Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 14

И все же друзья продолжали встречаться и спорить. В 1947 году Самойлов женился. Его комната в коммуналке на Сретенском бульваре в Москве часто была заполнена гостями – не только поэтами, но и физиками, экономистами, историками. В 1949 году Слуцкий и Самойлов нашли «салон» для встреч – квартиру Юрия Тимофеева, студента Института международных отношений. Тимофеев происходил из дворянской семьи, его отец был выдающимся врачом-венерологом. Михаил Булгаков списал с него профессора Преображенского в романе «Собачье сердце». В числе пациентов Тимофеева-старшего были высокопоставленные представители советской номенклатуры, что обеспечивало ему относительную безопасность в сталинской России. В квартире была богатая библиотека и великолепная коллекция средневекового оружия. Сам Юрий Тимофеев тоже коллекционировал – талантливых людей, блестящих мужчин и женщин. Помимо Самойлова и Слуцкого, его частыми гостями были другие поэты и писатели, ученые, драматурги, работники радио и кино, актеры – люди с быстрым умом, искрометной эрудицией, юмором, поклонявшиеся высокой культуре. Стояло время удушливых проработок и борьбы с космополитизмом, поэтому политики в разговорах не касались. Обсуждали науку, новинки литературы, поэзии, истории. Александр Каждан, молодой историк-античник из МГУ, рассказывал о Византии. Физик Лев Ландау объяснял теорию квантовой механики, запрещенную в СССР как «буржуазную науку». Самойлов и Слуцкий читали свои нигде не напечатанные стихи. Их идеализм пережил войну, но никто из них уже не был готов умирать на полях Европы и Азии во имя революции и мирового братства людей. Разговоры перемежались смехом, ни к чему не обязывающей болтовней, музыкой и флиртом с прелестными женщинами. Было много недолговечных романов. Пели под гитару песни, привезенные с фронта или услышанные на улице. Как вспоминал один из завсегдатаев этих посиделок, «мы хотели компенсировать себе четыре года, отнятые войной». Было и еще одно общее желание – отгородиться от убожества и унылого однообразия окружающей их советской жизни[69].

В январе 1953 года страну накрыло «дело врачей» – последняя из кампаний, развязанная лично Сталиным. Она имела откровенно погромный антисемитский характер, тысячи евреев со страхом ждали неминуемого ареста и высылки в Сибирь. Гости «тимофеевского салона» чувствовали смертельную опасность. Тесть Самойлова Лазарь Фогельсон был одним из врачей, допущенных до лечения высшей государственной верхушки, – почему-то его не арестовали. Самого Самойлова и его жену, студентку Института иностранных языков, вызывали в органы госбезопасности и пытались завербовать[70]. В 1951 году непреклонный марксист Слуцкий еще мог говорить Самойлову, что «в целом Сталин ему нравится». Но уже через год ему пришлось признаться, что его ортодоксальная вера в партию и Сталина тонет в зыбком песке. Он был убежден, что будущего у него и людей его круга нет[71]. Одного доноса в госбезопасность было достаточно, чтобы многие молодые участники кружка оказались под ударом. Много лет спустя выяснилось, что среди веселых молодых друзей водились стукачи. В госбезопасности завели дело на «Ю. Тимофеева, руководителя еврейского террористического центра»[72].

Послевоенная «эпоха» действительно оказалась для идеалистов-интеллигентов труднее военного времени – прежде всего из-за невозможности выразить себя ни словом, ни делом. Вместо «ренессанса», оплаченного громадной кровью, настала удушливая, репрессивная повседневность. Сталин заставил целое поколение молодых ветеранов жить с кляпом во рту. Их «окопная правда», переживания и наблюдения, эрудиция и юмор оставались нераскрытыми и непризнанными. Это стало огромной потерей для культуры и страны, но не оставалось ничего лучшего, как ждать лучших времен.

СТУДЕНТЫ ПОСЛЕВОЕННОЙ ПОРЫ

В послевоенные годы вузы Москвы и Ленинграда стали заполняться юношами и девушками, родившимися в 1930-е. Эта молодежь была настроена страстно-патриотично и исповедовала те же идеалы и мечты о справедливости и равенстве, что и ветераны-идеалисты. Леонид Гордон, выпускник исторического факультета МГУ 1953 года, ставший социологом, вспоминал: «Все наше поколение стойко верило в социалистические ценности, презирало богатство и все, что мы считали буржуазным. Наш советский патриотизм был непоколебим»[73]. Наиль Биккенин, будущий советник Михаила Горбачева, а в 1947 году студент философского факультета МГУ, вспоминал, что у студентов была «вера в страну и в провозглашаемые ею идеалы, в священную память о войне и в то, что СССР – страна огромных возможностей и что впереди нас ждет много работы»[74]. Будущая правозащитница Людмила Алексеева поступила на исторический факультет МГУ в 1945 году. Во время войны, желая отправиться добровольцем на фронт, она получила диплом медсестры, но по молодости лет ее не взяли. Она вспоминала, что война научила ее гражданской ответственности. Идеалом для нее была Зоя Космодемьянская, юная комсомолка, замученная фашистами в ноябре 1941 года. Алексеева была русской, но антисемитская кампания вызвала у нее смятение и острое неприятие. Она спросила своего дядю, как совместить это с интернационалистскими принципами марксизма-ленинизма. Дядя ответил: «Интернационалистские принципы, марксизм-ленинизм – все это для дурочек типа тебя. Есть шайка бандитов. У них власть. И они ею пользуются». Когда дядя ушел, Алексеева сказала мужу: «Он замечательный человек, но мышление у него примитивное». Все хорошие, образованные люди, считала она, должны вступать в партию, чтобы улучшать ее изнутри. Сама она стала членом партии в 1951 году в возрасте 24 лет и убедила сделать то же самое мужа[75].

Среди послевоенных студентов такие идеалисты задавали тон и продолжали мерить ценность своей жизни способностью построить лучшее «социалистическое» общество. Алексеева и ее одноклассники пришли в студенческие аудитории, ожидая, что их поколение усвоит знания, необходимые для построения подлинно коммунистического общества и сумеет коренным образом улучшить жизнь людей. Дочь Хрущева Рада Аджубей, студентка МГУ начала пятидесятых, вспоминала: «Самое важное состояло в том, что мы победили и выжили в ужасной войне. На будущее мы смотрели с оптимизмом. Мы верили, что можем сделать все и что все в нашей стране будет хорошо»[76]. Такие настроения останутся со студентами послевоенной поры по мере их взросления и вхождения на видные места в интеллектуальной и культурной жизни России в 1960-е годы.

Доступность высшего образования в те годы была впечатляющей. Студенты приезжали в Московский университет из промышленных городов на Урале, из далекой Сибири и даже из колхозов. Одним из таких колхозников был будущий президент СССР, девятнадцатилетний уроженец ставропольского села Привольное Михаил Горбачев, принятый на юридический факультет МГУ в 1950 году. В том же году его будущая жена Раиса Титаренко, родившаяся в семье железнодорожного рабочего на Алтае, поступила на философский факультет МГУ. Населенное студентами самых разных национальностей из всех уголков страны общежитие МГУ представляло собой «Союз в миниатюре». Для большинства этих людей жизнь в Москве с ее музеями, симфоническими оркестрами, Большим и драматическими театрами стала первой встречей с высоким искусством и культурой. Горбачев в своих мемуарах вспоминает Студенческий клуб МГУ, где выступали знаменитые актеры и музыканты: «Это было замечательной, уходящей в дореволюционную эпоху традицией художественной интеллигенции, к сожалению, сегодня почти утраченной»[77].

Безудержный оптимизм студенческой молодежи составлял резкий контраст с послевоенными нищетой, голодом и разрухой. В столичной Москве до бытового комфорта было так же далеко, как до Америки. Даже у студента-москвича крайне редко имелась своя комната для занятий. Из-за хронической нехватки жилого фонда и минимального жилищного строительства в сталинской России люди жили в переполненных и тесных коммуналках – они спали, ели и учились буквально на голове друг у друга. Зато над их головами для украшения столицы по приказу Сталина и руками узников ГУЛАГа вознеслись семь помпезных небоскребов. Одним из них, стоявшим до 1953 года в строительных лесах, стало монументальное здание МГУ на Ленинских горах. Там же должны были селиться счастливцы, студенты-отличники. Пока же иногородние жили в громадном общежитии по адресу Стромынка, 32 – в помещении бывшей петровской фабрики, потом богадельни. Здание представляло собой огромный барак с километровым квадратом коридоров, туалетами и душевыми общего пользования и комнатами, в каждой из которых жило от шести до шестнадцати человек[78].

Поношенная шинель или военный комбинезон, истрепанные пиджаки и брюки с заплатками, а то и школьная форма – такова была стандартная одежда студента той поры. Обитатели общежитий на жилищные условия не жаловались, их они вполне устраивали – на фоне всеобщей нищеты послевоенных лет все это было нормой. Жили студенты на весьма скромную государственную стипендию и даже умудрялись отправлять несколько рублей домой родным. Обсуждать материальные блага учебы и будущей профессиональной деятельности было не принято – это считалось уделом «мещан», и большинство студентов готовились к служению культуре и к жизни духа. Интеллектуальные профессии считались самыми престижными. Но деньги, разумеется, были нужны всем. Государство, реагируя на нехватку образованных людей и ученых, значительно повысило заработную плату преподавателям вузов, а также стипендии студентам и аспирантам. Первое поколение послевоенного студенчества должно было стать в ряд с уцелевшими после чисток и войны кадрами старой интеллигенции. Интеллектуальные новобранцы надеялись на социальные лифты, которыми пользовались сталинские «выдвиженцы» тридцатых годов[79].

Стремительная смена антигитлеровской коалиции на конфронтацию с западными демократиями, недавними союзниками в войне с нацистской Германией, не посеяла заметных сомнений в среде студенчества. Возникновение «народных демократий» в Восточной Европе, коммунистическая революция в Китае, Корейская война и кажущиеся успехи коммунистических сил в Западной Европе создавали ощущение, что у коммунизма великое будущее. Приехавший учиться в МГУ в 1953 году польский студент Эрнест Скальский вспоминал, что никто вокруг него не испытывал вины за участие Советского Союза в разделе Польши в 1939 году и другие преступления. Напротив, все искренне считали, что поляки должны быть благодарны Советской России за освобождение, за новые границы Польши на западе и за помощь в установлении «прогрессивного общественного строя»[80].

Антисемитские кампании 1948–1953 годов сильно затронули евреев-студентов и евреев-преподавателей, нанесли им глубокую травму. Но в целом «борьба с космополитизмом» не снизила царящий в основной студенческой среде оптимизм. Открытых антисемитов среди студентов было крайне мало ввиду царившего в их кругах «интернационализма». Позорная суть кампании открывалась относительно немногим. Остальные воспринимали кампанию как странное отклонение, возможно, ошибку, которая скоро будет исправлена. «Подавляющее большинство студентов в моей группе были настроены конформистски», – вспоминал один из выпускников 1953 года. – Мы не только думали, мы твердо знали, что наша страна была авангардной силой человечества, вызывавшей восхищение и зависть всего мира». Деливший с Михаилом Горбачевым комнату в общежитии чешский студент Зденек Млынарж писал: «Мы все были сторонниками и приверженцами коммунистической идеологии, в той форме, в какой она существовала в сталинские времена. И это наложило свой отпечаток на формирование нас как личностей». Большинство студентов МГУ продолжали верить Сталину и не связывали его лично с отвратительными кампаниями последних лет его правления[81].


Страх был сильной, но не главной мотивацией, и о нем почти нет упоминаний в дневниках большинства студентов послевоенной поры (по контрасту с воспоминаниями еврейского меньшинства в студенческой среде). Самые молодые из студентов лишь очень смутно помнили Большой террор тридцатых годов и научились не замечать происходивших рядом арестов. Основная масса студенчества сталинской эры предпочитала быть братством молодых, исповедующих идеалы равенства, справедливости, правды, ненависти к расизму и милитаризму. Юрий Буртин, будущий литературный критик, а в 1951–1953 годах студент филфака ЛГУ, пишет: «С детства мы жили в тоталитарном обществе и другого не знали. Это была норма, и с нормой мало кто спорил»[82]. Буртин также вспоминает «милитаристскую ментальность, которая подпитывалась логикой холодной войны». Как и другие студенты, он был убежден, что государство и общество важнее отдельной личности и что советское руководство, в особенности Сталин, лучше всех знают, в каком направлении нам всем нужно двигаться»[83]. Революционный романтизм делал послевоенных студентов податливой глиной в руках режима.

Внешне жизнь студентов была весьма политизирована. Они посещали бесконечные комсомольские собрания, где им было позволено симулировать «политическую демократию», выдвигая своих кандидатов и обсуждая их программы (хотя конечные решения всегда оставались за партийным начальством). Студенты ходили на демонстрации на Красной площади, изучали сталинский «Краткий курс истории ВКП(б)» и его статьи о лингвистике и экономике и обсуждали их содержание. В то же время в их сознании идеологические догмы были одним, а реальная жизнь – чем-то другим. Такая раздвоенность позволяла студентам совмещать здравый смысл с верой в советский режим и его пропаганду[84]. «Мы жили в абсолютно зажатом, регламентированном мире, – вспоминала Рада Хрущева-Аджубей, – где даже подумать о какой-то малейшей критике устоев, Ленина и Сталина, считалось абсурдным, преступным… Мы в этом родились, выросли, верили, не задавая вопросов – таковы были предлагаемые обстоятельства»[85]. Как и дети «врагов народа» в тридцатые, послевоенные студенты, родственники которых сидели в тюрьме или в лагерях, стремились «стереть» этот факт из своего сознания и с удвоенной энергией слиться с потоком общественной жизни. Этот конформизм был искренним: существующий порядок принимался как данность. Но насколько можно судить, студенческая масса, скорее инстинктивно, чем осознанно, отстранялась от политического официоза и все больше и больше направляла свою энергию на другое: в моде был активный туризм, спорт – футбол, волейбол, лыжи и коньки. И конечно, как у любой молодежи, на первом месте стояли дела любовные, танцы и свидания.

И все же нельзя было изгнать из сознания вопросы, тревожащие искренние молодые умы. В декабре 1949 года вся страна в иступленном коленопреклонении отмечала 70-летний юбилей «великого вождя». На просторах Советского Союза и в странах «народной демократии» воздвигались колоссальные фараоноподобные статуи Сталина. В Москве чиновники от культуры превратили Музей изобразительных искусств, основанный русскими подвижниками-интеллигентами, в выставку подарков вождю от благодарного народа. Оглушающее славословие кремлевскому затворнику оскорбляло слух и чувство меры любого мыслящего молодого человека, контрастировало с культурой аскетизма и скромности. Еще большее недоумение вызывали «научные дискуссии» и развернутые в 1948–1951 годы кампании против «идеалистических западных влияний» в философии, биологии, физике и лингвистике. Нападкам подверглись всемирно известные физики Эйнштейн и Бор и их теории. Трофим Лысенко, агроном-самоучка и заклятый враг научных исследований, получил почему-то поддержку самого Сталина. Его научные критики были повержены и изгнаны, а в советской прессе генетику стали называть «продажной девкой империализма». Такой же вульгарный антизападный ярлык был навешен и на новую науку кибернетику, которую американский ученый Норберт Винер определял как изучение контроля и коммуникативных систем в машинах и организмах. В июне 1950 года «Правда» опубликовала статью Сталина «Марксизм и вопросы языкознания»: стоило только вождю покритиковать доминирующее направление лингвистики, как черное в этой науке стало белым и наоборот. Студенты должны были заучивать статью наизусть. В конце концов Сталин был провозглашен корифеем всех наук[86].

«Дело врачей» в январе 1953 года привело в смятение всех, кто мог слышать и думать. Те, кто верил в непогрешимость Сталина, должны были свыкнуться с мыслью, что советские врачи на самом деле стали наймитами американских и израильских «спецслужб» и по их приказу готовились отравить всех советских вождей. Однокурсник и муж Рады Хрущевой Алексей Аджубей только окончил университет и поступил на работу в газету «Комсомольская правда». 13 января 1953 года ему было поручено написать редакционную статью о «заговоре врачей». Когда он прочел список обвиняемых, сознание его помутилось: в их числе был семейный врач Хрущевых, мягкий, честный и порядочный человек. Осознание страшного абсурда, вспоминала Рада, «оседало в мозгу, давило. Было ощущение, что воздух вязкий, дышать нечем»[87]. И все-таки вера Аджубея и Рады Хрущевой в Сталина осталась непоколебленной, а священный ужас перед отклонением от линии партии заставлял многих других в этом поколении закрыть глаза на чудовищность происходящего.

БУНТАРИ И ДЖАЗМЕНЫ

Среди самых молодых «детей», росших в последние годы жизни Сталина, были и такие, кто доводил свой юношеский идеализм до логического завершения. В школе им рассказывали о героях XIX века, борцах с политическими репрессиями, революционерах-народовольцах и их жертвенном героизме. А то, что они видели вокруг себя в школах, вузах и в своих семьях, заставляло их прийти к убеждению, что революцию «предали», а учителя и родители работают на репрессивный и самодержавный режим. Самые бесстрашные молодые люди стали организовывать тайные общества и готовить «революцию» против «тиранического сталинского режима». В архивах госбезопасности хранятся их дела, из которых видно, что юные бунтовщики росли наивными сталинистами, правоверными комсомольцами, которые воспринимали принципы и убеждения с убийственной серьезностью. Их возмущали насаждаемый государством цинизм, привилегии партийных аппаратчиков, а больше всего коррупция, неприкрытый материализм и конформизм бюрократии, которую они – в своем юношеском идеализме – почему-то сравнивали с дореволюционным мещанством. Все попытки организации и подпольной деятельности были взяты из книг, из советской литературы, в том числе о юных героях-партизанах. Ни одна из этих групп не просуществовала дольше нескольких месяцев, а членов их ждала жестокая кара – долгие сроки в лагерях или расстрел[88]. Феномен «наивного сталинизма» особенно ярко выражался у молодых людей из еврейских семей, детей высокопоставленных чиновников и тех, кто вдохновлялся русской литературой XIX века. Арестованный в 1947 году студент Литературного института Наум Коржавин вспоминал свои мысли – на тот момент мысли искреннего идейного сталиниста: вокруг царила атмосфера торжествующей мелкой буржуазии. Все вокруг казалось лживым, в первую очередь преподаватели (ничего удивительного: они боялись). Казалось, что власть захватили предавшие революцию бюрократы, а честных коммунистов арестовывают[89].

Большинство молодых не готовы были рисковать жизнью и идти в подполье. Как и гости тимофеевского салона, они сбегали от политики в мир науки и высокой культуры. Некоторые из них понимали тщетность и самоубийственность борьбы против режима. Другие, все еще верящие Сталину, о борьбе даже и не помышляли. Ими двигала неудовлетворенная интеллектуальная и художественная любознательность. «Ждановщина» свела до минимума набор одобренных школ и стилей, их венцом был социалистический реализм и «советское патриотическое искусство». Выкорчевывание целых научных дисциплин и художественных направлений, исчезновение из библиотек многих запрещенных книг и другие репрессивные меры вызывали недовольство и чувство протеста, до поры до времени скрытые, будили интерес к запретным плодам культуры и мысли. Были даже попытки создания кружков «самообразования». Например, студенты Академии художеств и философского факультета МГУ рассказывали друг другу в подготовленных заранее «докладах» о теософии, генетике и других запрещенных в СССР областях знания. В публичной жизни эти студенты вели себя как обычная беззаботная молодежь: выпивали, сочиняли и пели студенческие песни. В кружке ленинградских студентов обсуждали музыку Сергея Прокофьева, Дмитрия Шостаковича, Арама Хачатуряна и Вано Мурадели, композиторов, подвергнутых партийной критике[90].

Жестко регламентированная сфера советской культуры и скудость повседневной жизни не могли помешать студенческой молодежи в поисках своего «поколенческого» стиля и музыки. Государственная политика в этом смысле последовательностью не отличалась. После некоторых колебаний власти решились выпустить в прокат захваченные в Европе германские и американские кинокартины – так называемые трофейные фильмы. Это были по большей части мюзиклы, легкие комедии и мелодрамы, фильм «Серенада солнечной долины» с участием оркестра Гленна Миллера, серия о Тарзане с Джонни Вайсмюллером в главной роли и драма «Сестра его дворецкого» с Диной Дурбин. Фильмы эти имели исключительное воздействие на молодых зрителей[91]. Но одновременно c этим набирала обороты кампания «борьбы с коленопреклонением перед западной культурой», и средства массовой информации и советская пропаганда яростно обрушились на «неустойчивые элементы» в рядах молодежи с жесткой критикой «рабского подражания западным стилям и моде». Главным объектом критики стали так называемые стиляги.

По общепринятому советскому канону поведения молодым людям надлежало одеваться скромно и консервативно, а девушки-комсомолки не должны были пользоваться косметикой. Но жизнь брала свое. В советском сатирическом журнале «Крокодил» появились карикатуры, на которых изображались молодые люди в возрасте от шестнадцати до двадцати одного года, подражающие американским модникам сороковых годов: сильно зауженные брюки, пиджаки с широкими накладными плечами, огромные ярких расцветок галстуки, туфли на высокой платформе и набриолиненные волосы со вздернутым коком. Вся одежда, особенно галстуки, была самых невероятных форм и тропических раскрасок. Подруги стиляг одевались не менее вызывающе, делали себе дикие прически и накладывали на лицо огромное количество косметики. Стиляги оскорбляли советский слух и такт и на танцплощадке – они отказывались вальсировать, как их родители под мелодичную музыку городских оркестров. Вместо этого молодые модники подражали подсмотренным в трофейных фильмах «грязным танцам» сороковых годов – джиттербаг и буги-вуги, танцевали которые под джазовую музыку. Помимо фильмов, носителями информации о западном «стиле» была привилегированная «золотая молодежь», дети советских деятелей, которым удалось пожить за границей. В статьях и карикатурах стиляг называли «паразитами», тянущими деньги у своих родителей[92].

Стиляг было немного, но среди них были дети партийной, советской или военной номенклатуры, ученых и инженеров, высших чинов госбезопасности. Чем больше был накал кампаний по искоренению «декадентских» западных влияний, тем более запретные плоды притягивали «бунтарей» из молодежи послевоенного поколения. Повседневная советская жизнь была лишена чего бы то ни было яркого и красочного. Советские люди после войны одевались убого и плохо, про элегантность можно было забыть. Но было ли это единственной причиной появления стиляг? Послевоенная эпоха страдала подавленной тягой к свободе. Стагнация и регламентация общественной жизни делала любые атрибуты независимости свежими и манящими. Студенты послевоенной поры приходили в восторг от всего «трофейного», привезенного ветеранами из Европы и с Дальнего Востока после окончания войны с Японией. Особенно ценились американские радиоприемники и граммофонные пластинки с записями американского джаза. Одним из таких, очарованных «трофейным», был ленинградский мальчик и будущий нобелевский лауреат Иосиф Бродский. Позже, став уже взрослым поэтом, он утверждал, что «одни четыре серии “Тарзана” способствовали десталинизации больше, чем все речи Хрущева на XX съезде и впоследствии»[93]. Будущий известный писатель Василий Аксенов, в те годы казанский стиляга, вспоминал об эффекте, который производили первые увиденные голливудские фильмы: «Было время, когда мы со сверстниками объяснялись в основном цитатами из таких фильмов. Так или иначе, для нас это было окно во внешний мир из сталинской вонючей берлоги»[94].

Стиляги не были антипатриотичны, как их пыталась изобразить официальная пропаганда. Большинство из них принимали советскую реальность такой, какая она есть, и просто хотели, выражаясь более поздним сленгом, «ловить кайф». В их глазах советские фильмы безнадежно проигрывали голливудским и европейским мюзиклам. Песни Исаака Дунаевского и других советских композиторов манили их куда меньше, чем музыка Гленна Миллера, Бенни Гудмана, Дюка Эллингтона, Луи Армстронга и Эллы Фитцджеральд. «Серенада Солнечной долины», «Чутануга Чу-чу» и «Грустный беби» стали магическими позывными для этого нового племени городской молодежи.

На страницу:
4 из 14