
Полная версия
БОЛЬНОЙ
– Держи, – сказала она уже почти на ухо, её дыхание пахло сладким, фруктовым коктейлем. – Позвони. Обязательно! Мне есть что рассказать. Правда!
И, прежде чем я успел что-то ответить, она развернулась и растворилась в мелькающей толпе, как яркая вспышка в темноте. Я развернул салфетку. На ней корявым, но старательным почерком был написан номер мобильного телефона. И имя: «Анна». И рядом – нарисованный шариковой ручкой смайлик. Улыбка. Глупая, наивная, детская улыбка.
Я посмотрел на эту бумажку, потом сунул её в карман своего чёрного рабочего халата, к другим таким же. Их там уже накопилось с полдюжины. Это был ритуал, часть работы, элемент фольклора заведения. Я давно перестал воспринимать это всерьёз. Это был ещё один абсурдный штрих к общей картине: незнакомые люди доверяют тебе, почти незнакомцу, клочок бумаги с цифрами, ожидая, что ты, бармен, впустишь их в свою жизнь. Или они – тебя в свою. Всё это было игрой. Игрой в знакомства, в мимолётную близость, в ночную романтику. Амплуа. Всё дело было в амплуа. Я был не я. Я был «Барменом». Символом доступности, слушания, лёгкой опасности и мнимой таинственности.
Но что-то в этой Анне было иное. Не натужная, пьяная смелость, не развязность опытной охотницы. В ней был водопад. Настоящий, неудержимый водопад слов, эмоций, чистой, неотфильтрованной энергии, который прорвался сквозь шум и гам этого мёртвого места. Она казалась не частью этого царства иллюзий и забытья, а живым, трепетным существом, случайно, по ошибке, в него залетевшим. И в её глазах был не расчет, не скука, не желание просто «переспать с барменом». Был подлинный, почти детский интерес. К миру. Ко мне. Не к бармену – ко мне. К человеку за стойкой. В этом было что-то такое наглое, такое невинное и такое щемяще-печальное, что салфетка в кармане вдруг стала не бумажкой, а чем-то тяжёлым, обжигающим.
Позже, уже под утро, когда последние посетители с грохотом вывалились на улицу, а музыка сменилась тишиной, звоном разбитой посуды и матерными окриками уборщиц, я, как всегда, «закрылся». Выпил свою традиционную «зарплатную» рюмку с коллегами – Владиком, вышибалой, и Светкой, официанткой. Выпил быстро, почти не чувствуя вкуса. Ритуал. Потом переоделся в свою обычную одежду, вышел на улицу. Ночь была холодной, сырой. Фонари отбрасывали жёлтые, расплывчатые круги на асфальт, покрытый грязным снегом. Я шатался по темным улицам к своему дому, чувствуя усталость во всех костях и странную, знакомую пустоту в груди. Но сегодня в этой пустоте что-то кололо. Не салфетки в кармане куртки. Мысль. Мысль о той, об Анне. О её глазах. О её «мне есть что рассказать».
Дома, в прихожей, пьяный, уставший, я, скидывая куртку, вытряхнул из кармана весь бумажный мусор: чеки из магазина, скомканные мелкие купюры, несколько визиток и те самые салфетки. Они упали на линолеум, как осенние листья. Я опустился на колени, голова закружилась, и стал их разгребать, искать. Руки слегка дрожали. Нашёл. Разгладил на ладони. Бумага была мятая, но надпись читалась. «Анна». Смайлик. Эта глупая, нарисованная улыбка смотрела на меня в упор.
Я взял телефон. Не думая. Не взвешивая. На авось. Как я делал почти всё в своей жизни. Набрал номер. Сигналы гудков прозвучали в тишине прихожей гулко, тревожно. Она сняла трубку почти сразу, будто ждала, сидя с телефоном в руке.
– Алло? – её голос прозвучал не так громко, как в баре, но в нём всё равно чувствовалась та же энергия.
– Привет, – сказал я, и мой голос прозвучал хрипло, неестественно, как у чужого человека. – Это… это Я. С бара.
– Ой! – воскликнула она, и в её голосе зазвенела неподдельная радость. – Это ты! Я думала, ты не позвонишь!
– Почему? – спросил я глупо.
– Ну… обычно не звонят. Берут салфетки, кивают, а потом выбрасывают. Я это уже поняла.
Мы говорили минуты три. Бессвязно, глупо. Она спрашивала, не мешает ли она, не сплю ли я. Я говорил, что только пришёл. Спросил, где она. Оказалось, она у подруги, в том же районе, но через пару часов та должна уехать к парню. В её голосе слышалась какая-то потерянность, как будто она боялась остаться одна в чужом городе. И тогда я, почти не думая, сказал:
– Хочешь… зайти? Ко мне. Выпить чаю. Или чего ещё.
Пауза. Я уже готов был услышать вежливый отказ или просто гудки. Но она сказала:
– Давай! Только я без алкоголя, я уже выпила. Ну, почти. Адрес скажи.
Я продиктовал. Она повторила, переспросила этаж. Положила трубку. Я сидел на полу в прихожей, слушая в ушах тишину после разговора, и чувствовал странную, тягучую пустоту. Не волнение, не предвкушение. Пустоту. Ещё один одноразовый контакт. Ещё одна ночь, которая начнётся со слов, с попытки диалога, а закончится неловким молчанием, пьяной нечленораздельностью или просто сном. В чём смысл? В физическом контакте? Но это уже давно не приносило ничего, кроме минутного забвения и последующей тошноты – и физической, и душевной. В общении? Но что мы, два абсолютных чужака из разных миров, могли сказать друг другу? Её водопад слов, её детский восторг и, как я угадывал, детская же боль – всё это столкнётся с моей каменной стеной цинизма, усталости, разочарования и разобьётся. И останется лишь лужа неловкости.
Но решение было принято. Я поднялся, пошёл в соседний, круглосуточный ларёк «У Марии», что в пяти минутах ходьбы. Он был моим постоянным поставщиком всего необходимого для выживания. Купил бутылочку полусладкого красного вина, показалось уместнее водки, пачку сигарет, плитку шоколада. Стоял под фонарём напротив своего подъезда, курил, ждал. Холод пробирал под куртку. Я размышлял об этих мимолетных, хаотических соединениях, которые возникали в городской темноте, как искры от короткого замыкания. Вспыхивали на мгновение ярко, ослепляюще, а потом гасли, не оставляя после себя ни тепла, ни света. Люди искали в них то человеческое тепло, ту близость, того слушателя, которых так не хватало в их холодных, зарегламентированных, одиноких жизнях. Но это было тепло костра, сложенного из сырых, гнилых веток. Он чадит, коптит, глаза слезятся, но по-настоящему не греет. И все мы, участники этих ночных ритуалов, знали это. Знать-то знали. И всё равно шли на это. Потому что даже ад, даже едкий дым – лучше, чем абсолютный, леденящий холод одиночества.
Она пришла. Не одна. С ней была подруга – такая же юная, но с более жёстким, оценивающим взглядом. Та, увидев меня, что-то быстро шепнула Анне на ухо, многозначительно кивнула и ушла, бросив на прощание взгляд, в котором читалось и предостережение, и безразличие. Анна подошла ко мне. В свете уличного фонаря она выглядела ещё моложе, почти ребёнком, заблудившимся во взрослом мире. Лицо было бледным, глаза от усталости или выпитого казались огромными. Но в них всё ещё горело что-то – не детское, а уже взрослое, усталое, ранимое, что странно контрастировало с юной, почти птичьей живостью движений.
– Привет, – сказала она тихо.
– Привет. Пойдём.
У меня дома было холодно. Батареи еле теплились. Я включил старый масляный обогреватель. Его спираль начала медленно краснеть, отдавая в комнату сухой, пыльный, неестественный жар и запах горящей пыли. Мы сняли верхнюю одежду. Она оказалась в простых джинсах и полосатой кофте. Мы сели на тот самый складной диван в пустой комнате. Я поставил между нами на пол, столика не было, бутылку вина и две не совсем чистые чашки, стаканов не нашлось. Налил. Она взяла чашку, но не пила сразу, а держала в руках, согревая пальцы.
– Холодно у тебя, – сказала она, оглядываясь.
– Да, – согласился я. – Дом старый. Тепло держит плохо.
Она сделала маленький глоток, поморщилась.
– Кислое.
– Дешёвое, – пояснил я.
Она кивнула, как будто это было глубокомысленное заявление. Потом начала говорить. Сначала медленно, с паузами, а потом, разогнавшись, тем самым водопадом.
Она была из большого города, очень далеко отсюда. Приехала сюда «в гости к подруге» на несколько дней. Но по тому, как она говорила, чувствовалось, что это было бегство. Не от чего-то конкретного, а от всего сразу. Она рассказывала ярко, картинно, жестикулируя маленькими, порывистыми движениями рук: про школу, где она была «душой компании», заводилой всех мероприятий. Про мечты поступить в институт на журналистику. «Я хотела рассказывать истории, понимаешь? Настоящие истории людей. Чтобы их услышали.» Про долгую, изматывающую подготовку к экзаменам, про ночи за учебниками, про надежды. И про провал. «Не сложилось, – сказала она, и в её голосе впервые прозвучала неподдельная, взрослая горечь. – Цифры, эти чёртовы цифры… они всё решили. Не хватило двух баллов. Всего двух. И всё. Поезд ушёл.»
Теперь она работала в сетевом магазине, раскладывала товар по полкам, сканировала штрих-коды, улыбалась покупателям. «Знаешь, – сказала она, и её глаза на мгновение загорелись прежним огнём, – иногда ночью, когда зал уже закрыт, и я остаюсь одна, чтобы поправить выкладку, я включаю музыку на телефоне на полную громкость и танцую между стеллажами. Представляю, что я на сцене. Что вокруг меня не коробки с макаронами, а зрители.» Потом она рассказывала о своих родителях, которые «не понимают, чего она хочет», которые говорят «сиди и радуйся, что работа есть». О подругах, которые разъехались по другим городам, поступили, вышли замуж. О скуке своего города, который, по её словам, «медленно умирает, как старый человек».
Её откровенность была ошеломляющей, почти пугающей. Она не играла в какую-то роль, не кокетничала, не пыталась произвести впечатление. Она изливалась. Как будто внутри неё прорвало плотину, и всё, что копилось месяцами, годы, хлынуло наружу одним бурным, неостановимым потоком. И она доверяла это всё мне. Незнакомцу. Человеку, которого видела первый раз в жизни. Почему? Потому что я был барменом? Потому что я был здесь и сейчас? Или потому, что иногда проще, безопаснее сказать всю правду тому, кого больше никогда не увидишь? Тому, кто не связан с твоим миром, не осудит, не будет сравнивать, не расскажет родителям? Я был чистым листом, мусорным ведром для её эмоций. И в этом был свой страшный смысл.
Потом, когда первая бутылка вина опустела, а она заметно расслабилась, устроившись поудобнее на диване, поджав под себя ноги, она спросила:
– А ты? Как ты тут оказался? Вот в этом городе. За этой стойкой.
Вопрос повис в воздухе. Я долго молчал, смотря на свои руки, на чашку в них. Потом начал говорить. Медленно, с длинными паузами, подбирая слова, которых не хватало.
Я рассказал, что я тоже когда-то хорошо учился в школе. Был «перспективным». Учителя прочили мне будущее, говорили: «Тебе бы в медицину» или «Тебе бы в инженеры». У меня была хорошая память, я легко схватывал формулы, даты, правила. А потом… потом случился эпизод. Я не назвал его. Не произнёс ни слова. Тишина после внутреннего гула. Вся учёба, все амбиции, все мечты? Пыль. Прах. Иллюзия.
Я не сказал этого вслух. Я просто произнёс, глядя не на неё, а в грязную стену: «Потом кое-что случилось. Всё поменялось. Перевернулось.» Она кивнула, не расспрашивая, не влезая с утешениями. Как будто почувствовала, что за этими немногими словами – целая бездна горя и недоумения, в которую лучше не заглядывать, чтобы не упасть самой.
И я рассказал дальше. Как не поступил в институт. Не потому, что не мог – баллов хватило бы на платное. А потому, что не видел смысла. Зачем? Ради чего? В один прекрасный день понять, что всё это – пустая трата времени? Поступил в медицинское училище «на авось», потому что надо было куда-то идти, оставаться в деревне, откуда я родом, совсем не хотелось. Потом армия всё равно настигла – отсрочки не было. Год потерянного, вычеркнутого из жизни времени в казарме, где абсурд был возведён в абсолют и стал единственной нормой: чистить зубной щёткой бетонный плац, красить траву зелёнкой перед проверкой, бегать по кругу ради самого бега, стоять на посту, охраняя склад с ржавыми железками. Годы тупой, животной покорности, которые вытравили из меня последние остатки какой-либо инициативы. Но единственное полезное, что было принято и понято за этот год, это нутро и нрав женской натуры, дешевизна их слов и обещаний
Потом – возвращение. Восстановление в медицинском училище, повторное заселение в общежитие. И поиски работы. Унизительные, бессмысленные поиски. Клейщик объявлений на столбах, зимой, когда клей замерзал на пальцах. Раздатчик листовок у остановок, прохожие отворачивались, как от прокажённого. Подсобник на стройке, тяжёлые мешки, грязь, вечные крики прораба. Череда временных, унизительных, изматывающих душу занятий, которые не оставляли после себя ничего, кроме усталости, горечи и постоянно пустых карманов. И ни капли смысла. Ни намёка на то, что это хоть куда-то ведёт.
А потом – случай. Чистейшей воды, необъяснимый, абсурдный случай. Я зашёл в медицинское общежитие к какому-то своему случайному знакомому, с которым пересеклись в армии. Вышел покурить на лестничный пролёт на третьем этаже, потому что в комнате не курили. Там уже стояла девушка, тоже курила. Мы разговорились. Она оказалась на год младше меня, работала официанткой в баре. Пожаловалась, что не хватает людей, что работа тяжёлая, но платят вовремя. «Приходи, – сказала она, затушив окурок. – Барменом может возьмут, но нет опыта, надо очень постараться. Я поговорю.»
Я пришёл. На авось. От безысходности. Меня взяли на стажировку. Как же нелепо и глупо казалось мне, чтоб просто поглумиться над деревенским дурачком. Стоять у стойки, смотреть сурово, наблюдать за процессом. Потом один из барменов запил, не вышел на смену, а замены не было. Меня, как самого крупного и молчаливого, поставили за стойку, показали азы: как смешивать самые простые коктейли, как открывать пиво, как считать сдачу. И вот я здесь. Бармен. Вернее, человек, играющий бармена.
– Понимаешь, – сказал я, наконец подняв глаза на неё, – вся моя жизнь, все её повороты – это цепь случайных, неподкрепленных ничем, абсолютно иррациональных событий. Я никогда ничего не планировал, не стремился, не боролся за место под солнцем. Я просто плыл по течению, как щепка, и течение выносило меня то в одну вонючую, заболоченную заводь, то в другую. И самые значимые, определяющие перемены происходили от самого ничтожного, случайного стечения обстоятельств. От сигареты на лестнице в общежитии. От пьяного бармена. От салфетки с номером, которую сунула мне в руку незнакомка. В этом нет никакой логики, никакого высшего замысла, никакого «промысла». Есть только хаос. Чистейший, беспримесный хаос. И ты – лишь пылинка в этом хаосе. И твоя жизнь – это траектория полёта пылинки, которую может изменить любой, самый слабый ветерок.
Она слушала, не перебивая, заворожённо. Её лицо стало серьёзным, взрослым. Водопад слов внутри неё иссяк. Она поняла. Поняла, что наша встреча – тоже часть этого вселенского хаоса. Мимолётное пересечение двух пылинок, двух щепок, на мгновение столкнувшихся в потоке, чтобы потом навсегда разлететься в разные стороны.
Внезапно я увидел, как она устала. Глаза её стали стеклянными, веки тяжёлыми. Движения замедлились, стали плавными, ватными. Она изрядно выпила, несмотря на свои громкие заявления, да и эмоциональный выплеск, эта исповедь незнакомцу, должно быть, истощила её.
– Тебе пора спать, – сказал я. Не как соблазнитель, ожидающий продолжения, а почти по-отечески, по-братски. Как говорят уставшему ребёнку.
Она кивнула, покорно, без возражений.
– Да. Наверное.
Я поднялся, помог ей подняться, она пошатнулась. Аккуратно, почти бережно, уложил её на тот самый складной диван в пустой комнате. Принёс из своей спальни единственное одеяло, старое, ватное, и накрыл её. Она что-то пробормотала – «спасибо» или «извини» – свернулась калачиком, подтянув колени к груди, и почти сразу уснула. Дыхание стало ровным, глубоким.
Я постоял в дверях, глядя на её тёмный силуэт под одеялом. Хрупкое, доверчивое, беззащитное существо в моей берлоге, в моём царстве одиночества и тлена. Странное чувство шевельнулось где-то глубоко – не влечение, не страсть. Какая-то отстранённая, почти абстрактная нежность, смешанная с бесконечной жалостью. К ней. К её детской вере в то, что можно «рассказать историю». Ко мне. Ко всем нам, бредущим во тьмах и хватающимся за первые попавшиеся руки, даже если эти руки холодные, чужие и ведут в никуда. Даже если единственное, что они могут дать, – это временное пристанище на складном диване в пустой комнате.
Я закрыл дверь и вернулся на кухню. Достал из холодильника ту самую, вторую бутылку водки, что стояла там тогда. Поставил её на стол. Налил в чашку, стакана чистого не было. Выпил. Один. Без закуски, без церемоний. Огонь ударил в горло, разлился по пищеводу жгучей волной, дошёл до желудка и там развернулся тёплым, знакомым шаром. Но облегчения не принёс. Только подчеркнул пустоту, сделал её более осязаемой, более гулкой.
Я курил в темноте кухни, не включая свет, слушая тиканье старых настенных часов с отставшим маятником и редкие, приглушённые звуки с улицы: где-то хлопнула дверь подъезда, проехала машина с неисправной глушителем. Мысли текли теперь медленно, тяжело, как густая, чёрная нефть. Они уже не клокотали, не метались. Они сочились, заполняя все пустоты сознания.
«Жизнь… – думал я, выдыхая дым кольцами в темноту. – Она не просто абсурдна. Она – радикальна в своей абсолютной, тотальной непредвзятости. Ей всё равно. Совершенно всё равно. Она, как слепой дилер, раздаёт карты случайным образом, не глядя на игроков, не интересуясь их судьбами. Одним сдаёт смертельно больного отца, который выбирает рельсы. Другим – проваленные на два балла экзамены, перечёркивающие мечты. Третьим – пустые салфетки с номерами телефонов в прокуренных барах. И мы, получив свою карту, свою комбинацию несчастий и случайностей, должны как-то играть. Но правила нам не объяснили. Более того, я всё больше убеждаюсь, что их просто нет. Есть лишь стол, колода и твоя рука. И самое удивительное – мы всё равно играем. Потому что альтернатива – сбросить карты. Выйти из игры. Но большинство предпочитает играть, даже не зная правил, даже понимая, что шансов выиграть нет. Почему? Потому что сам процесс, сам факт участия, сам акт сидения за столом создаёт иллюзию смысла, иллюзию цели. Даже если это участие сводится к тому, чтобы пить дешёвое вино с незнакомкой в пустой, холодной квартире в забытом богом и людьми городе.»
Я думал о ней, об Анне. Она не испугалась прийти. Почему? Потому что ещё доверяла этому миру? Потому что в её водопаде слов и эмоций была такая же пустота, как и в моём молчании? Мы были разными симптомами одной и той же болезни – болезни бессмыслицы. Она пыталась заполнить пустоту словами, шумом, движением. Я – алкоголем, цинизмом, бездействием. Но дыра оставалась дырой.
Я допил водку из чашки, затушил сигарету в жестяной пепельнице, сделанной из банки. Голова начала слегка кружиться, мир стал мягче, границы расплылись. Я побрёл в свою комнату, шатаясь. Прошёл мимо закрытой двери комнаты, где она спала. Остановился, прислушался. Тишина. Я толкнул дверь, она тихо скрипнула. Она спала, тихо посапывая, свернувшись под одеялом. Я закрыл дверь и лёг на свою кровать, не раздеваясь, лишь скинув ботинки. Сон накрыл меня, как чёрная, тяжёлая волна, унося в беспамятство, в котором не было ни снов, ни мыслей, просто небытие.
Утром, когда я проснулся с тяжёлой, тупой головой, её уже не было. На кухонном столе, где вчера стояла бутылка вина, лежала сложенная пополам бумажка. Я развернул. Тот же почерк: «Спасибо. Было… честно. Не знаю, как ещё сказать. Уезжаю сегодня днём. Аня.» И снова смайлик. Я посмотрел на эту записку, потом скомкал её и бросил в ведро. Казалось, эпизод закрыт. Ещё одна страница в бесконечной, бессвязной книге хаоса. Ещё одна пылинка, унесённая ветром.
Но вселенная, похоже, любила подкидывать сюрпризы. Через неделю, в глухую ночь, когда я уже спал мёртвым, похмельным сном после очередной смены, раздался резкий, настойчивый звонок в дверь. Не в домофон – прямо в железную дверь моей квартиры. Звонок был агрессивным, нетерпеливым. Я проснулся, сердце колотясь от испуга и раздражения. Взглянул на часы с тумбочки – без двадцати три ночи. «К чёрту, – подумал я, – пьяные, заблудились.» Но звонок повторился, теперь уже длинной, непрерывной серией. Я встал, накинул на голый торс старую футболку, подошёл к двери.
– Кто там? – спросил я хрипло, со злобой.
– Это вам! – прокричал за дверью молодой, незнакомый голос. – Выходите! Быстро!
Голос звучал не как угроза, а скорее как срочное поручение. Я, бормоча проклятия, отодвинул щеколду, повернул ключ и открыл дверь, оставив её на цепочке. На площадке, под тусклой лампочкой, стоял парень лет двадцати, в тёмной спортивной кофте с капюшоном, натянутом на голову. В руках он держал маленький, жалкий, рыжеватый комочек. Котёнка.
– Держите, – сказал парень и, не дожидаясь, сунул этот комочек мне в проём между дверью и косяком, прямо мне в руки.
Я инстинктивно принял его. Котёнок был лёгким, тёплым, дрожал. Он жалобно, тонко мяукнул и уткнулся холодным, мокрым носом мне в ладонь.
– Что? Что это? Почему? – я не находил слов, ошеломлённый.
– Аня передала, – коротко бросил парень. – Говорит, вам будет не так одиноко. Она уезжает. Надолго. Сказала, что котёнка с улицы подобрала, возле магазина мёрз, а с собой взять не может. Вы, мол, хороший. Вот и всё.
Я стоял, тупо глядя то на парня, то на пищащее существо в своих руках, не в силах что-либо понять.
– Постой, как это…
Но парень уже развернулся и быстро, почти бегом, пошёл вниз по лестнице, его шаги гулко отдавались в подъезде. Я остался стоять на пороге, с котёнком в руках, в растерянности и лёгком бешенстве. Потом занёс его в квартиру, поставил на пол в прихожей. Котёнок неуверенно, на дрожащих лапках, обнюхал линолеум, чихнул, потом подошёл и стал тереться о мою ногу, издавая громкое, хриплое мурлыканье, словно маленький, неисправный моторчик.
Так в квартире появился Вафля. Самое абсурдное, нелогичное, ничем не обоснованное приобретение. Живой, пушистый подарок от мимолетной тени, от пылинки, уже унесённой ветром в другую сторону. Сначала я злился. Ещё одна обуза. Ещё один рот. Ещё одна ответственность, которой я всячески избегал. Я купил в том же ларьке у Марии самый дешёвый корм и поставил ему в картонную коробку из-под обуви. Но постепенно… постепенно это существо стало частью пейзажа. Немым, пушистым свидетелем моих пьянок, моих ночных возвращений. Спящим тёплым комочком на краю кровати. Требовательным голосом, напоминающим по утрам, что нужно насыпать еды. Он не любил меня. Я в этом был уверен. Он терпел меня. Как терпят источник пищи и тепла. И в этой простой, биологической, лишённой сантиментов связи было больше честности, чем в любой человеческой привязанности, построенной на иллюзиях, ожиданиях и взаимных претензиях.
Сейчас я провёл рукой по его тёплой, шелковистой спине. Он потянулся во сне, выгнув спинку дугой, но не проснулся. Воспоминание, яркое и чёткое, растворилось, оставив после себя лишь этот простой, осязаемый факт: вот он, кот. Вот я. Вот квартира. Вот жизнь. Цепь абсурдных случайностей привела к этому моменту. И, наверное, куда-то ещё приведёт.
Я поднялся с корточек, вышел из комнаты, снова прошёл на кухню. Включил свет. Жёлтый, больной свет снова залил стол, бутылку, стены. Бутылка на столе всё так же стояла, немым укором или приглашением – я уже сам не знал. Тиканье часов казалось теперь оглушительным, как удары молота о наковальню внутри моего черепа.
Я сел за стол. Достал из пачки последнюю сигарету, закурил. Дым заклубился под лампой, медленно поднимаясь к потолку, к тому самому коричневому налёту. Взгляд снова упал на бутылку. Первый стакан, налитый сегодня утром в прихожей, казалось, не считался. Он был ритуалом возвращения, подведением черты под днём. А этот… этот был бы решением. Актом воли. Или безволия.
Я медленно, почти церемониально, налил. Стакан, на этот раз я нашёл относительно чистый, наполнился прозрачной, холодной, мерцающей в свете жидкостью. Я поднял его, посмотрел на свет через стекло. Искрилась. Как будто в ней были заключены миллионы маленьких, пустых, но таких соблазнительных обещаний: забвения, покоя, лёгкости, временного прекращения внутреннего диалога.
«За что?» – спросил я у себя беззвучно, глядя на эту жидкость. «За сегодняшний день? За больницу? За Галину Станиславовну? За её каменные руки? За завтрашний день, который будет таким же? За Анну, оставившую кошку? За всех тех, кто оставлял салфетки? За Павла с его идиотским оптимизмом? За Алексея с его молчаливым недоверием? За этот город, этот монумент забвения? За то, что я всё это вижу и не могу не видеть?»
Ответа не было. Не было даже эха вопроса. Был только стакан в моей руке. Тяжёлый, холодный. И знание, почти физическое, что через несколько секунд этот стакан опустеет. Жидкость пройдёт по пищеводу, впитается в кровь, достигнет мозга. И мир станет чуть мягче, границы – чуть размытее, боль – чуть дальше. Тиканье часов стихнет, утонув в нарастающем гуле в ушах. И наступит покой. Не настоящий покой мёртвого, а покой временно отключённого, покой анестезии. Ненадолго. Всего на несколько часов.


