
Полная версия
БОЛЬНОЙ
Шаг. Всего один шаг. Не прыжок – прыжок предполагает усилие, намерение, дугу полёта. Шаг. Просто перенести тяжесть тела с одной ноги на другую, позволить гравитации сделать остальное. Назад – к скрипящим половицам жизни, к грязному свету, к боли, к вопросам без ответов. Или вперёд – к рельсам, к встрече с массой и скоростью, к мгновенному, бесповоротному разрешению всех вопросов.
Я стоял, вцепившись в холодный, шершавый парапет так, что суставы побелели. Гул входил в резонанс с костями черепа, заполняя сознание единым, всепоглощающим роем. Мысли не текли. Они выстреливали, как осколки разбитого стекла:
«Просто. Быстро. Не успеешь даже испугаться. Физика. Не философия. А дальше? Пустота? Или ты просто станешь частью этого гула навсегда – призраком на ветру, наблюдающим, как другие стоят здесь и думают о том же?
Галина Станиславовна склонится над твоим разорванным телом, разбросанным по шпалам. Её каменные пальцы будут ощупывать обрывки тканей не с отвращением, а с профессиональной оценкой: «Молодой. Глупый. Уборка займет три часа.» Она повернётся и пойдёт заполнять бумаги: «Труп неизвестного. Причина: травмы, несовместимые с жизнью. Суицид.»
Карина и Вероника, опоздав на полчаса, пройдут мимо, даже не узнав. Или узнают по сплетням, ахнут, скажут «ой, как жалко», и через пять минут засмеются над чьей-то новой шуткой.
Сергей с заклеенным пластырем на голове будет в баре, разливая кому-то виски, и скажет: «Слышали про него? Да, того бармена. Добило его, видимо. Всегда был странный.» И сделает паузу для драматизма.
Кот Вафля будет ходить по пустой квартире, мяукая у пустой миски, пока его не выбросит на улицу равнодушная хозяйка или пока он не сдохнет с голоду.
Анна, та самая девушка с водопадом слов, через месяц найдёт в соцсетях новость о «несчастном случае на путепроводе» и даже не поймёт, что это тот самый парень, который дал приют её котёнку.
А этот город… этот город даже не моргнёт. Очередная строчка в ведомости участкового. Очередной «несчастный случай». Ещё один свободный метраж в морге. И всё. Абсолютно всё.»
В глазах от ветра, напряжения и этой леденящей ясности выступила влага. Слёзы? Нет. Просто физиологическая реакция организма, который уже почти смирился, но чьи инстинкты яростно протестовали против собственного уничтожения. Поезд был уже так близко, что я видел потёки ржавчины на бортах вагонов, болтающиеся цепи, тени в крошечных окошках тепловоза. Воздух сгустился, стал вязким от гула, вибрации, запаха раскалённого металла, мазута и чего-то ещё – запаха неотвратимости.
«Нет.»
Это не было словом. Это был взрыв. Взрыв всего животного, биологического, что ещё оставалось во мне. Взрыв инстинкта самосохранения, который пересилил все доводы уставшего разума. Я резко, с силой, будто отталкиваясь от невидимой стены, отпрянул от парапета, развернулся на каблуке и зашагал прочь. Не побежал – побег был бы признанием страха, бегством от чего-то. Я ушёл. Шаг за шагом, спиной к реву, к тому, что могло стать концом, но не стало. Я выбрал не жизнь – я выбрал продолжение. Продолжение этого дня. Этой практики. Этого абсурда.
Сердце колотилось где-то в районе горла, отдаваясь пульсацией в висках. Я шёл, не видя города, глядя себе под ноги, на трещины в асфальте, на окурки, на жвачку. Я просто шёл вперёд, как заводная кукла, заведённая на движение. И тут, на углу, где сквер примыкал к проспекту, я снова увидел их. Павел и Алексей. Они стояли у киоска общежития, и картина была настолько обыденной, настолько вневременной, что показалась мне видением из другой, параллельной вселенной. Павел что-то оживлённо рассказывал, размахивая руками, его лицо было искажено привычной, натужной гримасой восторга. Алексей молча, методично жевал жвачку, уставившись взглядом куда-то мимо Павла, в пространство. Утреннее солнце, бледное, без тепла, падало на них косыми лучами, выхватывая из серости их фигуры, делая их похожими на персонажей дешёвой театральной постановки.
Я остановился, как вкопанный. Рука сама полезла в карман за сигаретами. Меня вдруг, с невероятной, почти физической силой, охватило желание подойти. Не просто окликнуть. Свистнуть, как в старых фильмах. Подойти, хлопнуть Павла по плечу, сказать: «Паш, Лёх, блин, мужики, не поверите, что вчера было!» И вывалить на них всё. Всю эту грязь. Про Сергея, про этот персонаж – «Улей». Про три бутылки, разбившиеся о люк с таким идиотским звоном. Про пьяную драку на пустынной улице, про кровь на асфальте, которая казалась тогда такой важной. Про Свету, оставшуюся ночевать, про её тихое «некуда». Про утро, про похмелье, которое было не просто головной болью, а ощущением, будто тебя вывернули наизнанку и вытрясли всю душу в помойное ведро. И про этот поезд. Про то, как я стоял и смотрел на него, и как близко это было. Простым, бытовым языком. Как рассказывают анекдот.
И что бы они сказали? Павел бы, наверное, захлопал в ладоши, его глаза бы округлились: «О, ну и история у тебя! Какие приключения! Настоящая жизнь кипит! Но главное – ты жив, здоров, и это прекрасный повод для радости! Всё, что нас не убивает…» – и он бы продолжил цитатой, которую запомнил неправильно. Алексей бы доел шаурму, сплюнул, посмотрел на меня своими тяжёлыми, недоверчивыми глазами и хрипло сказал: «Дурак. Надо было не три бутылки брать, а одну, да покрепче. И бить не в живот, а сразу в челюсть. Раз – и нет проблем.» И они бы засмеялись. Или сделали вид. И я, может быть, присоединился бы к этому смеху. И стало бы… легче? Или эта история, высказанная вслух, потеряла бы всю свою жуть и превратилась в просто ещё один «случай», анекдот из жизни городского сумасшедшего?
Но в тот самый момент, когда я уже собрался сделать шаг, я ощутил это. Не метафору, а физическое ощущение. Словно между нами опустилась толстая, прозрачная, небьющаяся стена. Как в зоопарке, отделяющая посетителей от хищников. Я мог видеть их, слышать обрывки смеха Павла, но мы были в разных мирах. За последние сутки, за эти часы между вчерашней пьяной дракой и сегодняшним утренним поездом, я пересёк какую-то незримую границу. Я побывал в таких глубинах собственного падения, отчаяния и холодного, аналитического взгляда на собственную смерть, куда они со своим бытовым, картонным оптимизмом и бытовым, животным цинизмом никогда не заглядывали и не заглянут. Их мир был плоским, двумерным. В нём были проблемы: не сдать сессию, нехватка денег, ссора с девушкой. Их решения были простыми: «постараться», «занять», «помириться». Мой мир, мир, в который я только что заглянул, был трёхмерным, с бездной под ногами. В нём не было решений. Были только вопросы, на которые ответа не было, и действия, которые были лишь отсрочкой. Мой рассказ повис бы в воздухе, между нами, непонятным, неудобным, липким предметом. Они бы его не поняли. Не поняли бы главного – того, как хрупка эта тонкая плёнка, называемая «нормальной жизнью», и как легко, по самому ничтожному поводу, провалиться в то, что под ней. Им это знание было не нужно. Оно было опасно. А мне… мне были не нужны их готовые, дешёвые, успокоительные пилюли в виде банальностей или грубых советов.
Я так и не свистнул. Не окликнул. Я просто стоял в тени облезлой акации, курил и смотрел на них, как этнолог наблюдает за ритуалами мирного, но чуждого племени. Потом раздавил окурок каблуком об асфальт, повернулся и пошёл дальше, не оборачиваясь. Они продолжили свой разговор, так и не заметив меня. Два островка нормальности в море абсурда.
Корпус реанимации возник в поле зрения, как всегда, внезапно – уродливый, трёхэтажный бетонный монстр, выросший среди низкорослых построек. Его грязные окна отражали бледное утреннее небо. У главного входа, под выцветшей вывеской, как и ожидалось, никого не было. Ни Карины с её вечной озабоченной миной, ни Вероники с её показной беззаботностью. Я взглянул на часы – дешёвые электронные, потрескавшиеся от удара. Двадцать три минуты девятого. Опаздывали почти на полчаса. Я почувствовал не раздражение, а что-то вроде горького удовлетворения. Всё шло по плану. По сценарию. «Ну, это их натура, – подумал я, закуривая новую сигарету. – Тут нового ничего нет. Они живут в своём времени, которое течёт иначе – медленнее, с паузами на взгляд в зеркало, на сообщение в телефоне, на обсуждение какой-то ерунды. Они не опаздывают – они просто прибывают, когда прибывают.» Я приготовился к долгому ожиданию, прислонившись к холодной стене, когда заметил движение с другой стороны улицы.
К входу шёл кто-то. Молодой парень. Лет двадцать, не больше. Он шёл неспешно, но уверенно, не оглядываясь по сторонам, как человек, знающий куда идёт. Одежда простая, немаркая: тёмные, чистые джинсы, тёмно-синяя, немаркая ветровка, обычные кроссовки. За плечами – не потрёпанный армейский вещмешок, а обычный городской рюкзак, чёрный, без нашивок. Лицо… самое обычное. Ни болезненной синевы под глазами, ни желтизны, ни следов истощения или боли. Щёки нормального цвета, губы не сухие, взгляд ясный. Он походил на студента, идущего в библиотеку, или на молодого рабочего, направляющегося на смену. Он приблизился, его взгляд скользнул по вывеске, потом по мне, как по элементу пейзажа, и остановился.
Он подошёл на расстояние разговора. В его движениях не было ни робости, ни суеты.
– Извините, – сказал он нормальным, ровным, неослабленным голосом. В нём не было ни хрипоты, ни одышки. – Подскажите, это реанимационное отделение?
Я кивнул, выпуская струйку дыма в холодный воздух.
– Да. Это оно. «Вы к кому?» -спросил я по привычке. – Посещения только после обеда, да и то по пропускам.
Парень слегка покачал головой, и на его лице мелькнуло что-то – не улыбка, не гримаса. Скорее, тень чего-то. Легкая, мгновенная складка у рта.
– Нет, я… я сам сюда ложусь. Лечиться.
Я замер с сигаретой на полпути ко рту. Дым щипал глаза, но я не моргнул. Фраза прозвучала с той же абсурдной, сюрреалистичной естественностью, с какой можно было бы сказать: «Я сам полечу сегодня на Луну» или «Я сам пойду в тюрьму отдохнуть». Мой мозг, натренированный за неделю наблюдений, выдал немедленную, контрастирующую картинку: никто не приходит сюда «сам». Сюда привозят. На «скорой», с воем сирен, разгоняющих редкий утренний трафик. На жёстких носилках, с масками на лицах, с капельницами, уже вставленными в распухшие вены. Ввозят на каталки, заваленные трупами, которые ещё дышат – тяжело, хрипло, с бульканьем в лёгких. Сюда поступают с синюшными, землистыми лицами, с глазами, закатившимися под лоб, с пеной на губах. Сюда свозят после падений с высоты, с размозжёнными черепами и вывалившимися внутренностями. Сюда привозят инфарктников, у которых лицо искажено немой гримасой боли, и инсультников, у которых одна половина лица обвисла, как тряпка. Они не ходят. Они лежат. Они существуют на грани, и их существование – это борьба аппаратов ИВЛ с законами энтропии, это мерцание зелёных линий на мониторах, это запах – сладковатый запах распада, перебиваемый едкой хлоркой. А тут… молодой, крепкий, прямоходящий экземпляр, с рюкзаком за плечами. Как будто пришёл в общежитие или в хостел.
Мозг запищал от несоответствия, как датчик, зафиксировавший аномалию.
– Да… – наконец выдавил я, и голос мой прозвучал сипло. – Это реанимация. Заходите.
Он кивнул, слабо, почти вежливо улыбнулся – губы растянулись, но глаза остались серьёзными – и потянул на себя тяжёлую, обитую дерматином дверь. Она открылась с глухим стоном, впустив его в полумрак подъезда. Я смотрел, как его силуэт растворяется в темноте, и чувствовал, как привычная, устоявшаяся реальность отделения, её строгий, чёрно-белый, жестокий порядок, дала первую, почти невидимую трещину. Появился элемент, который не вписывался. Инородное тело. И это пугало.
Я докурил сигарету, чувствуя, как никотин и адреналин смешиваются в странный, тревожный коктейль. И тут, как по какому-то злому, ироничному расписанию, из-за угла донеслись знакомые звуки – смех, перебранка, быстрые шаги на высоких каблуках. Вероника и Карина. Они подходили, запыхавшиеся, с разгорячёнными лицами, неся в руках бумажные стаканчики с паром от кофе.
– О, Ты! Ты уже тут! – с наигранным, показным удивлением воскликнула Карина. – Мы не опоздали?
Я взглянул на часы, потом на неё.
– Всего на двадцать семь минут, – ответил я ровным, лишённым эмоций голосом. – Как всегда.
– Да брось, ну что ты, – фыркнула Вероника, делая глоток кофе. – Главное – успели к началу. Ну наконец-то зайдём все вместе, а то ты тут один, наверное, скучал.
– В следующий раз не буду ждать, – тихо, но чётко сказал я, больше себе, чем им. Но они услышали. Карина надула губы. – Зайду уже один. Меньше проблем.
Они что-то проворчали в ответ, но я уже толкал дверь. Мы вошли. Знакомый, неповторимый запах ударил в нос, как физический удар: антисептик, старое дерево, варёная капуста из столовой, и под всем этим – сладковатый, тошнотворный запах плоти, которая борется и проигрывает. Это был запах самого места, его сути.
Подсобка. Грязные, заношенные халаты на гвоздях. Карина, как всегда, с отвращением разглядывала пятно неизвестного происхождения на своём, пытаясь его соскрести ногтем. Вероника натягивала свой халат небрежно, как модный плащ. Я просто надел свой, не глядя. Он пах мной, потом и больницей – смесью, которая стала уже частью моей кожи.
Потом – шествие к Галине Станиславовне. Она восседала на своём посту у круглого стола, заполняя кипу бумаг, и её массивная фигура, её каменное, бесстрастное лицо были воплощением незыблемого порядка этого места. Когда мы приблизились, она даже не подняла головы, но её присутствие стало плотнее, тяжелее.
– Тридцать две минуты, – произнесла она тем низким, хриплым, лишённым интонации голосом, который резал тишину, как тупой скальпель. – Вы где пропадали? Решили по пути мир спасти? Или просто гуляли, воздухом дышали?
– Галина Станиславовна, простите, мы… – начала было Вероника, но её перебил ледяной взгляд.
– Мне ваши оправдания не нужны. Вы здесь не на экскурсии. Вы здесь, чтобы работать. Работа начинается в восемь. Кто не успел – тот опоздал. И вы, – она наконец подняла на нас свои чёрные, как две пуговицы, заплывшие глаза, – все трое опоздали.
Я стоял, сцепив челюсти, глядя куда-то в область её левого плеча, на пятно на халате. Внутри всё клокотало. «Вот же чёрт… – думал я, и мысль билась, как птица о стекло. – Не жди их. Зайди. Войди с тем парнем. С тем загадочным, здоровым парнем. Скажи, что они заболели, отравились, их сбила машина – что угодно. Всё было бы тихо. А теперь я здесь, выслушиваю этот разнос, и часть его – в мой адрес. Из-за этих двух клуш, этих кукол, которые не могут поднять свою задницу вовремя.» Но протест, возражение – это было из мира другой реальности. Здесь был закон: ты часть группы. Группа опаздывает – виноваты все. Это был примитивный, но абсолютно эффективный механизм контроля. Коллективная ответственность. Один за всех. И все за… нет, не всех. Все – за молчание и подчинение.
– Ладно, – тяжело вздохнула Галина Станиславовна, откладывая ручку. – Работы – выше крыши, а вы тут как на курорте. Идите, мойте пол в коридоре у второго бокса. Там вчерашнего этажного парашютиста без парашюта выписали, а следы остались – кровь, грязь. Потом – бельё поменять в пятом, у бабушки с инсультом. Она лежачая, недвижимая, пролежни, будьте аккуратнее. Потом – банки от дренажей в третьем, промыть, продезинфицировать. Анализы в лабораторию на втором этаже главного корпуса – вот эти пробирки, – она ткнула пальцем в пластиковый контейнер с рядами тонких стеклянных трубочек, заполненных тёмно-красной жидкостью. – И салфетки для перевязок нарезать, стерильные. Всё ясно?
Мы промямлили что-то вроде «да», «ясно». Она снова погрузилась в бумаги, отрезав нас от своего внимания, как отрезают ненужный кусок плёнки.
И началась работа. Она не требовала мысли. Она требовала только действия, монотонного, повторяющегося, физического. Она была идеальным лекарством от рефлексии. Мы с Вероникой волокли тяжёлую швабру с грязной, серой тряпкой, пахнущей едкой хлоркой. Вода в ведре быстро становилась грязно-бурой, с плавающими мелкими соринками. Карина в это время, морщась, собирала ворох грязного белья из-под боксов – простыни, пелёнки, подушки. Некоторые были чистые, лишь помятые. Другие… другие были с пятнами: ржаво-коричневыми, старая кровь, жёлтыми, моча, гной, зеленоватыми, что-то из дренажей. Она несла этот свёрток перед собой, как нечистоты, стараясь не дышать.
Потом – бабушка с инсультом. Она лежала в палате номер пять, маленькая, высохшая, как мумия, с кожей, похожей на пергамент. Её глаза были открыты и смотрели в потолок с тупым, ничего не выражающим ужасом. От неё пахло мочой, лекарствами и тем особым запахом застоя, запахом жизни, которая уже не живёт, а лишь медленно разлагается, запертая в плоти. Нам нужно было перевернуть её, чтобы сменить под ней простыню. Это была сложная, почти акробатическая задача. Мы втроем – я, Вероника и Карина – осторожно, боясь сломать её хрупкие кости, перекатывали её безвольное тело на бок. Она не стонала. Она лишь издавала тихий, хриплый звук, похожий на выдох из старого меха. Я держал её, чувствуя под руками рёбра, кожу и холодную влажность, пока девушки быстро, с отвращением на лицах, меняли мокрую, прохудившуюся простыню на чистую. Потом мы так же осторожно перекатывали её обратно. Её взгляд так и остался устремлённым в потолок. Она была здесь, но её уже не было. Она была живым памятником собственной смерти.
Потом – дренажи. Это было уже не просто уборка, а почти ритуальное действие. В боксе номер три лежал мужчина после операции на желудке. Из его бока, из разреза, торчала резиновая трубка, подключённая к стеклянной банке с мерзковато, мутно-жёлтой жидкостью, в которой плавали хлопья. Это был гной, сукровица – продукты распада, которые тело отторгало. Нам нужно было отсоединить банку, аккуратно, чтобы не выдернуть трубку, промыть её специальным раствором фурацилина, протереть спиртом и подключить снова – чистую, стерильную. Карина бледнела, её руки дрожали. Вероника пыталась шутить, но шутки звучали фальшиво и быстро затихали в гулкой тишине палаты, нарушаемой только тяжёлым, храпящим дыханием мужчины и тихим бульканьем в дренаже.
Я отнёс пробирки с кровью в лабораторию – это был долгий путь через лабиринт переходов, лестниц, коридоров. Мир за пределами реанимации казался странным, слишком ярким, слишком шумным. Люди ходили, разговаривали, смеялись. Они не знали, что в двухстах метрах от них лежат существа, для которых сам факт вдоха – уже победа. Возвращаясь, я снова оказался в центральной галерее отделения – длинном, светлом коридоре со стеклянными стенами. Это была архитектура тотальной видимости, тотального контроля. Стены были прозрачными не для красоты, а для функциональности: чтобы с любого места поста медсестры, из любого уголка коридора, медицинский персонал мог видеть каждого пациента, каждое движение, каждое изменение на мониторах. Никаких тайн. Никакой приватности. Болезнь обнажает, а архитектура довершает дело, выставляя это обнажение напоказ.
И вот тогда, проходя мимо одной из таких стеклянных клеток, я снова увидел его. Того самого парня. Андрея. Так, я теперь знал, его звали. Он лежал в палате номер девять, у окна, на стандартной больничной кушетке. Он не был подключён ни к одному аппарату. На прикроватной тумбочке стоял стакан с водой, лежала книга в мягкой обложке и его телефон. И он… нажимал в нём. Большим пальцем быстро печатал, потом что-то смотрел, потом улыбнулся чему-то, глядя на экран. Его лицо было спокойным, даже расслабленным. Он совсем не был похож на больного. Он был похож на студента в общаге, который прилёг отдохнуть после пар, или на туриста в дешёвом хостеле, который убивает время перед автобусом. Его присутствие здесь, в этой витрине страдания, было настолько инородным, настолько неправильным, что это встревожило меня сильнее, чем любой предсмертный хрип или вид вскрытой брюшной полости. Это нарушало все внутренние, негласные законы этого места. Здесь страдали. Здесь умирали. Здесь боролись с помощью трубок, игл и аппаратов. Здесь были обнажённые, беспомощные, опозоренные болезнью тела, лишённые даже права на стыд. А тут – молодой, здоровый, самостоятельный человек, просто лежит. Зачем?
С этого момента, выполняя поручения, я стал намеренно прокладывать свой маршрут так, чтобы проходить мимо его палаты. Не задерживаясь, не выглядывая. Просто бросал короткие, украдкой взгляды через стекло. Он то смотрел в окно, за которым копошился унылый больничный двор, то что-то писал в блокноте, то снова склонялся над телефоном. Один раз, когда я проходил, он поднял голову и встретился со мной взглядом. Я замер на секунду. Он слегка кивнул – не как знакомому, а как человек, который видит того же человека во второй раз и признаёт его существование. Я смущённо кивнул в ответ и ускорил шаг, чувствуя, как странное смущение смешивается с любопытством. «Кто же ты такой? – думал я, отходя. – Двадцатилетний больной реанимации, пришедший на своих ногах. Тут лежачие и умирающие. Тут люди, которые уже наполовину трупы. А ты тут лежишь и… живёшь. Существуешь. Как будто ждёшь чего-то. Или от чего-то прячешься.»
Работа подходила к концу. Последнее задание – нарезать стерильные марлевые салфетки для перевязок. Мы сидели в подсобке за столом, перед нами – рулоны стерильной марли и большие острые ножницы. Это было монотонное, почти медитативное занятие: отмерять, резать, складывать определённым образом. Тишину нарушало только шуршание марли и щёлканье ножниц. И тут дверь открылась, и на пороге появилась Галина Станиславовна. Она молча постояла, наблюдая за нами, потом бросила, не глядя:
– Илья, когда закончишь, загляни в девятую палату. Спроси у Андрея, как он себя чувствует. Давление, температура, дышать не тяжело? Жалуется на что?
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.


