что в западном обществе просто нет эквивалентного термина для описания «дружбы взрослых людей». Членов компании объединяла любовь к спорту и музыке, изобразительному искусству, но также и к идейным спорам. Алексис де Токвиль в своей книге «Демократия в Америке» (1831) писал, что американцы научились уравновешивать свой индивидуализм созданием добровольных ассоциаций. В Советском Союзе, где режим стремился атомизировать людей, загнать их в вотчины и корпорации послушных функционеров, компании выполняли роль таких добровольных ассоциаций. Людмила Алексеева считала, что возникшие в пятидесятые годы компании были социальным институтом, служившим ее поколению для удовлетворения «психологических, духовных, иногда, возможно, даже физиологических потребностей, которые помогали им открыть свою страну, ее историю и самих себя». При Сталине собираться в группы больше трех человек для неконтролируемого общения могло быть смертельно опасным. После его смерти это стало нормой[114]. Дружеские компании служили заменой «издательствам, газетам, салонам, исповедальням, концертным залам, библиотекам, музеям, психологическим консультациям, кружкам кройки, шитья и вязания, торговым палатам, барам, клубам, ресторанам, кофейням, агентствам знакомств, а также семинарам по литературе, истории, философии, лингвистике, экономике, генетике, физике, музыке и искусству»[115]. Некоторые из них своими корнями восходили к группам по самообразованию 1940-х годов, но были многочисленнее, разнообразнее и более открытые. Компании также напоминали знаменитые «кружки», где в 1840-е годы впервые возникла русская демократическая интеллигенция – и те «кружки», которые в 1920-е годы были созданы «бывшими людьми» в попытке сохранить интеллектуальные и культурные привычки и интересы.
Какое-то время самой серьезной проблемой для компаний был поиск места для встреч. Одно из наследий сталинщины – катастрофическая нехватка личного пространства, практически полное отсутствие кафе и других публичных мест для неформальных собраний. У стиляг любимыми местами встреч были кафе «Норд» на Невском проспекте в Ленинграде и «Коктейль-бар» на улице Горького в Москве. Счастливые обладатели отдельных квартир (а не комнат в коммуналке) имели для компаний невероятную ценность. Андрей (Андрон) Михалков-Кончаловский вспоминает, что члены его дружеской компании собирались в просторной квартире, принадлежавшей его отцу Сергею Михалкову, секретарю Союза советских писателей и автору советского гимна. Время от времени гости оставались на ночь, иногда засыпая на полу. Особо комфортным считалось место под старым роялем[116].
Рост компаний создал привлекательную альтернативу посиделкам в студенческом общежитии и общению в университетских «курилках» – это касалось прежде всего отношений с противоположным полом. Дружеские посиделки были естественным местом для знакомств и завязывания интимных отношений. Именно там бесчисленное количество людей находили себе партнеров и партнерш. Разумеется, быт коммунальных квартир никогда не мог помешать развитию романтических отношений, но он им и не способствовал. У стиляг, особенно детей из привилегированных семей с отдельными квартирами, проблема секса решалась проще. Для некоторых романтиков ухаживание было процессом с долгими прогулками и бесконечными разговорами. Михаил Горбачев вспоминает, что влюбился в свою жену Раису сразу же и она скоро ответила ему взаимностью, но близости между ними долго не было, поскольку встречаться влюбленные могли только в общежитии на Стромынке или в студенческом клубе[117]. По поводу секса – был ли он в центре интеллигентских компаний или главным была культурная близость – можно спорить. В первые послевоенные годы обилие одиноких молодых женщин, отчаявшихся найти мужей, давало возможность мужчинам коллекционировать связи. Анатолий Черняев, ветеран войны, студент, а потом и преподаватель истфака МГУ, писал в конце жизни про «жадное до женщины послевоенное время».
Мужская дружба оставалось важнейшим стержнем молодежных компаний в 1950-е годы. Преобладание мужчин сохранялось в течение многих лет после войны[118]. Но интеллигентские компании, в отличие от остального общества, предполагали равенство полов и уважение к образованным сверстницам. В целом советским женщинам было нелегко: сталинский режим исповедовал мужской шовинизм, к тому же война унесла жизни от пятнадцати до семнадцати миллионов мужчин. Многим женщинам приходилось растить детей без отцов, без мужской поддержки и без алиментов (отмененных для женщин, родивших вне брака, в 1944 году)[119]. Вплоть до начала шестидесятых приезжающие в страну иностранцы писали о советских женщинах, что они плохо одеты и утратили женственность. В интеллигентских кругах женщины расцветали и были более свободны в выборе партнеров и домашних обязанностей. Людмила Алексеева – одна из таких женщин. По окончании МГУ она вышла замуж и, «как и все», родила. Но стандартная семейная жизнь длилась недолго. Она и ее подруга Наташа познакомились с компанией мужчин постарше. У тех за плечами уже было многое: в 1946 году их арестовали за создание сообщества под названием «Братство нищих сибаритов». Выйдя на свободу после смерти Сталина, «сибариты» собрали вокруг себя живой и интересный круг друзей. Молодые женщины обнаружили, что в этой компании их знания и ум ценятся. Людмила готовила для друзей «доклады» по работам Ленина и старых большевиков, пытаясь проследить трансформацию большевизма в сталинизм. Наташа, специалист по Испании и Кубе, рассказывала о том, что она вычитала в испаноязычной прессе и узнала от испанцев, поселившихся в Советском Союзе после поражения республиканцев в гражданской войне. Здесь, среди «нищих сибаритов», Алексеева нашла свою новую любовь и интеллектуального партнера. Она развелась с мужем, оставив за собой воспитание детей[120].
Важной социальной ролью кружков было поддержание среды, где был возможен обмен знаниями и самообразование. В октябре 1956 года рукописный журнал «В поиске» студентов филфака Уральского государственного университета объяснял: «Гуманитарные науки в нашей стране за последние печальные двадцать лет разрушены, практически уничтожены. Восстановить их некому, кроме нас. Что нам делать? Преподаватели все нам дать не могут. Нужно самообразование»[121]. После 1953 года, когда в советское общество начал возвращаться кислород, молодые люди стали жадно искать новые контакты и дружеские связи. Разговоры, переходившие в дружбу, завязывались в очередях за желанной книгой в книжном магазине, или в очереди за билетами на всеми обсуждаемый театральный спектакль, или в читальном зале библиотеки. В 1953–1955 годы Алексеева находила новых интеллектуальных друзей в Ленинской библиотеке в Москве. Там в курилке и коридорах велись обсуждения и горячие споры вокруг статей в журнале «Новый мир»[122].
После смерти Сталина в студенческих общежитиях тоже наступило время дискуссий и разговоров «начистоту». Выпускники МГУ 1954–1955 годов, в числе которых был и Михаил Горбачев, вспоминали, что свет в окнах общежития на Стромынке не гас всю ночь. До утра студенты спорили, обменивались литературными новостями и обсуждали новые идеи. Именно здесь, в общежитии, Михаил и Раиса познакомились со своими сокурсниками грузином Мерабом Мамардашвили и русским Юрием Левадой. В последующие годы Мамардашвили стал выдающимся философом, знатоком Гегеля и неокантианской философии, а Левада возродил советскую социологию и создал первый в стране центр изучения общественного мнения. Тогда, впрочем, все они еще оставались ортодоксальными марксистами и поклонниками Ленина. Главное, однако, была атмосфера искренности и честности, к которой стремились на Стромынке. Провокаторов и стукачей не жаловали. Любое доносительство воспринималось студенческими компаниями как предательство и каралось остракизмом. Откровенно «антисоветские» политические высказывания в этой среде были редкостью, но даже если кто-то на это отваживался, остальные товарищи по компании могли высказать ему свое недовольство, не доводя это до сведения начальства.
ОБ ИСКРЕННОСТИ В ЛИТЕРАТУРЕМежду 1953 и 1955 годами этот растущий мир дружеского неформального общения послевоенного поколения студентов и молодых интеллигентов горячо приветствовал каждый новый знак перемен и либерализации. Это было время социального и интеллектуального пробуждения. Сотни тысяч людей стали возвращаться из лагерей. Второе дыхание обрели ветераны войны, надежды которых на лучшую и достойную жизнь после победы были растоптаны Сталиным. Институты культуры, науки, образовательные учреждения пошли в рост. Годы эти получили название «оттепель» после опубликованной в мае 1954 года одноименной повести Ильи Эренбурга, уловившего точную метафору нового времени. Прежние пропагандистские штампы предполагали героику труда и рост индустриальных показателей. Запущенное Эренбургом в оборот слово подразумевало, что недавнее прошлое было временем зимней тьмы и сковывающего мороза. Метафора также намекала на то, что ледовый порядок начал таять и – может быть – уступит место настоящей весне.
Анатолий Черняев, ветеран войны и одноклассник поэта Давида Самойлова, вспоминал, что в годы после смерти Сталина «все то честное, здоровое, умное, нравственное, что десятилетиями копилось в обманутом и замордованном обществе, стало мощными струями прорываться на поверхность, привлекая всеобщее внимание. И, как не раз бывало в нашей истории, лидером и провозвестником раскрепощения умов стала литература»[123]. К началу 1950-х годов русская литература представляла собой безжизненную пустыню. Официозная литература соцреализма деградировала в разновидность пропаганды, повторяла набор плоских социальных штампов о вымышленном «идеальном» мире, населенном ходульными персонажами с «настоящим» советским патриотизмом и «рабочей» сознательностью[124]. В литературе ситуация была немногим лучше, чем в биологии, где Трофим Лысенко утвердил свою непререкаемую монополию и с помощью клики сторонников травил и изгонял талантливых генетиков. Главной жертвой литературной «лысенковщины» стало свободное слово. Союз советских писателей возглавлял некогда талантливый Александр Фадеев, а его подручными были некогда подававшие надежды писатели и поэты. Все они давно уже играли роль цепных псов по охране кладбищенского царства социалистического реализма. Главная проблема, однако, состояла в том, что подобная псевдолитература не была способна вдохновлять и увлекать – это было насквозь лживое чтиво. Романтиков из послевоенной молодежи эта литература отвращала – с их точки зрения, она воспевала мещанские ценности комфорта и конформизма, была замешана на консервативной эстетике, приправленной имперским шовинизмом. Исторические романы позднего сталинизма воспевали деяния царей и захват территорий. Революционным народовольцам в этой истории не осталось места[125].









