По ту сторону пробуждения
По ту сторону пробуждения

Полная версия

По ту сторону пробуждения

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Девушка моргнула. Светлячки исчезли. Просто растворились в воздухе, будто их и не было. Стало очень тихо. Даже филин замолк. Тишина давила на уши, и в этой тишине Она смогла рассмотреть статую. Та была около трёх метров в высоту, высечена из мрамора, который, казалось, светился изнутри в лучах полной луны. Женщина в длинном, ниспадающем складками пеплосе. Лицо Её было прекрасным и пугающе спокойным. Одна рука была прижата к груди, вторая, чуть согнутая в локте, была протянута вперёд, словно она приглашала кого-то войти. Девушка чувствовала, как подкашиваются ноги. Это было наваждение, гипноз. Мрамор казался не холодным камнем, а живой, чуть дышащей плотью. В изгибе губ статуи читалась лёгкая, едва уловимая улыбка, и Ей почему-то показалось, что та ждала именно Её.

Преодолевая страх, который шевелился где-то глубоко внутри, смешиваясь с безумным любопытством, Девушка шагнула в круг. Она подошла к статуе и, затаив дыхание, протянула руку. Её пальцы коснулись холодного, гладкого камня запястья протянутой руки.

Мир взорвался.

Не звуком, а отсутствием звука. Всепоглощающая, звенящая пустота. Девушка почувствовала, как Её тело становится невесомым, как будто Её выдернули из реальности. Сознание свернулось в крошечную, сжатую точку, а затем погасло.

Она очнулась от холода. Но это был странный холод. Он не пробирал до костей, он был внутри, как будто Она сама и была этим холодом. Веки не слушались. Она попыталась сделать вдох, но лёгкие не расширились. Только ощущение давящей, мёртвой неподвижности.

Девушка открыла глаза. Или Ей показалось, что открыла. Картинка была отличной от той, что Она видела мгновение назад. Она смотрела сверху. С высоты трёх метров. И внизу, в центре круга, на каменных плитах, лежало Её собственное тело.

Она видела себя со стороны: раскинутые руки, спутанные тёмно каштановые волосы, которые разметались по серому камню, бледное лицо, которое было искажено застывшей гримасой удивления и боли. Тело выглядело как сломанная кукла, брошенная небрежной рукой. Грудь не вздымалась. Она не дышала.

Паника, острая и животная, захлестнула Девушку, но Она не смогла закричать. Она вообще не могла пошевелиться. Она попыталась дёрнуть рукой, ногой — ни одна мышца не откликнулась. Только лёгкое, едва уловимое ощущение, что Она — тяжёлая, каменная глыба, стоящая на постаменте.

Она была внутри статуи.

Девушка смотрела на Своё мёртвое тело Её глазами, вырезанными из мрамора. Смотрела и не могла ничего сделать. Холодный лунный свет, всё так же заливавший руины, казался теперь насмешкой. Тёплая весенняя ночь вдруг стала ледяной, вечной и бесконечной. Она была заперта в камне, а Её прежняя оболочка лежала внизу, пустая и ненужная.

В Её новом, каменном слухе родился звук. Сначала тихий, похожий на шум ветра в трубе. Потом он стал громче. Это был шёпот. Множество голосов, сливающихся в один, исходил откуда-то из-под земли, из трещин в каменном кругу. Они звучали на древнем, незнакомом языке, но, странным образом, Она понимала каждое слово. Они приветствовали Её.

«Пришла...Новая...Пустая...»

Она поняла, что не одна в этой каменной тюрьме. И что паника — это только начало.

Тишина внутри была ватной и давящей. Шёпот из трещин в камне затих, оставив после себя лишь липкое ощущение чужого присутствия. Девушка хотела закрыть глаза — хотя бы чтобы не видеть собственное тело, распластанное на холодных плитах внизу, — но Её новые веки были из камня и не слушались. Она была обречена смотреть. Смотреть вперёд, на край руин, где лес начинал свою тёмную стену.

И тогда Она увидела свет.

Сначала это было просто дрожащее пятно между стволами сосен, затем — несколько пятен. Фонарики. Живые, тёплые, человеческие. Они пробивались сквозь чащу, сопровождаемые смехом, звоном металла и чьей-то непристойной песней. Девушка почувствовала, как в Её мраморной груди — нет, не в груди, в том месте, где Она когда-то ощущала сердце, — вспыхнула дикая, почти болезненная надежда.

Они увидят Её тело. Они поймут, что что-то не так. Они помогут.

Из леса на поляну вывалилась компания. Трое парней и две девушки, все лет двадцати — двадцати пяти, с рюкзаками за плечами. У одного из парней была гитара, которую он небрежно перекинул через спину. Они смеялись над чем-то, толкали друг друга, и их беззаботность казалась почти оскорбительной в этой мёртвой, залитой луной тишине руин.

— Охренеть! — выдохнула одна из девушек, высокая блондинка с хвостом, и достала телефон. — Вы только посмотрите!

Компания замерла, уставившись на статую. На Неё.

Они стояли в пяти метрах от круга, и Она видела их лица: удивлённые, восхищённые, любопытные. Они щёлкали камерами, перешёптывались, восхищались деталями — складками пеплоса, изящными пальцами, загадочной улыбкой. Одна из девушек, брюнетка с короткой стрижкой, даже шагнула в круг и присела, чтобы сфотографировать статую снизу вверх.

Она сходила с ума. Она смотрела вниз, где в паре метров от их ног лежало Её тело — бледное, неподвижное, с раскинутыми руками. Как они не видели? Как можно было не заметить?!

— Эй, смотрите, тут какие-то письмена на пьедестале, — сказал один из парней, высокий и кудрявый. Он подошёл ближе, чуть не споткнувшись о руку Девушки. Его ботинок задел Её пальцы, и он, не обратив внимания, наклонился к основанию статуи.

Блондинка с телефоном подошла к нему и обхватила его за плечи.

— Классное место, правда? Давайте здесь встанем, — предложила она. — Прямо у статуи. Так атмосферно.

Они начали устраиваться. Парень с гитарой скинул рюкзак и начал расстилать плёнку, кто-то зажигал фонарик, развешивая его на ветке, а брюнетка уже доставала еду. Они ставили палатки в пятнадцати метрах от круга, у самой кромки леса, совершенно не замечая того, что лежало прямо у их ног.

Она пыталась кричать. Она напрягала всё Своё каменное существо, пытаясь вырвать из мраморного горла хотя бы звук, хотя бы скрежет, который привлёк бы их внимание. Ничего. Только тишина, которая звенела в Её каменных ушах.

— Странно, — сказал кудрявый, оглядываясь на руины. — Тут же один вход, мы вошли через него. А вокруг только лес. Кто вообще мог притащить сюда эту статую?

— Может, это древнее святилище? — предположила брюнетка, жуя бутерброд. — Слышали, в этих лесах раньше были поселения эллинов.

— Да пофиг, — махнул рукой третий парень, коренастый и рыжий. — Главное, что мы здесь, ночь тёплая, гитара есть. А статуя — просто камень.

Они засмеялись. Зажгли маленький костёр, заиграла гитара. Кто-то начал тихо напевать. Весёлые, беззаботные, живые.

Девушка смотрела на них сверху вниз. Она видела их лица, освещённые пламенем костра. Видела их улыбки. И впервые за эту бесконечную ночь Она поняла: они не видят Её тело не потому, что оно скрыто. Они не видят его потому, что этот круг — не для них. Каменные плиты под их ногами не пропускали взгляд. Может быть, для живых оно просто не существовало. Может быть, для живых здесь вообще не было ничего, кроме статуи.

Она была одна. Совсем одна.

Костёр трещал, гитара перебирала струны, и голос парня мягко плыл над руинами:

— «Светлячки укажут путь, но назад не отпустят.»

Она застыла. Каменные пальцы, которыми Она не могла пошевелить, вдруг отозвались едва заметной вибрацией, и шёпот из-под земли звучал снова — тихий, насмешливый, предвкушающий.

«Смотри, Смотри, как они смеются...»

Девушка больше не могла молчать. Не могла просто смотреть, как они смеются, перекидываются шутками, как девушка кладёт голову на плечо парню, а тот поправляет на ней плед. Внутри Неё что-то надрывалось — не сердце, не лёгкие, а сама суть, та искра, что когда-то делала Её живой. Она закричала. Не голосом — мыслью, волей, отчаянием, сжатым в один беззвучный вопль, направленный вниз, в трещины каменного пола, откуда доносился тот древний, насмешливый шёпот.

— Выпустите меня! Пожалуйста! Я не хочу здесь оставаться!

Шёпот затих. А затем из самых глубин, из-под вековых плит, поднялся голос — не один, а много, сплетённых в единую пульсирующую вибрацию. Он был спокойным, даже участливым, и от этого становилось ещё страшнее.

«Выпустить? — переспросили голоса, и в них послышалось искреннее удивление. — Дитя, но Тебя никто не держит. И никогда не держал. Это Ты пришла к нам. Ты шла за светлячками. Ты коснулась камня. Ты выбрала тишину».

— Я не выбирала! — мысленно закричала Она. — Я просто гуляла! Я хотела увидеть что-то красивое!

«Ах, красивое — протянули голоса, и в них проскользнула лёгкая, почти ласковая усмешка. — Но разве не Ты кричала всем вокруг, что Тебе никто не нужен? Разве не Ты говорила матери, чтобы оставила тебя в покое? Разве не ты сбегала от друзей, когда они звали тебя гулять? Разве не Ты сидела в своей комнате ночами, глядя в потолок, и шептала: "Я хочу исчезнуть"?»

Она замерла. Слова били точно в цель, и Она не могла найти, чем возразить. Перед Её внутренним взором замелькали лица: мать с обиженно сжатыми губами, подруги, которые перестали звонить, парень, который ушёл, сказав: «Ты как будто не здесь, Ты везде и нигде». Она вспомнила, как отключала телефон, чтобы не отвечать на сообщения, как закрывала шторы среди бела дня, как чувствовала себя чужой среди людей, даже когда они были рядом.

«Ты искала место, где не нужно говорить, не нужно улыбаться, не нужно ничего изображать, — продолжали голоса, и в них теперь звучала спокойная, безжалостная правда. — Ты кричала о своём одиночестве, но сама же выстроила вокруг него стены. Мы услышали Тебя. Мы дали Тебе идеальное место. Без крыши — но над головой небо. Без стен — но никто не войдёт без спроса. И вечная, глубокая тишина, о которой Ты мечтала. Разве не это Ты хотела?»

Она смотрела вниз, на компанию у костра. Брюнетка смеялась, запрокинув голову, и лунный свет играл на её шее. Кудрявый парень взял гитару и заиграл что-то мелодичное, и все подхватили — не словами, а просто покачиваясь в такт. Одна из девушек протянула руку и погладила кошку, которая приблудилась к их костру, и в этом движении было столько нежности, что у Неё перехватило — нет, не дыхание, но само ощущение жизни, которое Она утратила.

Она сравнила: Себя — в камне, холодную, неподвижную, вечную. И их — живых, шумных, неидеальных, глупых, счастливых. Они ссорились, мирились, делились последним печеньем, строили планы на завтрашний день. У них были ссоры, страхи, обиды. Но у них было всё это. У них была жизнь.

А у Неё — только идеальная тишина, которую Она сама же и просила.

В этот момент, глядя на лицо блондинки, которая светилась в свете костра и ловила ртом тёплый ночной воздух, Она вдруг поняла. Она была неправа. Не тогда, когда шла за светлячками. А раньше. Намного раньше. Каждое слово, каждое "не трогайте меня", каждое "оставьте в покое" было ложью. Она не хотела исчезнуть. Она хотела, чтобы Её увидели. Чтобы пробились сквозь Её стены. А когда никто не пробился, Она решила, что недостойна.

«Простите, — прошептала Она, и в этом шёпоте уже не было отчаяния — только горькое, запоздалое смирение. — Я была дурой. Я так боялась боли, что отказалась от всего остального».

Тишина внизу стала другой. Голоса исчезли, оставив только лёгкое, едва ощутимое дуновение, похожее на вздох. Каменные оковы, которые сковывали Её, вдруг стали невесомыми. Она почувствовала, как Её суть — та самая искра, душа, дыхание — отделяется от мрамора, как вода стекает с поверхности камня. Легко. Свободно.

Она вылетела.

Вверх, сквозь ночной воздух, прочь из каменной тюрьмы. На мгновение Девушка увидела статую, которая осталась на постаменте — пустую, безжизненную, но всё ещё прекрасную. Увидела Своё тело, которое продолжало лежать на плитах, но теперь оно казалось Ей просто ненужной вещью, которую Она оставила, как старую одежду.

Она поднималась выше и выше, пока руины не превратились в крошечный светящийся пятачок, а лес — в бесконечное тёмное море, расцвеченное серебром лунных пятен. Она парила над миром, лёгкая, прозрачная, невесомая. Ветер проходил сквозь Неё, но Она чувствовала его — не кожей, а чем-то глубже. Она чувствовала запах нагретой за день сосновой коры, слышала далёкое уханье филина, видела, как внизу светлячки снова зажгли свои огоньки и закружились в медленном хороводе.

Впервые за долгое, долгое время Она сделала вдох. Не мрамором — воздухом. Живым, тёплым, весенним воздухом, пахнущим ночью и свободой. Она парила в свете полной луны, и Ей казалось, что всё вокруг дышит вместе с Ней — каждое дерево, каждый камень, каждый огонёк в лесу.

Девушка больше не была статуей. Она не была даже человеком в привычном смысле. Она была чем-то новым — лёгким, свободным, настоящим.

Оглянувшись на руины, которые уходили всё дальше вниз, Она улыбнулась. Не статуя, а Она. Улыбнулась впервые за очень долгое время — не горько, не вымученно, а легко, как улыбаются, когда понимают, что всё будет хорошо. Что даже если ты потеряла тело, ты можешь обрести себя. Что жить — это не бояться чувствовать. Даже если это больно.

Девушка повернулась к луне и полетела ввысь, туда, где ночное небо сливалось с бесконечностью, оставляя позади руины, костёр, смех ребят и каменную статую, которая теперь навсегда останется лишь памятью о той, кто когда-то пришла за светлячками.

Но ушла за светом.

Глава 9. Кукла.

Она открыла глаза в доме, который пах чужим детством. Воздух был тяжёлым, как старая вата, и оседал на языке горьковатым привкусом сырости и тлена. Где-то за стенами, сквозь плотные доски, сочился серый свет — ни утро, ни вечер, ничто, — и он не разгонял тьму по углам, а только подчёркивал её, делал более осязаемой, более живой.

В центре комнаты стояла печь — огромная, белёная, ещё тёплая, хотя огня в ней не было. Девушка подошла ближе, провела ладонью по шершавой известке. Пальцы помнили этот запах: дрова, сухая мята на подоконнике, старые половицы. Но вместе с теплом в ладони вползало что-то другое — влажное, холодное, как прикосновение мокрой тряпки. Она убрала руку, на коже ничего не осталось. Только ощущение.

Она знала, что это Её дом, хотя никогда не видела его раньше. Знала так же, как знают сны — с той удушающей уверенностью, которая не поддаётся логике. В груди пульсировала тишина. Слишком громкая тишина. Она слышала, как бьётся сердце, как кровь шумит в ушах.

Холодильник привезли под утро.

Она сама выбрала его — белый, высокий, пахнущий заводской смазкой и холодом, — чтобы поставить в доме с печью. Девушка чувствовала, как внутри Неё разрастается тихая гордость: вот, Она справляется, Она чинит, Она двигает предметы в правильном порядке.

Она нашла место. Угол, где утренний свет падал на плитку и где раньше стоял буфет — Она помнила его стеклянные дверцы, хотя никогда их не видела. Девушка придвинула холодильник к стене, расправила плечи, нажала на дверцу. Металл был ледяным. Хорошо. Правильно. Провела пальцем по штекеру, сунула его в розетку. Вынула. Сунула снова. Где-то в груди начало пульсировать знакомое, тягучее беспокойство. Оно поднималось откуда-то из живота, сжимало диафрагму, подбиралось к горлу. Не работает.

Девушка встала на колени и увидела, что розетка расколота. Изнутри. Будто кто-то специально выдрал медные усики, оставив только чёрную обугленную пасть. Края были оплавившимися, старыми, покрытыми слоем сажи, который, казалось, рос прямо на глазах. Она провела по ним подушечкой пальца — и отдёрнула руку, будто обожглась, хотя там было холодно.

Розетка не принимала ток.

Страх перекатился под рёбрами, тёмный, вязкий, как патока. Девушка не знала, почему Её руки начали дрожать. Она сжала их в кулаки, впивая ногти в ладони, чтобы успокоиться. Пол под коленями казался влажным, хотя плитка была сухой. Или нет? Она не могла понять. Она вообще перестала понимать, где Её тело, а где этот дом. Границы стирались. Тени на стенах шевелились, хотя света не было.

Дверь скрипнула. Девушка обернулась. Скрип был долгим, как предсмертный выдох. На пороге стояла мама. Та смотрела на холодильник, и в глазах у неё зажглось что-то тёплое, живое. Она прошла в комнату, провела ладонью по белой дверце, улыбнулась — искренне, без тени осуждения. Но её шаги не звучали. Вообще. Только половицы прогибались под весом, но звука не было — как будто она ступала по вате, по самой тишине.

— Какой красивый, — сказала мама. — Ты молодец. Я так рада. Что ты решилась!

Девушка почувствовала, как в груди отпускает. Мама не смотрела на неё с укором. Мама гордилась. Но что-то в голосе было не так — слишком ровно, слишком гладко, как будто мама говорила не с Ней, а сквозь Неё.

— Давай помогу, — сказала мама и наклонилась к розетке. — Может, проводка старая. В этом доме всегда было плохо с электричеством.

Она хотела ответить, но взгляд Её упал на ширму. Там, в углу, за пыльным ситцем, стояло что-то тёмное и низкое. Сундук. Старый, оббитый выцветшей тканью, с потёртыми до блеска углами. Девушка не помнила, чтобы видела его раньше. Но Он был там. Он всегда был там. Просто Она не замечала.

Что-то потянуло Её к нему. Не любопытство — нет, что-то другое. Сундук тянул Её, как магнит, как открытая рана тянет мух. Она подошла, опустилась на колени. Пахло землёй, сыростью, старым деревом — и ещё чем-то сладковатым, тошнотворным. Она подняла крышку. Петли не застонали.

Внутри, будто трупы на дне колодца, лежали маленькие сумочки с пластмассовыми застёжками, игрушечная мебель и посуда, мягкие игрушки и куклы. Целый выводок кукол. Резиновые лица смотрели вверх — десятки пустых глаз, десятки застывших улыбок. Но что-то было не так. Девушка сразу это почувствовала — кожей, затылком, тем местом между лопаток, где всегда живёт ужас. Куклы были не просто сложены. Они были уложены ровными рядами, как в братской могиле.

Она протянула руку и взяла первую. Волосы были острижены. Неровно, тупыми, зазубренными ножницами, кое-где до самой резиновой кожи. Срезы были рваными, будто пластик рвали зубами. Она вытащила вторую, третью — все одинаково обкорнанные, уничтоженные. Её пальцы дрожали, касаясь колючих срезов, и Она почти видела, как лезвия вгрызаются в пластик, ломают волосок за волоском, превращают длинные пряди в короткие пеньки. Она слышала этот звук — хруст, скрежет, чавканье. Или это только в голове?

Потом Она нашла ту самую. Русалочку. Девушка узнала Её сразу — по изгибу хвоста, по блёсткам на плавниках. Ту, которую подарил отец.

Ей было пять. Пять лет, когда мир ещё не рассыпался на «до» и «после». Это случилось зимой, в деревне, где Она гостила у прабабушки. Снег шел всю неделю – крупный, густой, мокрый, он засыпал крыши до самых труб, облепил окна, превратил тропинки в белые канавы.

Отец приехал поздно. За окном была ночь, но снег отражал свет звёзд, и от этого казалось, что мир светится изнутри. Бледное, холодное сияние разлито по всему горизонту, и белизна снега казалась не белой, а голубоватой, прозрачной, как лёд в замёрзшем озере.

Ночь была такой светлой, что можно было разглядеть каждую снежинку, каждый завиток узора на окне. В доме пахло хвоей, топлёным молоком и свежей выпечкой. Отец вошёл, отряхивая снег с плеч, и протянул коробку, перевязанную синей лентой. Внутри лежала она — синеволосая, с жемчужным венцом, с хвостом, переливающимся как настоящая чешуя. Прабабушка сидела у печи и улыбалась в кружку с чаем. Отец поцеловал Её в макушку — губы были холодными, пахло мятой и морозом — и сказал: «Это тебе, доча». Всё. Без объяснений, без обещаний. Просто подарок. Просто кукла.

Она очень дорожила этим подарком, как символом любви отца к Ней. И хотела быть на неё похожей — такой же синеволосой, такой же далёкой и прекрасной. Но в двенадцать лет Она окончательно поняла, что детство закончилось. Отец не приедет, не заберёт Её. И просто убрала все игрушки, включая любимую куклу, в коробку, задвинула под кровать и больше не доставала. Не потому, что кто-то сказал. Просто почувствовала, что замерзла внутри.

Теперь русалочка лежала перед Ней. Волосы, синие как глубокое море, были острижены под глупое карэ. Прямая чёлка. Прямые скулы. Стрижка «под горшок». Кто-то лишил Её моря. Кто-то превратил русалку в куклу для игры в дочки-матери. Из той, что пахнет солью и свободой, сделали удобную, послушную, домашнюю.

Тут Она заметила вторую голову. Маленькая, чужая, прикрученная сбоку к шее. Намертво. Винт проходил прямо через пластмассу — грубо, жестоко, без попытки замаскировать. Крупный, ржавый, с сорванной шляпкой. Вторая пара глаз смотрела в противоположную сторону. Вторая улыбка была чуть кривее, будто кто-то плохо приладил челюсть. Кто-то решил, что одной головы мало. Кто-то решил, что Она должна смотреть сразу в две стороны, но ни в одну — по-настоящему. Смотреть — и не видеть. Улыбаться — и не чувствовать.

Девушка сжала куклу так сильно, что краска на хвосте пошла мелкими трещинами, как паутина. В груди закипал гнев. Воздух не проходил, застревал в гортани, и Она слышала собственное сердце — слишком громко, слишком быстро, как будто оно пыталось вырваться из рёбер и убежать.

— Что это? — голос матери раздался сзади, испуганный и живой. — Дочка, что случилось? Что ты нашла?

Она не отвечала. Девушка просто смотрела на русалочку, на эту изуродованную вещь, и не могла дышать. В горле стоял ком, горячий и колючий, как шерсть.

— Это моя, — прошептала Она. — Это отец подарил.

Мать подошла ближе, заглянула через плечо. Её дыхание остановилось на секунду. Она замерла, и в тишине стало слышно, как тикают часы. Но в доме не было часов.

— Ох — выдохнула мать. — Кто это сделал?

Она молчала. Девушка не знала. Она никогда не сделала бы этого со своей русалочкой. Но кто? Кто мог залезть в сундук, который стоял в чужом доме и переделать Её игрушки? Кто отрезал им волосы? Кто прикрутил лишние головы?

— Это не я, — сказала Она, и голос прозвучал чужим, тонким, детским, словно Ей снова было пять. — Я сама убрала её. В двенадцать. Просто перестала играть.

— Я помню, — мама стояла рядом, растерянная, живая, настоящая. — Ты сама убрала все игрушки. Сказала, что ты уже взрослая.

Но здесь, в этом доме, она лежала иначе. Девушка поднялась. Ноги не слушались — дрожали, подкашивались, как у только что родившегося животного. Она опёрлась рукой о край сундука, и дерево под пальцами было влажным, склизким, как старая рана, которая никак не затянется. Она пошла к холодильнику, сжимая в руках изуродованную куклу. Белый монолит стоял у стены, пустой, холодный, но Она знала — внутри что-то есть. Она чувствовала запах. Еле уловимый, но уже знакомый — тошнотворный, сладковатый, тот, что появляется, когда мясо начинает гнить, а ты всё ещё надеешься, что его можно съесть. Он просачивался сквозь резиновые уплотнители, заполнял комнату, смешивался с запахом старой известки и сырости.

Она открыла дверцу. Холод ударил в лицо — сухой, ледяной, но не освежающий. Он был мёртвым. Как в морге.

Внутри было грязно. Жирные разводы на полках — старые, засохшие, с вкраплениями чёрного, похожие на запёкшуюся кровь. Лужица сока с плесневелыми островками на дне, покрытыми белым пухом, который шевелился от движения воздуха. Продукты стояли в беспорядке: открытые банки с засохшей каймой, разрезанные огурцы с серой, слизистой сердцевиной, мясо в липкой, скользкой плёнке, сыр с чёрными прожилками, которые пульсировали, казалось, сами по себе. Пахло кислым, гнилым, тем особым запахом запустения, который не выветривается, даже если открыть все окна. Он въедается в кожу, в волосы, в лёгкие.

Девушка закрыла дверцу. Открыла снова. Грязь не исчезла. Продукты не стали свежее. В углу на нижней полке лежал пакет молока, прокисший до состояния желе, с пузырями на поверхности, и Она смотрела на Него, а в голове билось: «Я купила холодильник. Зачем я купила его? Чтобы хранить это?» Холодильник был заполнен тем, что испортилось до того, как Она Его купила. Он не сохранял. Он консервировал разложение. Консервировал Её разложение.

Она оглянулась. Печь. Мать, стоящая у сундука с растерянным лицом. Кукла с двумя головами в Её руках. Русалочка смотрела на Неё двумя парами одинаковых глаз — одна голова прямо, в глаза, в самую душу; другая вбок, в пустоту, в никуда.

— Кто это сделал? — снова спросила мать. Голос был тихим, почти шёпотом, и в нём слышался страх. Настоящий, человеческий страх.

Девушка не знала. Она прислонилась к холодильнику, чувствуя, как холод металла проникает сквозь одежду, впивается в позвоночник, разливается по рёбрам, добирается до сердца. Всё это время Она пыталась хранить чужую жизнь в своём доме. Она искала свои игрушки, но нашла только то, как их обкорнали другие. Как их переделали. Как их лишили голоса, а потом добавили лишний, чтобы Она не могла отличить свой от чужого.

— Кто это сделал? — прошептала Она сама себе. Голос сорвался, сломался на середине слова, превратился в хрип. Слёзы жгли глаза, но не текли — застревали, превращаясь в горячие иголки.

На страницу:
3 из 4