Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 14

Похороны поэта были прощанием с чем-то большим, чем он сам – с культурной средой русской интеллигенции. Но эти же похороны возвестили надежду на новую духовную и гражданскую общность. По словам Варлама Шаламова, бывшего узника сталинского ГУЛАГа, Пастернак «был совестью моего поколения, наследником Льва Толстого. Русская интеллигенция искала у него решения всех вопросов времени, гордилась его нравственной твердостью, его творческой силой». Молодые люди, пришедшие в тот день прощаться с Пастернаком, имели совершенно иной жизненный опыт и учились в советских школах. Многие из них не могли понять духовно-религиозный мир поэта. В то же время они, как и он, жаждали культурного и общественного возрождения и ощущали себя преемниками той великой культурной и нравственной традиции, которую воплощали в себе Пастернак, его герой Юрий Живаго и их среда. В этом смысле они были его духовными детьми.

Это не были люди одного поколения, если под поколением мы понимаем демографию и общие возрастные рамки. Самые старшие из них родились в 1920-е годы и сражались на фронтах Второй мировой войны. Пастернак возлагал большие надежды на ветеранов войны. Он приписывал им «качества сказочные, ошеломляющие», в числе которых – «готовность к крупному, отчаянному, небывалому», и называл их «нравственный цвет поколения»[46]. Но эту когорту слишком сильно выкосила война, многие сильные духом и талантливые погибли. Большая часть метафорических «детей Живаго» принадлежала к более молодому поколению, пришедшему на учебу в университеты Москвы и Ленинграда уже после войны. Однако чувство культурной солидарности и новых надежд свело их в «большое» историческое поколение, выходящее за рамки возрастных ограничений.

Духовные дети Живаго родились в обществе, где каждый должен был впитать в себя советский образ жизни так же естественно, как раньше люди впитывали в храме православную веру. Они маршировали под красными звездами Кремля и пели заученные наизусть советские песни. Их учили любить Сталина больше, чем родителей. Многие росли без отцов, погибших на войне или сгинувших в сталинских репрессиях. «Товарищ Сталин» в каком-то смысле заменял им отца. Благодаря советскому просветительскому проекту они смогли бесплатно поступить в лучшие университеты страны, в первую очередь в Москве и в Ленинграде. После учебы им было суждено влиться в ту группу образованных людей, из которых Сталин рассчитывал сформировать полностью лояльную своему режиму «советскую интеллигенцию». Это означало бы их подчинение духу диктатуры, где бы они ни трудились – как ученые и инженеры, врачи и учителя, высшие военные чины, кадры безопасности и пропаганды, деятели культуры. Многие из них должны были сменить поспешно набранных в годы террора «выдвиженцев» в государственном аппарате и в партийной номенклатуре. Этот класс молодых образованных людей рос в изоляции от внешнего мира, в стране с закрытыми границами и должен был, по определению Чеслава Милоша, жить с «порабощенным разумом». Встреча с иностранцем для них являлась событием еще менее вероятным, чем полное солнечное затмение. Поездки за границу были для большинства из них такой же фантастикой, как полет на Луну.

Но вдруг произошло нечто совершенно замечательное. Опыт войны, насилия и нищеты не пропал под спудом государственной пропаганды. Дети вырвались из оков партийной опеки и цензуры. Образованные кадры, готовившиеся для службы в сталинской системе, оказались живым, разнохарактерным племенем, отличающимся интеллектуальной любознательностью, художественными устремлениями и страстью к высокой культуре. Таков был непредвиденный результат советского образования, в котором догма и цензура парадоксально уживались с идеалами саморазвития, совершенствования и духа мировой культуры. Эти идеалы, некогда неотъемлемая составляющая этики русской интеллигенции, стали дрожжами для ее возрождения среди образованной молодежи послесталинской поры. Еще были живы ровесники Юрия Живаго, остатки старой интеллигенции в литературе и искусстве, с их памятью об изувеченном народе и плененной культуре, и, несмотря на свою капитуляцию перед сталинской догмой, они служили живыми гостями из бесконечно далекого прошлого, напоминанием о досоветских этических и эстетических идеалах, поведении, языке. Не менее важны были и оставшиеся в живых обломки революционной интеллигенции с не вполне потухшим идеализмом и историческим оптимизмом. Их идеализм и оптимизм, пусть истерзанные арестами и ссылкой, все еще обладали жизненной силой и энергией, способными противостоять циничному конформизму и пассивной покорности сталинского государственного Левиафана. Престиж науки и ученых, резко повысившийся благодаря потребностям холодной войны с Западом, вырос до невиданного прежде в СССР уровня. Поиски «объективной истины» и заимствованное из дореволюционной академической жизни уважение к факту дали ученым статус непререкаемых высших оракулов, независимых от партии и идеологии[47].

В результате люди, выросшие под единообразным гнетом советского конформизма и цензуры, создали впечатляющий сад культуры, идей и памяти[48]. В нобелевской лекции 1987 года Иосиф Бродский нашел слова, чтобы выразить драму и достижения послевоенного круга вольнодумцев – писателей, художников и интеллектуалов:

«Это поколение – поколение, родившееся именно тогда, когда крематории Освенцима работали на полную мощность, когда Сталин пребывал в зените богоподобной, абсолютной, самой природой, казалось, санкционированной власти, явилось в мир, судя по всему, чтобы продолжить то, что теоретически должно было бы прерваться в этих крематориях и в безымянных общих могилах сталинского архипелага. Тот факт, что не все прервалось, по крайней мере в России, есть в немалой мере заслуга моего поколения, и я горд своей к нему принадлежностью не в меньшей мере, чем тем, что я стою здесь сегодня. И тот факт, что я стою здесь сегодня, есть признание заслуг этого поколения перед культурой; вспоминая Мандельштама, я бы добавил – перед мировой культурой. Оглядываясь назад, я могу сказать, что мы начинали на пустом – точней, на пугающем своей опустошенностью – месте и что скорей интуитивно, чем сознательно, мы стремились именно к воссозданию эффекта непрерывности культуры, к восстановлению ее форм и тропов, к наполнению ее немногих уцелевших и часто совершенно скомпрометированных форм нашим собственным, новым или казавшимся нам таковым, современным содержанием»[49].

Эти слова можно отнести ко всем «детям Живаго», всем людям того сложного «большого» поколения, взгляды которого на роль слова и духа возродили мечту интеллигенции о справедливом и гуманном обществе в России.

1. «Дети» вырастают. 1945–1955

Послевоенная эпоха,Быть может, нам была трудней,Чем раскаленная опокаСмертельных и победных дней…После обязанностей праваХотели мы. Но – мысля здраво,Обязанности выше прав.Скажите, разве я не прав?Давид Самойлов. Юлий Кломпус. 1979

После Второй мировой войны аудитории высших учебных заведений Москвы, Ленинграда и других городов были переполнены. Их заняло не только молодое поколение учащихся и студентов, но и ветераны войны – из тех, кто хотел наверстать годы, потерянные для чтения, учебы и культуры. В библиотеках наблюдался небывалый спрос на литературу о приключениях, на детективы, даже на сказки. Но были и те, кого тянуло к философии, мировой литературе, истории, поэзии[50]. Число выпускников вузов в послевоенные годы составило полтора миллиона человек. Эта цифра не столь внушительна по сравнению с количеством ветеранов в Соединенных Штатах, которые после войны окончили колледж, – таких насчитывалось около восьми миллионов человек. И все же это было самое значительное число молодых мужчин и женщин, когда бы то ни было получавших высшее образование в России. Оно в шесть раз превышало численность «поколения Живаго» – выпускников университетов в последнее предреволюционное десятилетие.

Эти студенты отличались не только своей многочисленностью. Хотя им было лишь два десятка лет или немногим более, они уже прошли через множество испытаний. Их детство и юность пришлись на годы войны. В их памяти запечатлелись как самые бесчеловечные преступления, так и примеры самопожертвования и национального единства. Много лет спустя молодой режиссер Андрей Тарковский попытался передать этот опыт и эти впечатления в своем первом фильме «Иваново детство» – трагической истории одержимого местью русского мальчика в годы войны. Потрясенные фильмом западные критики сочли образ Ивана авторским преувеличением. Но после четырех лет войны, голода и лишений среди студентов послевоенной поры такие «Иваны» были не редкость. Время настало мирное, но тяжелый быт и недоедание никуда не ушли. Москва, Ленинград, другие города были полны тысячами беспризорников, ветеранами-«самоварами» без рук без ног и женщинами и девушками, которые отчаялись завести семью. Несмотря на это (а возможно, именно поэтому) студенты послевоенных лет отличались огромным оптимизмом и жаждой жизни[51].

Участники войны задавали тон в послевоенном студенчестве. Они получали право поступать в лучшие вузы Москвы и Ленинграда практически без вступительных экзаменов и вне конкурса, учиться могли бесплатно. Большая их часть была значительно старше послевоенной молодежи – иногда лет на десять. Еще совсем недавно они командовали людьми, посылали их на смерть, проходили разоренные врагом родные места, освобождали Европу и с победой вернулись домой. Придя в студенческие аудитории и университетские библиотеки, они были полны решимости возместить «потерянные годы». После многие из них вместо продолжения учебы и научных занятий пошли на партийную или другую руководящую работу. Но были и другие, которые стали пополнением для послевоенного поколения интеллигенции.

Это поколение стало первым продуктом выстроенной в 1930-е годы сталинской системой образования. В первые послевоенные годы эта система стала еще более консервативной. Мальчики и девочки учились в раздельных школах, все без исключения были обязаны носить форму. В числе школьников послевоенной поры были и дети членов высшей партийной иерархии: дочь Сталина Светлана, дети Молотова, Маленкова, Хрущева. Некоторые из них вели себя как «золотая молодежь» – ходили слухи об их попойках и оргиях. Но элитарность не была определяющей чертой послевоенного студенческого поколения. Наоборот, оно оказалось не только многочисленным и динамичным, но и отличалось принципиальным демократизмом. Несмотря на огромные различия между детьми привилегированной партийной и советской номенклатуры и выходцами из провинциальных городов или обнищавшей деревни, многие из них были убеждены в том, что они равноправны и что будущее открывает им всем огромные возможности.

ВЕТЕРАНЫ-ИДЕАЛИСТЫ

Были в этом поколении и прямые наследники старой русской интеллигенции. Речь идет не только о детях из семей профессоров, врачей, писателей, журналистов, ученых, художников – где не был вытравлен дух, уклады и ценности прежней культурной среды. Немало было и тех, кто рос в «простых», необразованных семьях, но жил в центральных районах Москвы и Ленинграда, где даже в 1930-е годы, несмотря на аресты и ссылки, сохранялась высокая концентрация интеллигенции. Одним из таких московских районов был расположенный поблизости от Кремля и правительственных зданий Арбат – лабиринт тихих переулков с дворянскими особняками и доходными домами. Свой уникальный характер Арбат обрел благодаря разночинной интеллигенции: университетские профессора, художники, врачи облюбовали этот район. После революции население Арбата стало еще более пестрым: сюда въехали люди из провинции, уплотняя прежних владельцев в «национализированных» квартирах и наполняя дворы своим потомством. Часть перебралась в Москву в поисках новой жизни, много было и семей чиновников и служащих. Среди них были евреи, грузины, армяне, латыши, люди других национальностей. Старая интеллигентская культура не только не потерялась, но даже окрепла в этом разноголосье. В тридцатые годы «дети Арбата» учились в школах, где большинство учителей были люди демократических убеждений, которые пережили две русские революции. Арбатские коммуналки были переполнены людьми и книгами. Культура Арбата не принимала национализма и антисемитизма. Там правило убеждение, что «история разумна и развивается в правильном и позитивном направлении». Дети арбатских переулков унаследовали и другой принцип старой интеллигенции: чувство общественного долга и ответственности за страну и народ[52].

До войны сеть вузов для подготовки образованной советской элиты была невелика. Мечтой многих был московский Институт философии, литературы и искусства (ИФЛИ) – «красный лицей» конца 1930-х годов. Для начинающих писателей и поэтов был открыт Литературный институт, где преподавали члены Союза писателей. Террор тридцатых годов уничтожил и стер из общественного сознания почти всех кумиров революции и Гражданской войны – среди них Николай Бухарин, писатели Исаак Бабель и Борис Пильняк. Погибло и большинство «красной» профессуры. Им на смену пришлось набрать людей, которые не разделяли коммунистической идеологии и были воспитаны в традициях либерализма и гуманизма начала века. Именно они передавали своим ученикам манеры, привычки, нравственные принципы и эстетические пристрастия, оставляя свои политические взгляды при себе.

У студентов ИФЛИ и Литературного института страсть к классическому русскому искусству уживалась с марксистским желанием преобразовать мир. Некоторые были талантливыми поэтами и со временем стали голосами послевоенного и послесталинского поколения. Среди них немало евреев, перебравшихся из черты оседлости в Москву, – своим еврейским корням они предпочитали советскую «родину». Давид Кауфман (Самойлов) вместе с семьей приехал из Вильно, Павел Коган – из Киева. Другие пришли из русских крестьян или провинциальной городской бедноты, и так же страстно стремились стать частью новой Советской России. Таким был Сергей Наровчатов, голубоглазый поэт из Поволжья. Молодые романтики готовились отдать жизнь в предстоящей борьбе с фашизмом и продолжить великую духовную трансформацию человечества, начатую – они были уверены – русской революцией. Поэты искали родственные души и нашли их в Московском юридическом институте. В то время, когда советская юриспруденция и «социалистическое право» устами генпрокурора Андрея Вышинского обосновывали уничтожение «врагов народа», Константин Симис, Борис Слуцкий, Владимир Дудинцев и другие студенты-юристы посещали семинары Осипа Брика, друга Владимира Маяковского, и устраивали в своем институте литературные чтения. Среди литераторов-юристов выделялся Борис Слуцкий, поэт с задатками лидера и страстной верой в мировую революцию[53].

В 1940 году среди этих молодых людей шли бесконечные горячие дискуссии о будущем мира, о неизбежности большой войны и о долге поэта и интеллигента. Многие вопросы не имели ответа. Почему покончил с собой Владимир Маяковский, величайший певец советского строя? Почему революция привела к голоду в деревне и необходимости вводить продовольственные карточки в городах? Как могли ближайшие соратники Ленина пасть так низко и превратиться, как утверждали вынесенные им смертные приговоры, в союзников фашистов против СССР? Молодые литераторы надеялись стать авангардом своего поколения – предыдущий сгинул в пыточных и расстрельных подвалах НКВД. В подростковых дневниках Самойлова запечатлен ужас молодого романтика революции перед реальностью арестов и казней революционных вождей. Новым шоком стал пакт Молотова – Риббентропа, сделавший Советский Союз союзником Третьего рейха. Затем началась откровенно захватническая и позорная война СССР против Финляндии. Самойлов продолжал записывать свои мысли, его дневник отражает внутреннюю перестройку души, подготовление ее к будущей борьбе, невзирая на растущее смятение автора. Давид любил высокую русскую культуру, но, в соответствии с духом времени, считал ее гуманизм «устаревшим». Он восторгался Лениным и Сталиным и опасался, что не готов еще вступить в комсомол. Стать человеком действия и жертвенности означало победить в себе «неопределенность, нервозность, истерику», характерные для досоветской интеллигенции[54].

Созревание в интеллектуальной атмосфере предвоенной Москвы и приобщение через профессоров старой школы к образцам высокой русской культуры наложило неизгладимый отпечаток на молодых интеллектуалов. Один из студентов ИФЛИ, будущий дипломат Олег Трояновский вспоминает, как во время демонстраций в честь Первого мая или годовщины Октябрьской революции они с товарищами маршировали по Красной площади и в условленный момент скандировали: «Да здравствует Борис Пастернак!»[55] Московские студенты поклонялись в равной степени русской литературе и революции – противоречия в этом они не видели. Молодые поэты из ИФЛИ и Литературного института не хотели прожить жизнь на обочине истории и были убеждены в том, что Сталин и его режим являются единственной революционной силой эпохи. Грядущая война с фашизмом, считали они, будет битвой между добром и злом исторического масштаба. Тут не было места для личных переживаний и сомнений. Самойлов вспоминал, что его друзья накануне войны гордо называли себя «поколением сорокового года». «Государство не знало нас. Мы предлагали ему себя… Гражданская война – это наши отцы. Пятилетка – наши старшие братья. Отечественная война сорок первого года – это мы»[56]. Еще позже, несколько десятилетий спустя, поэт вспоминал: «В нынешнее время нас обозвали бы сталинистами… В нас не было страха, особенно страха божьего. Мы считали, что бояться нам нечего, ибо совесть чиста. А Сталина мы не боготворили, а старались разгадать»[57].

Разумеется, таких романтиков было мало. Но из атмосферы романтического братства поэтов выросло самое лиричное советское «послание поколения» – стихотворение «Бригантина». Его автор, Павел Коган, был самым романтичным, страстным, волевым и непреклонным членом кружка. Он воспевал «яростных и непохожих» молодых бойцов революции, «презревших грошевой уют» во имя жертвенности, приключения и борьбы. В другом своем стихотворении Коган призывал свое поколение сражаться в революционных войнах будущего и «дойти до Ганга», «чтоб от Японии до Англии сияла Родина моя».

Нацистское вторжение, казалось, подтвердило ожидания романтиков, но ход войны жестоко опроверг их идеализм. Вчерашние пророки стали свидетелями военного краха 1941–1942 годов, наблюдали отступление советских частей, косность и бездарность военного командования, превосходство немецкой армии в воздухе и на земле и панику в Москве. Тем, кому повезло выжить, увидели подъем патриотизма в армии и в обществе после победы в Сталинграде[58]. Во время войны молодые поэты вдохновлялись стихами и прозой старших товарищей – Ильи Эренбурга, Константина Симонова, Александра Твардовского. Молодые офицеры-интеллектуалы впервые имели возможность разглядеть русских людей – крестьян и мещан – со всеми их достоинствами и недостатками. Видели и такое, для чего, как писал поэт старшего поколения Илья Сельвинский, «еще не изобретен язык». Нацистские концлагеря, рвы, заполненные жертвами Холокоста, сцены жестоких и бессмысленных убийств[59]. Военный поход привел их впервые в жизни в Европу. В Германии, Австрии, Чехословакии и Венгрии они увидели – пусть в условиях военной разрухи – материальную цивилизацию и культурное богатство, которых был лишен Советский Союз. Но при этом они считали себя частью освободительной силы, которая несет социальные и политические реформы. Борис Слуцкий участвовал в раздаче крестьянам конфискованных аристократических угодий в Румынии и Венгрии, помогая создавать там «народные демократии». Гордость, которую ощущали победители, была неподдельной. Николай Иноземцев, сержант артиллерийской разведки и будущий директор Института мировой экономики и международных отношений в Москве, отмечал в своем дневнике в июле 1944 года: «Россия – самая талантливая, самая одаренная страна в мире, с неограниченными возможностями. Россия – лучшая страна в мире, несмотря на все ее недостатки и отклонения». А в День Победы он написал: «Все наши сердца переполнены гордостью и радостью: мы, русские, можем сделать все! И это лучшая гарантия нашей будущей безопасности»[60].

В массе своей советские солдаты и офицеры, попав в Европу, мало напоминали своим поведением освободителей, а многие вели себя как заправские мародеры. Дома и женщины немцев, австрийцев и венгров считались законной добычей. Победители возвращались домой с трофеями: от шелковых чулок и ручных часов до ковров, велосипедов и роялей. Романтики-идеалисты везли с собой домой книги по литературе и философии и бесценные граммофонные пластинки с записью классической музыки. В Праге и Белграде, до войны центрах русской интеллигенции в эмиграции, выпускники ИФЛИ обнаружили богатейшее культурное наследие, сохранившееся в библиотеках и русских церквях. Эти офицеры с ужасом наблюдали устроенный победоносной армией разгул грабежей, разрушений и насилия над мирными жителями[61]. Выпускник ИФЛИ и военный журналист Григорий Померанц был потрясен в конце войны тем, «сколько мерзости может вылезть из героя, прошедшего от Сталинграда до Берлина. И как равнодушно все смотрят на эту мерзость»[62].

Война безжалостно выкосила довоенную студенческую молодежь, добровольцев из Москвы, Ленинграда, других городов. Девять из десяти отправившихся на фронт добровольцами домой не вернулись. Воспитанная старыми учителями и революционной романтикой культурная среда почти исчезла. Наибольший социальный и культурный урон понес Ленинград. Арбат и другие районы старой Москвы во время войны огрубели, заполнились новыми жильцами, чуждыми прежним культурным традициям[63]. Из шумного сообщества поэтов ИФЛИ и Литературного института мало кто остался в живых. Павел Коган погиб на фронте в 1942 году. Cамойлов писал о погибших: «Они шумели буйным лесом, в них были вера и доверье. А их повыбило железом, и леса нет – одни деревья».

Уцелевшие остро чувствовали потребность жить со смыслом – и за себя, и за тех, кто погиб. В 1945 году некоторые сравнивали себя с вернувшимися после войны с Наполеоном русскими офицерами, будущими декабристами. «После обязанностей права хотели мы…» – напишет позже Самойлов, выражая надежды своих товарищей. Померанц вспоминал: «Мне казалось, что за Отечественной войной непременно последует бурный общественный и литературный подъем – как после войны 1812 года – и я торопился принять во всем этом участие». Ветераны рассчитывали, что они заслужили от государства гражданские права, а не только право на бесплатный проезд в общественном транспорте[64]. Слуцкий выразил это послевоенное настроение короткой емкой фразой: «Не преклоняйся ни перед кем!». Как и поэты Пролеткульта после революции, он мечтал о том, что поэзия и власть будут сотрудничать во имя преобразования России[65].

С окончанием войны жажда поэтического слова нисколько не угасла. Пастернак, Ахматова, другие поэты выступали перед полными залами. Образованные люди в России продолжали верить с силу слова и идей. Группа ветеранов пошла учиться на философский факультет МГУ. Юрий Левада, выпускник 1952 года, писал: «Кажется, таких интересных людей там не было ни до того, ни после». Его однокурсник Борис Грушин вспоминает, что ветераны войны занялись философией «с новым восприятием, новым видением жизни и мира». Как и Слуцкий и Самойлов, эти молодые философы чувствовали свою миссию в раскрытии законов человеческого развития не только по книгам Маркса, Энгельса и Ленина, но и по трудам классической немецкой и французской философии. Были среди них и такие, кто «прошел войну с томиком Гегеля»[66].

Послевоенные годы стали серьезным испытанием для рано поседевших молодых интеллигентов. В 1946 году Сталин начал кампанию против «расхлябанности», а также западного влияния на интеллигенцию. Георгий Шахназаров, в 1949 году молодой ветеран и аспирант Московского юридического института, впоследствии говорил, что объектом этой кампании была не столько старая культурная среда, сколько послевоенная молодежь. Сталин считал опасными для себя и режима настроения среди ветеранов, прежде всего стремление к вольности – и начал давить это в зародыше. Найденное им решение состояло в «разрушении их политической невинности, вовлечении их в антиеврейские погромы в университетах, на партийных собраниях, в издательствах и других культурных учреждениях»[67]. Молодые идеалисты не сразу поняли, что происходит. Они не знали, как истолковать развязанную Сталиным кампанию. Единственное приходившее им на ум объяснение состояло в необходимости мобилизовать общество – но для чего? Самойлов записал свой разговор с Наровчатовым: «Период согласия с [западными] демократиями должен неизбежно закончиться», потому что поверженная Европа стала ареной борьбы между Советским Союзом и западными державами. Молодые теоретики наивно ждали, что Европа станет «социалистической», и распущенный Сталиным в 1943 году Коммунистический интернационал будет возрожден для продвижения мировой революции[68]. Взамен этого Сталин избрал инструментами контроля над послевоенным обществом великодержавный шовинизм, русский национализм и антисемитизм. Вместо пророческих выступлений перед благодарной аудиторией Слуцкий вынужден был зарабатывать на жизнь сценариями радиопостановок с такими названиями, как «Люди мира славят великого вождя». Самойлов, чтобы свести концы с концами, переводил с албанского языка поэму «Сталин с нами» и прочую пропагандистскую чушь. Сам воздух, которым дышали эти молодые интеллигенты, был пропитан опасностью настолько явственной, что любые шаги за дверью заставляли сердце сжиматься от страха.

На страницу:
3 из 14