
Полная версия
Глаза цвета зимнего неба
И вдруг, посреди боли, пришло воспоминание. Чужое. Я понял это сразу — так же ясно, как понимал, что умираю.
Я стоял на мосту. Ночь. Каменный мост над чёрной маслянистой водой, в ней отражались огни — не такие, как в Чикаго. Вдалеке плыли лодки, длинные и узкие, с гребцами на корме.
Я никогда тут не был. И знал это место
По мосту шла девушка. Медленно, не оборачиваясь. Тёмные волосы спадали на спину влажными прядями. Светлый подол платья едва прикрывал босые ноги, ступающие по мокрым камням. Я хотел окликнуть ее, но голоса не было. Я хотел пойти за ней, но ноги приросли к месту.
Она обернулась на мгновение. Серые глаза — с серебристым отливом, как зимнее небо перед снегопадом — взглянули на меня. И в этом взгляде не было ничего. Ни любви, ни ненависти, ни сожаления. Только пустота. Потом отвернулась и пошла дальше.
И вместе с ней уходило что-то ещё.
А я смотрел ей вслед и чувствовал, как тяжелеет тело. Каждая кость наливалась свинцом. Утонуть бы здесь, на этом мосту, вместе с этим взглядом.
Видение ушло. Боль вернулась. Я даже обрадовался — потому что эта боль была моя. Она казалась почти родной. Почти спасением.
Осталось только странное, пугающее чувство — я падаю в бездну и при этом лечу вверх одновременно. Тело больше не болело. Оно гудело. Как натянутая струна.
Я открыл глаза.
Мир стал другим. Я видел каждую пылинку в воздухе, слышал дыхание спящих за три квартала, чувствовал запах крови — его крови, моей крови, крови всех, кто проходил мимо. Я подошёл к зеркалу, впервые за много месяцев. На меня смотрел чужой человек. Тот же русый цвет волос, те же глаза цвета мёда, но теперь в них появился новый оттенок — холодный, серебристый, кажется зима заглянула внутрь. Кожа стала бледнее, почти как у него.
— Ты готов, — сказал Аларих.
Я не знал, к чему. Но впервые за долгое время мне было не всё равно.
А потом потом пришло новое чувство. Чувство силы, власти, бессмертия. Но не успел я им насладиться, как мой создатель просто исчез...
Глава 5. Десять лет одиночества
Первое, что я почувствовал, — свет.
Комната была залита утренним солнцем — тем самым, которое теперь обжигало кожу, если не спрятаться вовремя. Но в тот момент я ещё не знал этого. Я просто лежал на холодном полу, смотрел в потолок и пытался вспомнить, что произошло.
Тело всё ещё вибрировало от пережитого ночью, внутри меня натянули невидимые провода. Я слышал всё: тиканье часов в соседней комнате, дыхание служанки этажом ниже, скрип половиц под ногами невидимого прохожего на улице.
Я сел. Поднёс руку к лицу. Та же рука, но теперь я видел каждую пору, каждую ворсинку на коже, каждую пылинку, танцующую в воздухе.
— Аларих? — позвал я.
Никто не ответил.
Тогда я впервые поднялся в его комнату без приглашения. Дверь оказалась не заперта. Внутри всё выглядело так, словно хозяин вышел всего на минуту.
На спинке кресла висело тёмное пальто. На столе стоял бокал с недопитым вином. У окна лежала раскрытая книга на французском — я не понял ни слова.
Но самого Алариха не было. Я ждал. Решил, что он просто ушёл. По делам. На охоту. Неважно. Я ещё плохо понимал, как устроена его жизнь. Да и моя собственная теперь казалась слишком странной, чтобы чему-то удивляться.
Но прошёл час. Потом ещё один. В гостинице постепенно стихали шаги. Где-то хлопнула дверь. Внизу смеялись пьяные гости. Я слышал всё это слишком отчётливо — новый слух превращал мир в мучительный шум. А Аларих не возвращался.
День. Ночь. Ещё день. На третьи сутки я понял: он исчез. На третий день я всё-таки спустился вниз. Пожилой администратор поднял голову от бумаг и заметно напрягся.
— Мистер Аларих не сообщал, когда вернётся? — спросил я.
Старик замолчал слишком надолго. Потом осторожно поправил очки.
— Нет, сэр.
Сэр. Странно было слышать это обращение после месяцев, проведённых на улице.
— Но он вернётся?
Администратор отвёл взгляд. И в этот момент я вдруг понял одну простую вещь: они боялись меня.
Не жалели. Не презирали.
Боялись.
Именно тогда я окончательно понял, что больше не смогу остаться в этой гостинице.
Здесь всё ещё пахло кофе, табаком и человеческой жизнью. А я уже не принадлежал этому миру. В ту же ночь я собрал немногочисленные вещи и ушёл, не попрощавшись ни с кем. Снег всё ещё падал на улицы Чикаго. Но теперь холод больше не казался мне живым.
Первый год был самым тяжёлым.
Я не знал, как быть вампиром. Не знал, что можно есть, а что нельзя. Не знал, почему солнце обжигает кожу, почему запах крови сводит с ума, почему все шарахаются от меня, даже когда я просто стою в тени.
Первые дни я пытался делать вид, что ничего не изменилось. Заказывал еду. Пил кофе. Даже однажды купил свежий хлеб в маленькой пекарне через дорогу. По привычке. Потому что раньше запах тёплого хлеба означал дом. Я откусил кусок — и меня тут же вывернуло в раковину. Тело отвергало человеческую пищу с почти оскорбительным равнодушие.
Но хуже всего были люди. Я слышал их ещё до того, как видел.
Сердца. Сотни сердец. Быстрые. Медленные. Пьяные. Сонные. Иногда я думал, что весь город пульсирует вокруг меня одной огромной открытой раной.
Я держался как мог. Учился методом проб и ошибок. Спал в подвалах, потому что не знал, что вампиры могут спать и в обычных комнатах, если задёрнуть шторы. Охотился на крыс, потому что боялся подойти к человеку. Пил их кровь, давился, но пил снова — потому что голод был сильнее отвращения.
Иногда я возвращался в тот дом, где он меня обратил. Стоял у дверей, смотрел на окна, ждал. Может быть, сегодня? Может быть, сейчас?
Никто не приходил.
Голод потихоньку сводил меня с ума, но я не знал, как его унять. Голод — это не боль. Боль — это когда знаешь, что скоро она пройдет, и можешь потерпеть. Голод вампира — это когда твоё собственное тело становится чужим. Оно требует. Оно приказывает. Оно не слушает доводов.
Я думал: «Я справлюсь. Я не чудовище. Я могу питаться падалью, как зверь, но человека не трону».
Я врал себе.
В ту ночь голод проснулся не как чувство — как голос. Он говорил со мной моими же словами, но чужим тоном: «Ты уже мёртв. Какая разница? Один человек. Всего один. Ты же не зверь, ты просто хочешь жить. Он всё равно умрёт через двадцать лет. А ты будешь помнить его вечно. Разве это не честь?»
Я вышел на улицу в два часа ночи. Ноги сами несли меня в район доков — туда, где пахло рыбой, гнилью и дешёвым алкоголем. Где люди пахли так же, как крысы, только громче. Где никто не задаёт вопросов, если кто-то не проснётся утром.
Я нашёл его в подворотне между складом и мясной лавкой.
Пьяный. Бездомный. Грязный — такой же, каким я был полгода назад, до встречи с Аларихом. Он спал, привалившись к стене, и пахло от него дёшево и горько — виски, моча, давно не мытое тело. Руки в цыпках, ногти чёрные. Лица почти не видно под щетиной и грязью.
Я стоял над ним и слышал, как бьётся его сердце.
Это был не звук. Это была вибрация, которая проходила сквозь землю, сквозь мои ноги, сквозь позвоночник, прямо в мозг. Бум. Бум. Бум. Каждый удар — как молот по наковальне. Каждый удар — «живой, живой, живой».
Я не помню, как шагнул. Не помню, как наклонился.
Помню только вкус.
Горячий. Солёный. Густой. Он хлынул в рот, и мир схлопнулся до одной точки — до этой струи, до этого тепла, до этого «наконец-то». Я пил и не мог остановиться. Пил так, как не пил никогда — ни воду, ни молоко, ни ту дрянь, которую называли кофе в моей прошлой жизни.
Он дёрнулся подо мной. Раз. Два.
Я прижал его сильнее.
Он открыл глаза.
Я запомнил это навсегда. Мутные, красные от алкоголя, не понимающие. Он смотрел на меня и не видел. Не мог увидеть — зрачки не фокусировались. Но он чувствовал. Чувствовал, как уходит жизнь. И в этих мутных глазах мелькнуло что-то детское. Обиженное. Он хотел спросить: «За что? Я же просто спал».
Потом глаза закрылись. Сердце остановилось.
Он лежал у стены, такой же, как минуту назад. Только теперь тихий. Совсем тихий. И тишина эта была страшнее любого крика. Меня затрясло. Я отшатнулся так резко, как от пощечины.
А потом побежал.
Я не выбирал направления — просто ноги несли прочь от этого тела, от этого запаха, от этого вкуса во рту. Я бежал по ночному Чикаго, спотыкался, падал, поднимался, снова бежал. Мимо закрытых магазинов, мимо спящих домов, мимо редких прохожих, которые шарахались от меня, даже не понимая, кто я.
Я добежал до озера. Мичиган в ноябре — чёрная вода, чёрное небо, никакой границы между ними. Я упал на колени прямо в ледяную воду и меня вырвало.
Кровь. Его кровь. Моя первая человеческая кровь выходила из меня так же, как вошла — горячей, густой, невыносимой. И самое страшное заключалось в том, что какая-то часть меня всё ещё хотела больше.
Я сидел на коленях в ледяной воде, меня трясло, и я смотрел, как волны лижут мои брюки. Вода была чёрной. Небо было чёрным. И внутри меня тоже было чёрное.
Я просидел там до рассвета.
Когда первые лучи тронули горизонт, я не ушёл. Я хотел, чтобы они сожгли меня. Я хотел, чтобы этот свет стёр меня, как неудачный рисунок, как ошибку, которую можно исправить ластиком.
Они тронули мою руку — кожа зашипела, вздулась волдырями. Было больно. Очень больно. Но я не отошёл.
Я ждал.
Солнце поднималось медленно. Оно жгло мои руки, лицо, шею. Я смотрел на воду и ждал, когда боль станет невыносимой, когда я потеряю сознание, когда волны унесут моё тело — если оно вообще может утонуть.
Не унесло. Я горел, как в аду, но не сгорал. Очевидно кровь моей первой жертвы изменила меня окончательно.
Через час, когда боль стала просто фоном, я встал. Мои руки были в ожогах, кожа слезала лохмотьями. Я посмотрел на них и подумал: «Это теперь моё лицо. Лицо убийцы».
Я вернулся в подвал, где ночевал последние месяцы. Лёг на пол, закрыл глаза и попытался забыть его лицо.
Не смог.
И в этот момент — лёжа на грязном полу, с обожжёнными руками и пустотой внутри — я впервые подумал об Аларихе не с тоской, а с ненавистью.
Думал о нём — и о том, что скажу ему, когда найду его:
«Ты сделал меня этим. Ты дал мне вечность и ушёл. Ты оставил меня одного учиться быть чудовищем. Ты знал, что это случится. Ты не мог не знать.
И за это я убью тебя. Заберу твою жизнь в обмен на те жизни, что я погубил и ещё погублю. За одиночество в тот момент, когда чудовище во мне проснулось и посмотрело на мир моими глазами».
Я убил человека.
Но мир не перевернулся. Солнце взошло, как обычно. Где-то закричали чайки. Кто-то начал заводить машину во дворе. Жизнь продолжалась.
А я лежал на полу и смотрел в потолок. И думал: «Теперь я такой же, как все они. Как те вампиры, которых я боюсь. Как те, кого осуждал, даже не зная».
Я ошибался. Но понял это только через много лет.
К пятому году я научился выживать.
Научился находить кровь, не убивая. Научился прятать глаза за тёмными очками, говорить с людьми так, чтобы они не чувствовали во мне чудовище.
Я искал его везде, сам не зная зачем.
Чикаго кишел вампирами. Они собирались в клубах на южной стороне — там, где пахло дешёвым виски и старой кровью. Пили кровь друг друга, заключали союзы и тут же их нарушали.
Я приходил, садился в угол, слушал. Они говорили о кланах, о территориях, о древних, которые правили из тени. Иногда кто-то произносил имя — не его, другое, — и я запоминал. Я задавал вопросы, платил за информацию, искал любого, кто мог что-то знать.
В 1940-м я нашёл, где собирались старейшины. Подвал на Кларк-стрит, вход через мясную лавку. Пахло кровью и формалином. Они сидели за длинным столом, пили из бокалов, смотрели на меня как на дичь.
— Ты тот, кто ищет Алариха, — сказал один.
— Да.
— Его нет.
— Где он?
Старейшина покачал головой. Ещё трое за столом усмехнулись.
— Ты не найдёшь его, — сказал другой. — Он стёр себя. Так бывает с теми, кто живёт слишком долго.
— Я буду искать.
— Тогда ищи. — Он откинулся на спинку стула.
— Но, если найдёшь — не возвращайся. Нам не нужны проблемы.
Я вышел.
Имя Аларих было под запретом.
— Ты ищешь того, кого нет, — сказал мне однажды древний вампир из Нового Орлеана. — Забудь. Живи свою вечность.
— Я не хочу вечность, — ответил я. — Я хочу ответы.
Он усмехнулся. Горько, почти с жалостью.
К десятому году я перестал надеяться.
Ярость, которая гнала меня вперёд все эти годы, иссякла. Осталась только холодная, методичная одержимость. Я больше не искал его — я искал след. Любую зацепку, любой намёк, любую тень, которая могла бы привести меня к нему.
Втирался в доверие к одним, предавал их ради других, выменивал информацию на услуги, которые сам же потом и оказывал. Я научился убивать, не моргнув глазом. Научился лгать так, что сам начинал верить в свою ложь.
Но каждую ночь, закрывая глаза, я видел его. Серые глаза, холодный отлив, улыбку, за которой пряталась такая же опустошенность, как и во мне.
И каждую ночь я обещал себе: найду. Даже если на это уйдёт вся моя бессмертная жизнь.
Так прошли первые десять лет. Десять лет поисков, которые ни к чему не привели. Прочёсывал каждый уголок Чикаго, проникал в самые тайные вампирские убежища, расспрашивал старейшин. Но всё было тщетно — могущественный вампир растворился в воздухе, оставив после себя лишь легенды и слухи.
Я стал тенью. За эти годы я научился менять облик. Не магией — просто подстраиваться под время. Отрастил волосы, потом снова сбрил их. Носил то, что носили в Чикаго в тридцатые: широкополые шляпы, длинные пальто, тяжёлые ботинки. Но глаза оставались прежними — слишком светлыми, слишком холодными, слишком нечеловеческими. Я даже научился жить днем и не бояться солнца.
Я стал частью этого мира. Мира, который ненавидел.
В одну из ночей я прятался от рассвета в старом театре на Рэндольф-стрит. «Чикаго-опера» — так он назывался когда-то, до краха, до депрессии, до того, как стал просто еще одной развалиной в городе развалин.
Я сидел в партере, в кресле с продранным бархатом, и просто смотрел на пустую сцену. Где-то за кулисами возились крысы. Где-то в вышине, под колосниками, гулял ветер.
Сначала я услышал голос. Тихий. Настолько старый, что казалось — сам театр говорит со мной.
— Ты похож на него, — раздалось из темноты.
Я не вздрогнул. За столько лет я уже научился не вздрагивать. Только повернул голову.
Он сидел в соседнем кресле. Я не слышал, как он подошел. Не чувствовал его присутствия — ни запаха, ни дыхания, ни биения сердца. Его просто не было — и вдруг он появился.
Старик по вампирским меркам. Настолько старый, что само это слово теряло смысл. Лицо — не сморщенное, нет, гладкое, как у младенца, но при этом бесконечно усталое. Глаза, которые видели слишком много, чтобы в них еще оставался свет. Одет в черное, просто, без излишеств. В руках — трость, на которую он опирался с грацией, выдававшей тысячелетия.
— На кого? — спросил я.
— На него. — Старик кивнул куда-то в пустоту. — Когда я нашел его, он стоял на мосту и смотрел, как она уходит. У него были такие же глаза. Пустые. Готовые принять что угодно.
— Вы говорите об Аларихе.
— Я говорю об Алессандро. — Он произнес это имя с непривычной мягкостью, пробуя на вкус. — Аларихом он стал потом. Я дал ему это имя. Правитель всего. Думал, если назвать чудовище правителем, оно перестанет быть жертвой.
— Вы его создатель?
Старик усмехнулся, но в усмешке не было веселья.
Я не знал, что ответить. Театр вокруг нас тихо трещал старым деревом, видимо слушал этот разговор вместе со мной.
— Он был моей последней попыткой, — продолжил старик. — Шестнадцать лет, брошен девушкой, готов умереть от тоски. Я подумал: вот он, чистый лист. Из такого можно вылепить что угодно.
— Вылепили?
— Вылепил чудовище. Как и всех остальных. — Он посмотрел на меня. В его глазах мелькнуло что-то, чему я не мог найти названия. — Но он оказался другим. Он умел чувствовать. Даже после того, как я выжег в нем все человеческое, он продолжал чувствовать. Только не показывал.
— Почему вы ушли?
— Потому что я понял: совершенство — это не когда ты создаешь идеального. Это когда ты находишь того, кому нужен. — Он поднялся. Сделал шаг к проходу. — Я не был ему нужен. Я был ему нужен только в первую ночь, когда он умирал. А потом... потом ему нужен был кто-то другой.
— Кто?
Старик остановился. Не оборачиваясь, сказал:
— Я только знаю, что он ищет ее до сих пор.
— Ее?
— Симону. Девушку с моста. Дочь стеклодува с Мурано. У нее были глаза... — Он замолчал, вспоминая. — Серые. С серебристым отливом. Как зимнее небо над лагуной. Он видит эти глаза в каждой женщине, которую встречает. И каждый раз думает: а вдруг это она? Вдруг она вернулась?
— И что?
— А ничего. — Старик повернулся ко мне. Впервые я увидел его лицо полностью — и пожалел об этом. В нем не было зла. В нем не было добра. В нем была только бесконечная, выстывшая вечность. Он был подобно статуе. — Она не вернется. Она умерла четыреста лет назад. А он все ищет. И будет искать, пока не поймет, что ищет не ее.
— А что?
— Себя в тот момент, когда она ушла. — Он оперся на трость. — Ты тоже ищешь не его, мальчик. Ты ищешь того, кто объяснит тебе, почему ты остался один. А он не объяснит. Он сам не знает.
Он начал таять в темноте. Не уходить — именно таять, становясь прозрачным, как утренний туман.
— Подождите! — крикнул я. — Как мне его найти?
Даже ветер за окнами стих
Я остался один в пустом театре. Крысы возились за кулисами. Ветер гулял под колосниками.
Алессандро. Симона. Дочь стеклодува с Мурано.
Два имени. И обещание, что серые глаза будут встречаться мне снова и снова.
Я не знал тогда, как сильно он ошибался в одном: они не будут вести меня к Алариху. Они будут вести меня к себе. А Аларих... Аларих просто будет ждать в конце каждой из этих встреч.
Для смертного десять лет — огромный срок. Для вампира — лишь горькая передышка. Я исчерпал ярость и вошёл в фазу холодной, методичной одержимости. Аларих не просто исчез. Он стерся. Ни один из Старейшин не признавал его имени, но в их глазах, когда я его произносил, мелькала тень — не страха, а скорее... брезгливого опасения, как от упоминания неприятного скандала, о котором все договорились забыть.
В те годы я познал истинную суть бессмертия. Город менялся, люди приходили и уходили, а я оставался, наблюдая за течением времени сквозь призму вечности.
Десять лет одиночества, которое не становится легче, сколько ни привыкай.
Глава 6. Белые розы (Сюзанна)
Я часто вспоминал о Саре.
О том, как она бежала ко мне по двору, раскинув руки, будто собиралась взлететь. О том, как её маленькая ладошка лежала в моей, тёплая, живая, настоящая. О том, как она смеялась на качелях — звонко, заливисто, на весь парк.
Эти воспоминания грели меня по ночам, когда голод сводил желудок. В минуты затишья между поисками, когда нечем было занять голову.
Иногда я ловил себя на странной мысли.
Когда Сара умерла, мне казалось, что я потерял дочь.
Только спустя годы я понял: вместе с ней я потерял и всех остальных детей, которых у меня никогда не будет.
Вампиры не стареют.
Не заводят семьи.
Не сидят по ночам у детских кроватей.
Не учат кого-то завязывать шнурки.
Вечность забирает такие вещи незаметно.
Сначала кажется — не страшно.
А потом однажды понимаешь, что потерял их навсегда.
Она снилась мне. Не часто, но каждый раз — как удар под дых. Я просыпался с её именем на губах и пустотой в груди, которую ничем нельзя было заполнить.
Я знал, где она похоронена. На том самом кладбище на северной окраине, где бедняков хоронили в секциях, похожих на братские могилы. Я не ходил туда. Не мог. Слишком больно. Слишком страшно. Слишком похоже на признание того, что её действительно нет.
Первые годы я даже не мог смотреть в сторону северной окраины.
Стоило увидеть знакомую дорогу, и ноги сами сворачивали в другую сторону.
Однажды я всё-таки дошёл до кладбищенских ворот.
Постоял несколько минут.
Смотрел на ржавую ограду.
На голые деревья.
На воронов, расхаживавших между крестами.
Потом развернулся и ушёл.
Так и не войдя внутрь.
Мне казалось: пока я не видел её могилу своими глазами, какая-то часть меня всё ещё могла притворяться, что это ошибка.
Вместо этого я носил её в себе. Как шрам. Как память. Как единственное, что осталось от той жизни, где я был человеком.
В тот день я шёл по городу без цели. Просто двигался, чтобы не стоять на месте. Ноги привели меня на северную окраину, где между домами ютилось маленькое кладбище — такие обычно оставляют для бедных, для тех, у кого нет денег на нормальные участки.
Я хотел пройти мимо.
Но что-то остановило меня.
Похоронная процессия. Короткая, почти незаметная. Несколько девушек в дешёвых пальто, пожилая женщина в чёрном платке, священник, который читал молитву быстро, будто спешил на другие похороны.
Гроб был маленький. Совсем маленький.
Таким же был гроб Сары. На секунду мне показалось, что я снова стою в том феврале.
Слышу скрип снега под ногами.
Помню, как смотрел на крышку гроба и думал только об одном:
она слишком маленькая.
Для ребёнка.
Для горя.
Для целой жизни.
Я застыл. Смотрел, как опускают в землю этот белый ящик, и не мог пошевелиться. В голове билась одна мысль: там, внутри, лежит чья-то дочь. Чья-то Сара. Чья-то надежда.
Я не знал, кого хоронят. Я вообще не имел привычки ходить по кладбищам — у вампиров это считается дурным тоном, слишком много воспоминаний о собственной смерти.
Но я остановился.
Люди разошлись. Священник ушёл. Остались только могильщики, которые торопились засыпать яму до темноты.
Я стоял за оградой и смотрел.
А потом, сам не знаю зачем, зашёл в цветочный магазин через дорогу. Цветочница оказалась пожилой женщиной с уставшими глазами.
— Для жены? — спросила она.
Я покачал головой.
— Для девочки.
Она ничего не сказала.
Просто собрала букет из белых роз.
Единственные, что были. Я вернулся, положил на свежий холмик.
Постоял минуту. Ушёл.
Уже на выходе, у тяжелых чугунных ворот, я столкнулся с той самой пожилой женщиной в чёрном платке. Наверное, это была хозяйка приюта или строгая тетка. Лицо у неё было жестким, серым от усталости и холода. Она яростно рылась в старом саквояже, бормоча себе под нос проклятия.
— Дьявольщина, — прошипела она, вытаскивая на свет потрепанную тетрадь в дерматиновой обложке. — Свела себя в могилу своими бреднями, Господи прости. И это туда же!
С размаху она швырнула тетрадь в мусорную бочку у ворот, перекрестилась и зашагала прочь, кутаясь в пальто.
Я не должен был туда лезть. Но что-то — инстинкт ли, тяга ли к чужим тайнам, обострившаяся за годы одиночества, — заставило меня подойти. Я достал тетрадь из мусора. Дешевая бумага, местами разбухшая от воды. Или от слез.
Я сел на скамейку в соседнем сквере, укрывшись от ветра за голыми ветвями вязов, и открыл первую страницу. Почерк был сбивчивым, детским, торопливым.
"12 октября. Снова этот мост. Вода чёрная, солоноватая на вкус. Я чувствую этот запах даже когда просыпаюсь. Я никогда не видела такого города. Там нет улиц, только вода. Девочки говорят, что я кричу во сне. Сестра Анна ругается и грозится запереть меня в подвале, если я буду пугать остальных."
Я перевернул несколько страниц. Почерк становился всё более нервным, буквы плясали, словно писавший дрожал от холода или ужаса.
"2 ноября. Он опять приходил. Высокий человек. У него страшные глаза, светлые, холодные, как зимнее небо перед снегопадом. Он стоит на мосту и смотрит на меня. И он требует. Он не говорит вслух, но я слышу его голос у себя в голове. Он говорит, что я должна кого-то найти. Кого? Боже, помоги мне. Я схожу с ума. Я точно схожу с ума."
Сердце, которое давно не билось, вдруг сжалось так сильно, что мне стало больно дышать. Я вцепился в края тетради, сминая бумагу. Высокий человек с глазами цвета зимнего неба. Чёрная солоноватая вода. Мосты.
"15 ноября. Я боюсь закрывать глаза. Если я усну, я снова окажусь там. Вода плещется о камни. А он стоит и ждет. Он всё ждёт, а я не могу найти того, кто ему нужен. Я хочу, чтобы это прекратилось. Пожалуйста, пусть это прекратится."
Последняя запись обрывалась на середине страницы. Дальше были только пустые листы.
Я сидел на холодной скамейке, и ярость поднималась во мне грязной, черной волной. Аларих не просто исчез. Он использовал человеческие разумы. Хрупкие, уязвимые, ни в чем не повинные разумы смертных детей, ломая их изнутри, заражая своими воспоминаниями о венецианских мостах. Он свел эту безымянную девочку в могилу, даже не задумавшись о том, что её хлипкий человеческий рассудок не выдержит его бездны.


