Гроза в сердце
Гроза в сердце

Полная версия

Гроза в сердце

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

Угол его рта дёргается, почти улыбка. Почти.

– Мама твоя… – он останавливается, словно проверяет, можно ли произнести дальше. – Ольга Сергеевна… нормально?

– Она любит быть «нормально», – говорю я. – Не переживай. Это её спорт.

Максим кивает. Я вижу, как у него напрягается шея – тонкие мышцы под кожей, будто он держит себя на поводке.

– Я… – начинает он и снова останавливается. Его пальцы в кармане двигаются, ткань куртки чуть тянется. – В субботу фестиваль.

– Я уже слышала, – отвечаю я. – Тут новости распространяются быстрее ветра.

Он смотрит на меня чуть дольше, чем нужно для обычного разговора у магазина. Взгляд цепляет не лицо – плечи, шарф, руки. Как будто он проверяет, не пропаду ли я прямо сейчас.

– Приходи, – говорит он тихо. Не «может быть», не «если захочешь». Просто «приходи».

Я открываю рот, чтобы сказать что-нибудь разумное. Что-нибудь из серии «посмотрим», «не знаю», «мне надо подумать». Всё то, что создаёт безопасную дистанцию.

Но вместо этого подбородок сам делает короткое движение вниз.

Кивок.

Слишком маленький, чтобы считать его решением. Слишком явный, чтобы потом притвориться, что его не было.

Глава 4

Максим

– Громов! – женский голос режет музыку, как ножом по целлофану. – Ты там живой? У нас сцена опять пляшет!

Лариса из администрации машет рукой, не подходя близко: каблуки вязнут в мокрой траве, а она каблуки бережёт больше, чем нервы.

– Под сценой живее всего, – отвечаю я и опускаюсь на корточки, упираясь плечом в деревянную раму. – Дай фонарик.

Она суёт телефон с включенной вспышкой. Белый свет бьёт по глазам, выхватывает ржавый уголок крепления и свежие царапины от вчерашнего шуруповёрта.

– Только быстро, – говорит она. – Сейчас народ пойдёт. И… ну… Паша уже кружит, понимаешь?

– Понял, – говорю я и загоняю шуруп в старое отверстие. Дерево сопротивляется, скрипит, как будто у него есть голос.

Сверху гулит парк: кто-то хлопает в ладони, кто-то ржёт, ведущий проверяет микрофон и кричит «раз-два-три», будто без этого праздник развалится. Пахнет дымом от мангалов, сладкой ватой и мокрой листвой. Воздух густой – не дождь ещё, но уже обещание.

– Ты бы мог и на сцену выйти, – Лариса наклоняется, и в нос лезут её духи, приторные, как варенье, которое закипело. – Тебя у нас все любят. Реставратор, писатель… Красиво же.

– Мне под сценой удобнее, – отвечаю и вытираю пальцы о джинсы. Смола липнет к коже, будто не хочет отпускать.

Лариса вздыхает, как человек, которому опять не дали управлять миром, и уходит. Каблуки стучат по настилу, затем тонут в общей каше звуков.

Я выпрямляюсь и проверяю ступени к сцене. Доски блестят – морось сделала их гладкими. Противоскользящая лента местами отходит. Пальцем поддеваю край – он поднимается легко, как старый пластырь.

– Чудесно, – выдыхаю и достаю нож. Срезаю отставший кусок, прижимаю новый. Клей тянется нитями, цепляется к пальцам. Руки заняты – голова молчит.

– Максим! – ещё один голос, уже молодой, чуть хриплый от влажности. – Скажи, удлинитель где? Я его сейчас угроблю вместе с собой!

Валя, учительница, накинула белую куртку и выглядит так, будто в любой момент начнёт спасать детей из горящего автобуса. На самом деле она просто любит, когда рядом есть мужчина с инструментами.

– У звукорежа, – отвечаю, не поднимая головы. – Возле палатки с аппаратурой.

– Ой, спасибо, – она приближается, задерживается. – Ты сегодня такой… серьёзный.

Я прижимаю ленту ладонью. Холодный клей вползает под ногти.

– На мокрых ступенях серьёзность полезна, – говорю.

Валя смеётся тихо и наклоняется ближе, будто мы делимся тайной.

– Ты после фестиваля куда? Мы там чай разливаем. Я тебе налью.

– Валя, – говорю ровно и наконец поднимаю глаза. – Иди к звукорежу. Удлинитель сам себя не найдёт.

Она моргает, будто не ожидала прямоты, потом быстро улыбается – запасной вариант лица.

– Ладно. Ты… если что… – она кивает куда-то неопределённо и уходит.

Я выдыхаю через нос. Воздух пахнет мокрой корой и жареным мясом. В груди стягивает коротко, будто ремень затянули на одну дырку сильнее.

Сцена уже готова. На ней шарики, тканевые растяжки, гирлянды. Праздник выглядит правильно: ярко, громко, слишком много.

Я поднимаюсь на настил, прохожу по краю, проверяю крепления рукой – дерево отдаёт тепло, но сверху оно холодное от влаги. Я смотрю на вход в парк со стороны улицы.

Поток людей течёт, как река: семьи, подростки, старики, женщины в лёгких плащах, мужчины с пластиковыми стаканами. И среди этого потока появляется Павел – его видно даже без формы. Он идёт так, будто линия его маршрута нарисована заранее.

Рядом с ним – Елена.

Пальцы сами ищут край перила. Металл влажный, холодный. Ладонь липнет к нему, как к мокрому стеклу.

Елена идёт чуть наклоняясь к Павлу, слушает, и уголок губ поднимается – коротко, как вспышка. Она в светлом пальто, без капюшона, волосы собраны, но пряди всё равно выбились и липнут к шее. Город делает людей ближе к телу: влажность, ветер, соль. Здесь невозможно оставаться «идеальной картинкой».

Павел что-то говорит, она отвечает – губы двигаются быстро, точно. Он смеётся громко. Слишком громко.

Внутри поднимается горячая волна – не в груди, ниже, в животе, как будто туда плеснули кипяток. Я сглатываю, и во рту становится сухо. Пальцы на периле сжимаются сильнее, металл врезается в кожу сквозь ткань перчатки.

Я спускаюсь со сцены. Не бегу. Просто иду туда, куда и так должен идти: по делу, по ступеням, по мокрой доске. Никакой личной жизни, Максим. Только работа.

– Привет, мастер, – Павел замечает меня первым и улыбается широко, как будто специально показывает зубы. – Ну что, спас наш культурный фронт?

– Пока не рухнул, – отвечаю и бросаю взгляд на Елену. – Привет.

– Привет, Максим, – говорит она.

Голос ровный. Без тепла, без холода. Как будто она держит его в ладони и не даёт расплескаться.

– Не замёрзла? – спрашиваю я.

Она поправляет воротник. Пальцы касаются шеи, и на секунду мне кажется, что воздух возле её кожи теплее, чем всё вокруг.

– Пока нет, – отвечает.

Павел делает жест рукой, как экскурсовод.

– Мы тут… пройдёмся. Елена хотела ярмарку, – он смотрит на неё. – Да?

– Я сама дойду, – говорит Елена спокойно.

Это «сама» звучит как граница. Павел усмехается, но отступает на полшага.

– Ладно. Я на связи. У меня, вообще-то, работа, – он поднимает рацию, будто оправдывается.

Елена кивает, и Павел уходит в сторону палаток. Толпа тут же закрывает его.

Мы остаёмся на расстоянии двух шагов. Слишком близко для чужих. Слишком далеко для тех, кто когда-то был «своими».

– Ты пришла, – говорю я. Глупая фраза. Очевидная. Но ничего лучше не находится.

– Я кивнула, – отвечает она, и в этом слышится лёгкая насмешка. – Пришлось соответствовать.

Я смотрю на её руки. Тонкие пальцы, ногти короткие, без яркого лака. Практичность. Или усталость. Или обе сразу.

– Здесь скользко, – говорю я. – Если пойдёшь к сцене – смотри под ноги.

– Я умею ходить, Максим.

– Я помню.

Она на секунду замирает, будто слова задели что-то, что спрятано глубже. Потом поворачивает голову к сцене, где ведущий объявляет конкурс для детей.

– Ты помогаешь им? – спрашивает она.

– Помогаю дереву не рухнуть, – отвечаю. – Людям – как получится.

Она кивает, как будто это честный ответ, и делает шаг в сторону, чтобы пропустить компанию подростков. Один из них, не глядя, задевает её плечом.

Её нога скользит по мокрой доске. Совсем чуть-чуть – но достаточно, чтобы тело дёрнулось, будто под ним вытащили опору.

Я перехватываю её за локоть.

Не мягко. Не осторожно. Просто крепко, надёжно, как удерживают дверь, когда её вырывает ветром.

Елена замирает. Под моими пальцами мышцы становятся плотнее. В её дыхании появляется пауза – маленькая, но я её слышу. Слышал такие паузы раньше, давно. Когда она делала вид, что ей всё равно.

– Осторожно, – говорю. – Я держу.

Эта фраза звучит слишком интимно для площади с шариками. И от этого мне хочется тут же отпустить, шагнуть назад, сделать вид, что я просто вежливый местный мастер.

Но я не отпускаю сразу. Слишком поздно.

Елена аккуратно вынимает руку из моего захвата. Не дёргается. Не убегает. Просто освобождается – как человек, который умеет держать границы без истерик.

– Спасибо, – говорит она.

Я киваю. Губы сжаты так, что кожа на них натягивается.

Рядом кто-то хлопает меня по плечу. Лариса. Её рука лёгкая, но хлопок всё равно раздражает, как комар.

– О, вы уже тут, – она сияет, глядя на Елену. – Елена Ветрова, да? Как хорошо, что пришли! У нас тут всё для гостей!

Елена вежливо улыбается. Вежливо – как способ не влезать в разговор глубже.

– Лариса, – говорю, – лента на ступенях отходит. Её надо заменить полностью, иначе кто-нибудь полетит.

– Да ты уже заменил, – Лариса машет рукой. – Ты же у нас волшебник.

– Волшебники плохо работают с гравитацией, – говорю я. – Тут нужны руки.

Лариса закатывает глаза и уходит, не желая признавать, что праздник держится на шурупах.

Елена смотрит вслед Ларисе, потом на меня.

– Ты всегда так разговариваешь с людьми? – спрашивает она.

– Если они говорят со мной как с инструментом – да, – отвечаю. – А ты как разговариваешь с людьми, которые пытаются сделать из тебя новость?

Её улыбка исчезает. Она медленно выдыхает, и воздух срывается с губ почти беззвучно.

– Я стараюсь не давать им времени, – говорит она. – Они любят паузы.

Я киваю. Это знакомо. Город питается паузами.

– Пойдём, – говорит Елена и кивает в сторону ярмарки. – Иначе я застряну на ступенях до конца вечера.

Я не спрашиваю «пойдём куда» и «почему со мной». Просто делаю шаг рядом. Слишком быстро – и тут же заставляю себя замедлиться. Не хватать. Не вести. Не делать из этого «мы».

Ярмарка стоит вдоль аллеи: столы с пирожками, медом, вареньем, деревянными игрушками, кружками с надписями «Я люблю наш город». Вокруг люди плотные, влажные, шумные. Кто-то смеётся, кто-то ругается из-за очереди, дети тянут родителей за рукава.

Елена идёт рядом, не касаясь. Между нашими плечами воздух – узкая полоска. Как натянутая проволока.

– Смотри, – Елена останавливается у стола с керамикой. – Вот это было у мамы. Точно такое же.

Она берёт маленькую пиалу, проводит пальцем по краю. Глаз у неё на детали: трещинка в глазури, неровный рисунок.

– Ты помнишь, что было у твоей мамы, – говорю. – Значит, не всё выветрилось.

Она ставит пиалу обратно.

– Тут ничего не выветривается, Максим. Этот город как шкаф: можно закрыть дверцы, но запах всё равно внутри.

Слова цепляют. Не потому что красивые. Потому что точные.

Я вижу, как на другом конце аллеи Павел стоит у палатки с шашлыком. Рядом с ним – какой-то мужик в куртке, они разговаривают. Павел кивает, у него в руках рация.

Павел замечает нас. Его взгляд скользит по мне, потом по Елене. Он улыбается – не зло, но слишком уверенно. Как будто он уже всё понял и поставил галочку.

Елена замечает его улыбку тоже. Плечи у неё становятся ровнее, как будто она надела внутренний пиджак.

– Он следит за всем, – говорю, чтобы заполнить паузу.

– Он следит за мной, – отвечает Елена. – Это разные вещи.

Спорить не нужно. Разница видна.

От соседнего стола кто-то зовёт:

– Максим! Максим Громов!

Я поворачиваюсь. Та самая Валя. Теперь без куртки, в тёплом свитере, с чашкой чая в руках. Она улыбается так, будто мы договорились об этом заранее.

– Иди сюда, – говорит она, подходя ближе. – Я тебе чай принесла. Ты же весь вечер на ногах.

Елена стоит рядом. Я не поворачиваюсь к ней сразу, но взгляд у неё меняется: короткое движение, как у человека, который увидел что-то лишнее в чужой картине.

Валя протягивает мне чашку. Пальцы у неё на секунду касаются моих, горячая керамика обжигает кожу.

– Спасибо, – говорю.

– Я, между прочим, твою статью читала, – Валя наклоняется ближе. – Которая про старые дома. Очень… – она ищет слово, – мужская.

– Это как? – спрашиваю, потому что молчание будет выглядеть как согласие на её игру.

– Ну… сильная, – она улыбается. – И немного грустная. Мне такое нравится.

Елена стоит рядом и смотрит на стол с керамикой. Делает вид, что её это не касается. Только пальцы у неё на ремешке сумки сжимаются так, что кожа натягивается.

Валя переводит взгляд на Елену, будто только сейчас замечает.

– Ой, здравствуйте, – говорит она сладко. – Я Валя. Мы с Максимом… ну, мы тут все друг друга знаем.

Елена поворачивает голову. Улыбка у неё вежливая, короткая.

– Елена.

– Очень приятно, – Валя кивает и снова смотрит на меня. – Если захочешь, у нас стол возле сцены. Мы там…

– Валя, – перебиваю я спокойно. – Спасибо за чай. Иди к своим. Тут мокро, а у тебя обувь тонкая.

Она моргает. Потом смеётся, будто я пошутил.

– Ты сегодня какой-то командир, – говорит она и отступает на шаг. – Ладно. Но чай выпей.

Она уходит, оставляя в воздухе запах чая и дешёвых духов. Я держу чашку, и пальцы липнут к керамике – не от чая, от напряжения.

Елена всё ещё смотрит на керамику.

– Ты тут популярный, – говорит она, не глядя на меня.

– Это называется «город маленький», – отвечаю.

– Это называется «у тебя была жизнь», – она произносит это тихо. Не обвинение. Факт.

Я делаю глоток чая. Он сладкий, слишком сладкий. Горло обжигает, и на секунду легче говорить.

– У тебя тоже была жизнь, – говорю.

Елена коротко кивает.

– Была.

И в этом «была» слышится больше, чем в любом рассказе. Я не спрашиваю. Нельзя. И не потому что ТЗ. Потому что она сейчас стоит ровно только на том, что не лезу.

– Пойдём к сцене, – говорит она и делает шаг вперёд. – Хочу посмотреть, как дети будут петь.

Я иду рядом. Чашку отдаю на ближайший стол, где люди и так оставляют всё подряд. Пусть. Мне сейчас не до посуды.

У сцены толпа гуще. Дети толкаются у первого ряда, родители снимают на телефоны. Музыка громче, вибрация идёт по дереву вверх, в подошвы.

Елена стоит чуть сбоку, чтобы её не зажали. Я оказываюсь рядом, почти автоматически, закрывая её от толпы плечом. Это не нежность. Это привычка: держать периметр.

Она замечает. Не говорит, но корпус её чуть расслабляется, будто опора нашлась сама, без просьбы.

Ведущий объявляет выступление детского хора. Дети выходят, кто-то забывает слова, кто-то поёт громче всех. Толпа смеётся, хлопает. На секунду всё выглядит нормально. Почти.

Но небо над парком темнеет быстрее, чем должно в июне. Облака низкие, тяжёлые. Ветер усиливается, листва шуршит, гирлянды подрагивают, как нервные пальцы.

Первые крупные капли падают на настил сцены. Я слышу этот звук – глухие удары по дереву. Капли редкие, но тяжёлые, как монеты.

Елена поднимает голову.

– Кажется, будет ливень, – говорит она.

– Будет, – отвечаю. По запаху уже понятно: влажная земля, холодное железо, озон где-то на краю.

Кто-то рядом ругается, кто-то прячет телефон под куртку. Дети на сцене продолжают петь, но ведущий уже шепчется с Ларисой у бокового выхода. Лариса машет руками, как дирижёр катастрофы.

Павел появляется из толпы резко. Рация у него трещит. Он подходит к Елене, но взгляд у него не на неё – в сторону, на вход в парк.

– Лен, – говорит он быстро. – Мне надо отъехать. Вызов.

Елена моргает. Капля попадает ей на щёку и стекает по коже к подбородку. Она не вытирает.

– Прямо сейчас? – спрашивает она.

– Прямо сейчас, – Павел уже отступает. – Не уходи далеко, ладно? Я вернусь.

Это звучит почти как «жди». Елена сжимает губы, но кивает. Павел исчезает в толпе, его спина быстро растворяется между зонтами и капюшонами.

Капли становятся чаще. Дерево под ногами темнеет. Ступени блестят уже не от мороси – от настоящей воды.

Елена остаётся одна, чуть в стороне от толпы. Люди вокруг сбиваются плотнее, как стадо перед бурей. Кто-то смеётся, кто-то визжит, дети бегут, родители хватают их за рукава.

Елена стоит и смотрит вслед Павлу, пока его уже не видно. Потом поворачивает голову – и на секунду наши взгляды встречаются.

В её глазах нет просьбы. Только та самая пауза, которую город так любит.

Первые тяжелые капли бьют по асфальту аллеи. Где-то вдалеке гремит раскат, ещё не гром, но уже предупреждение.

Я делаю шаг к ней. Не быстро. Не театрально. Просто – туда, где она осталась без плеча рядом.

Идти приходится по мокрому дереву. Оно скользит под подошвой, но я ставлю ногу так, как ставят на край крыши: точно, без права на ошибку.

– Пойдём, – говорю я, подходя ближе. Голос получается низкий, хриплый от влажного воздуха. – Тут сейчас начнётся.

Она не отвечает сразу. Только поднимает подбородок.

Ливень уже держит воздух на вдохе.

Глава 5

Елена

– Пойдём, – говорит Максим, и слово звучит так, будто он уже держит дверь.

– Куда? – я перекрикиваю музыку, хотя музыка уже тонет в первом грохоте капель по настилу.

– Ко мне ближе. Тут сейчас снесёт всё, – он кивает на сцену, на людей, на гирлянды, которые дёргает ветер.

– Я домой, – говорю я и делаю шаг в сторону аллеи.

Он берёт меня за запястье – не тянет, не дёргает. Просто фиксирует. Ладонь у него тёплая, шершавая, и от этой шершавости кожа на руке будто просыпается.

– Домой ты сейчас не дойдёшь. Две улицы – и тебя смоет. И ступени мокрые. Я видел, как ты… – он замолкает, будто слова опаснее дождя. – Пойдём.

Сверху падает новая волна воды, тяжелее. Она бьёт по плечам, по волосам, мгновенно промачивает пальто. Люди вокруг уже срываются с мест: кто-то бежит к остановке, кто-то прячется под деревьями, кто-то хватает ребёнка на руки и матерится на погоду, как на человека.

Я киваю. Не потому что согласна. Потому что спор сейчас – это стоять на открытом месте и изображать гордость.

Максим отпускает запястье, но идёт рядом так близко, что я чувствую его плечо сквозь мокрую ткань. Он не закрывает меня собой демонстративно – просто выбирает траекторию, где меньше людей, где нет луж на плитке, где свет фонаря не слепит в лицо.

Ливень включается сразу, без прелюдий. Вода падает плотной стеной. Дыхание становится влажным, тяжёлым; воздух будто разжижен и в него надо проталкиваться.

Мы пробегаем мимо палатки с керамикой – столы уже накрывают клеёнкой, продавцы ругаются, подсовывают под ткань коробки. Я слышу, как кто-то зовёт Павла, но голос тонет, как бумажный пакет в луже.

Максим открывает капюшон своей куртки и, не спрашивая, накидывает мне на голову край – не как заботу, а как рабочий жест: защитить от воды хоть что-то, что можно защитить. Ткань пахнет деревом и дымом. И чуть-чуть – металлом, как инструменты.

– Быстрее, – говорит он.

Я бегу. Сапоги скользят. Мокрый асфальт блестит, как рыба. Пальцы в карманах сжаты в кулаки – не от холода, от того, что тело не любит быть уязвимым на виду.

Максим то и дело оглядывается через плечо – не на меня, на улицу. Как будто проверяет, не идёт ли кто-то следом. Или не падает ли что-то сверху. Я не спрашиваю.

Мы вылетаем из парка на боковую улицу. Тут темнее, тише. Дождь барабанит по крышам так, будто кто-то сверху рассыпает горсть гвоздей.

– Туда, – Максим кивает на узкий проход между домами.

– Я помню, где ты жил, – говорю я и сама не понимаю, зачем.

– Я уже не там, – отвечает он коротко.

Новая информация падает между нами не хуже ливня. Я прикусываю язык. Поздно. Сказано.

Проход ведёт к старому двору. Вода течёт по камням ручьями, стекает к канализационному люку, который не справляется. Пахнет мокрой землёй и чем-то кислым – сыростью, которая живёт в старых дворах всегда.

Максим достаёт ключи. Они звякают. Звук на секунду прорезает дождь – маленький, домашний, не про праздник. Он открывает калитку, потом дверь в дом. Мы вваливаемся внутрь, и шум ливня остаётся снаружи, как толпа, которую закрыли дверью.

Внутри пахнет деревом. Не свежей доской из магазина – настоящим старым деревом, которое кто-то чистил, шлифовал, лечил. Пахнет также мокрой одеждой – нашей, и холодным железом двери.

Максим щёлкает выключателем. Свет загорается не везде: в коридоре работает одна лампа, в комнате – другая. Дом живёт кусками, как ремонт, который идёт долго и упрямо.

– Снимай пальто, – говорит он. – И обувь. Тут пол деревянный.

– Я вижу, – отвечаю я и стаскиваю сапоги. Они чавкают. Носки мокрые, кожа на пальцах сразу неприятно сжимается.

Пальто снимается тяжело, будто набрало в себя половину моря. Я вешаю его на крючок, и с него тут же капает на коврик. Кап-кап. Ровно, как счётчик.

Максим снимает свою куртку, отряхивает её и вешает рядом. Движения у него быстрые, точные. Он не суетится, но всё делает так, будто время – ресурс, который нельзя тратить.

– Я принесу полотенце, – говорит он и исчезает вглубь дома.

Я остаюсь в коридоре и слышу, как снаружи дождь ещё сильнее ударяет по крыше. Стук становится плотным. Ветер шевелит что-то на улице, и оттуда доносится короткий скрип – как будто вывеску сорвало или ветку.

Я стою, мокрая до кожи. Волосы прилипли к шее. Пальцы рук озябли и будто стали чужими. Внутри – напряжение, которое некуда сбросить: я не на улице, где можно сказать «погода», и не дома у мамы, где можно сказать «чай».

Максим возвращается с полотенцем и чем-то ещё – крупной хлопковой рубашкой. Он держит её так, как держат вещь, которую не хочется отдавать, но надо.

– Ванна там, – он кивает на дверь. – Переоденься. Твоё всё… – он смотрит на мой джемпер, который липнет к телу. – Всё мокрое.

– У меня нет сменной одежды, – говорю я.

– Наденешь это, – он поднимает рубашку. Тёмная, мужская, большая. На воротнике – след от утюга, но ткань уже не магазинная. Носили, стирали, жили.

Я беру рубашку. Она тёплая – не от тела, от комнаты. И пахнет им. Деревом, дымом, чуть-чуть потом – не грязным, а живым.

– Спасибо, – говорю я, и слово застревает где-то между зубами и горлом.

Максим кивает, будто «спасибо» не нужно.

– Я чай поставлю, – говорит он. – И… – он коротко задерживается взглядом на моих волосах. – Не торопись.

Не торопись – звучит как забота. И как приказ. И как «я не хочу слышать, как ты возишься». Я не уточняю.

В ванной свет ярче. Плитка холодная. Я закрываю дверь, щёлкаю замком и прислоняюсь к ней лопатками. Влага с волос стекает вниз по спине тонкими дорожками. Джемпер липнет к коже, и от этого хочется его сорвать, как пластырь.

Я включаю воду. Она идёт сначала рывками, потом ровно. Тёплая. Не горячая – теплая, как будто дом тоже экономит.

Я раздеваюсь быстро, не глядя в зеркало. Мокрая одежда падает на пол бесформенной кучей. Кожа под ней бледная, покрытая мурашками. Я встаю под душ. Вода ударяет по плечам, по голове. Шум душа перекрывает дождь – на секунду мне кажется, что мир стал проще: вода и кожа, ничего лишнего.

Я мою волосы, выжимаю их, как тряпку. Пальцы запутываются в прядях. Я делаю это слишком резко, и кожа головы протестует – колет.

Дыхание выравнивается. Мышцы спины отпускают чуть-чуть. Не до конца. До конца тут не получится.

Я выхожу из душа, беру полотенце – оно пахнет стиральным порошком и чем-то ещё, домашним. Вытираю волосы. Они всё равно остаются влажными, тяжёлыми.

Я беру рубашку Максима. Ткань плотная, мягкая. Я надеваю её. Рукава длинные – приходится закатать. Подол накрывает бёдра и заканчивается где-то на середине бедра, как будто я специально выбрала эту границу.

Я смотрю на себя в зеркало. Чужая рубашка сидит на мне так, будто я залезла в чужую жизнь и не знаю, куда деть руки. Шея открыта. Ключицы видны. Кожа ещё горячая после душа.

Я выхожу из ванной и закрываю за собой дверь тихо, чтобы не хлопнуть. Тишина в доме густая, но не пустая: где-то потрескивает дерево, где-то капает вода с нашего пальто в коридоре. И – запах. Дерево, чай, влажность.

Максим стоит в комнате у камина. Я вижу огонь – низкий, живой, рыжий. Он явно уже разжёг его раньше, не сегодня. Дрова сложены аккуратно. На полке рядом – инструменты: маленький молоток, рулетка, коробка с саморезами. Дом здесь не музей. Он рабочий.

Максим оборачивается.

Взгляд у него цепляется сразу – не на лицо. На ноги, на подол рубашки, на голые колени. У него напрягается челюсть, язык будто упирается в зубы изнутри. Он резко отводит глаза и делает вид, что поправляет дрова.

– Чай готов, – говорит он глухо.

Я стою на пороге комнаты и не двигаюсь. Тело вдруг становится слишком явным: кожа на ногах, воздух между тканью и бедром, влажные волосы, которые капают на воротник.

На страницу:
3 из 5