Гроза в сердце
Гроза в сердце

Полная версия

Гроза в сердце

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 5

Таисия Логовская

Гроза в сердце

Глава 1

Елена

Перрон пахнет мокрым железом и кофе из автомата, который упорно делает вид, что умеет варить кофе. Я делаю шаг вниз и тут же цепляюсь каблуком за щель между плитами. Чемодан дергает руку, ремешок сумки съезжает с плеча. Отличное начало. Сдержанно, взросло, без лишних сцен.

Я поднимаю голову – и вижу маму.

Она стоит чуть в стороне от толпы, будто ей неловко занимать место среди встречающих. Пальто застёгнуто до горла, волосы убраны так аккуратно, что это уже похоже на броню. В руках – пакет с чем-то круглым, перекатывающимся о пакетную плёнку. Я узнаю: яблоки. Конечно. Мама не умеет приезжать с пустыми руками. Даже на вокзал.

Я иду к ней, тащу чемодан по бетону, и звук колесиков – будто кто-то скребёт по нервам. Мама улыбается. Только губами. Глаза остаются на месте, в глубине.

– Ну здравствуй, – говорит она, и вместо «Леночка» выходит сухое «ну». Она тянется ко мне, обнимает быстро, аккуратно, как будто я в хрупкой упаковке и её нельзя мять.

От её пальто пахнет стиральным порошком и чем-то кухонным – тёплым, мучным. Запах дома. Мой организм реагирует на него раньше головы: живот сжимается, как перед лестницей, которую надо спуститься с закрытыми глазами.

– Долго ехала? – спрашивает мама, берёт чемодан за ручку. Не потому, что ей тяжело смотреть, как я тащу, а потому что ей надо чем-то занять руки.

– Достаточно, чтобы успеть передумать три раза, – говорю я и сразу жалею. Сарказм сегодня – как дешёвый зонт: и не спасает, и воду по лицу гонит.

– Ты не передумала, – отвечает мама. Не вопрос, не утверждение. Констатация. Как диагноз на бумажке.

Мы идём к выходу. Станция маленькая, как всегда. Здесь всё всегда маленькое: вокзал, город, разговоры, расстояния. Тут даже воздух кажется сжатым, будто его держат в банке.

В машине мама молчит слишком долго. Дворники скрипят по стеклу, вытирают морось – и этот звук почему-то напоминает школьные линейки: ровно, механически, без права на сбой.

– Как ты? – наконец говорит она, не глядя на меня. Смотрит на дорогу. На дорогу ей проще.

– Состояние «всё под контролем», – отвечаю я и кладу ладони на колени. Пальцы не находят себе места, трут ткань брюк, будто там можно стереть то, что внутри.

– Ты похудела.

– Это называется «развод». Новый фитнес. Рекомендовать не буду.

Мама чуть дергает уголком рта. И тут же снова становится серьёзной. Руль в её руках – как спасательный круг, за который она держится изо всех сил.

Мы проезжаем знакомый поворот, и город врезается в меня деталями. Остановка с облупившейся синей краской. Ларьки, которые меняют названия, но не суть. Переулок, где я когда-то бегала босиком, а потом – в туфлях, которые натирали так, что хотелось плакать, но нельзя было.

Всё как было. И всё не так. Мне хочется поймать это ощущение, как волос в горле: оно мешает дышать, но его не вытащить.

– Я думала, ты приедешь… позже, – говорит мама.

– Чтобы дать всем подготовиться к моему великому возвращению?

– Чтобы… – она замедляет, и в этой паузе что-то царапает воздух. – Чтобы было проще.

Я поворачиваюсь к ней.

– Проще кому?

Мама сильнее сжимает руль. Костяшки белеют. Её ноготь цепляет кожу большого пальца – маленькое, почти незаметное движение. Но я вижу. Я всегда вижу такие вещи. К сожалению, от этого нет скидок.

– Мне, – говорит мама. И сразу добавляет: – Тебе.

Я смотрю на дорогу впереди, потому что если смотреть на неё, придётся слушать не только слова.

– Оля, – произношу я намеренно. Не «мам». Имя звучит жестче. – Что ты не договариваешь?

Она выдыхает через нос, как будто от этого можно вытолкнуть лишнее из груди.

– Лена, не начинай с порога.

– Я уже в машине. Это технически не порог.

– Ты всегда такая… – мама обрывает фразу. Не находит безопасного конца.

Я улыбаюсь. Слишком широко. Это моя привычная маска: если сделать лицо правильным, может, внутри тоже станет правильно.

– Какая?

– С острыми углами.

– Удобно. Не скатываюсь.

Мама молчит ещё секунду. И потом произносит так, будто бросает в воду камень и заранее знает, какой будет круг:

– Максим вернулся.

Мир не рушится. Нет. Он просто делает шаг в сторону, как плохо закреплённая полка. И всё, что на нём стояло, начинает ехать.

У меня во рту появляется металлический привкус, как будто я прикусила язык, но крови нет. Пальцы на коленях становятся чужими – онемение ползёт от кончиков вверх, медленно, упрямо. В ушах тонко звенит, и этот звон перекрывает даже дворники.

– Что? – я слышу свой голос как из другой комнаты. Он звучит ровно, почти нормально. Это раздражает больше всего.

– Я сказала… – мама сглатывает. – Он… в городе. Уже какое-то время.

– Зачем ты мне это говоришь сейчас?

– Потому что ты всё равно узнаешь.

– Не обязана. Я могу прожить здесь неделю, не выходя из дома.

– Ты не сможешь.

Я коротко смеюсь. Смеюсь так, что горло царапает.

– О, спасибо за веру в меня.

Мама наконец смотрит на меня. На секунду. И в её взгляде – та же привычная усталость, которая всегда появляется, когда разговор заходит туда, где она не умеет.

– Я не хочу, чтобы ты столкнулась с ним неожиданно, – говорит она.

«Не хочу» звучит слишком поздно. Как «осторожно» – когда уже больно.

– И где он? – спрашиваю я, будто это вопрос о магазине.

Мама качает головой.

– Не знаю. Он тут живёт. Работает. Его видят.

Я киваю. Это движение даётся странно тяжело, как будто шея стала толще.

– Понятно.

– Лена…

– Не надо, – перебиваю я. Слова выходят быстрее, чем я успеваю их взвесить. – Я не приехала сюда обсуждать… его.

Притворяюсь, что всё ещё умею строить предложения без трещин.

Мама молчит. Машина въезжает во двор нашего дома – её дома. Белый фасад, аккуратные клумбы, в которых даже зимой торчат сухие стебли, потому что мама «не любит пустоту». В этом она постоянна.

Я выхожу из машины и чувствую, как холодный воздух вползает под ворот пальто. Кожа на шее становится гусиной, не от холода даже – от того, что в городе появились новые правила, а я их не читала.

Мама заносит яблоки. Я тащу чемодан. Колёса гремят по ступенькам. На площадке пахнет старыми ковриками и чужим ужином. У соседей всегда чей-то ужин. Здесь никто не питается воздухом и принципами.

Дверь маминой квартиры открывается легко, как всегда. Замок щёлкает – и вдруг мне кажется, будто щелчок отрезает меня от прошлой жизни. От квартиры в большом городе, от нейтральных улиц, где никто не знает мою фамилию, от бывшего мужа, который так искренне считал, что если говорить тихо, то всё будет «по-взрослому».

Здесь тихо говорить не получится. Здесь слышно всё.

– Проходи, – мама отступает в сторону. – Я чай поставлю.

На кухне всё на своих местах. Чайник, кружки, сахарница с трещиной, которую мама так и не выкинула. Окно чистое, как витрина. За окном – серое небо, и где-то там, за домами, море. Я его не вижу, но оно здесь. Его присутствие чувствуется в воздухе: чуть солоноватом, чуть влажном.

Я снимаю пальто и остаюсь в тонком свитере. Ткань холодная на коже, как будто поезд привёз меня в другое время года.

– Комната твоя… как была, – говорит мама. И тут же поправляется: – Я там убиралась. Постель свежая.

Я киваю. У мамы всё всегда свежее. Даже то, что давно протухло.

На столе появляется чай. Мама ставит передо мной кружку и садится напротив. В её движениях привычная точность. Ни одного лишнего жеста.

Я беру кружку обеими руками. Тёплая керамика обжигает ладони приятно. Это якорь.

– Ты надолго? – спрашивает мама.

– Пока не решу, что делать дальше, – отвечаю я. – Или пока ты не выставишь меня обратно на вокзал.

– Не говори так.

– Почему? Это реалистично. Люди же так делают. Выставляют.

Мама опускает взгляд в чай. Ложечка стучит о стенки кружки – тихо, но настойчиво.

– Я не собираюсь тебя выставлять.

– Тогда зачем ты так напряжена?

Она поднимает глаза – и на секунду в них появляется что-то похожее на просьбу. Не о прощении. О перемирии.

– Я просто… устала, – говорит мама.

Я смотрю на неё. Она стала тоньше. Не в фигуре – в лице. Скулы острее. Кожа суше. Впервые мне хочется сказать что-то мягкое. И я почти говорю. Почти.

Но вместо этого спрашиваю:

– Ты знала, что он здесь?

Мама замирает. Ложечка останавливается.

– Я… слышала.

– Слышала давно или услышала сегодня по пути на вокзал?

Она ставит кружку на стол. Слишком аккуратно.

– Лена, не надо устраивать допрос.

– Это не допрос. Это уточнение фактов.

– Факты… – мама горько усмехается. – Ты всегда любила факты. В тебя можно было тыкать фактами, как булавками, и ты думала, что это защита.

Я выпрямляюсь.

– А это не защита?

Мама делает движение рукой, будто хочет что-то сказать, и останавливается. Смотрит в сторону, на полку над раковиной. Туда, где стоит старый набор специй. Мама не готовит из них, но они должны стоять. Идеальный порядок для идеальной картинки.

И вот этот взгляд – в сторону – говорит больше, чем слова.

У меня внутри что-то сжимается так, что воздух становится слишком узким. Я делаю медленный вдох через нос. Запах чая – бергамот и что-то сладкое. Он не пролезает.

– Ясно, – говорю я.

– Лена…

– Всё нормально, – отвечаю я слишком быстро. Слова выскакивают, как пробка из бутылки. – Я правда… нормально.

Мама смотрит на меня и будто понимает, что «нормально» – это не успокоение, а пароль, которым я закрываю дверь.

– Иди отдохни, – говорит она. – Ты с дороги.

Я встаю. Ноги ватные, как после долгого сидения. В прихожей чемодан стоит, как чужой предмет, который кто-то забыл.

Моя комната действительно как была. Кровать у стены, книжная полка, на которой я в подростковом возрасте выстраивала книги по цвету – чтобы хоть где-то было красиво. Шторы с мелким рисунком. Запах старого дерева и пыли, которую мама, конечно, вытерла, но запах не выветрился.

Я ставлю сумку на стул и открываю окно. Воздух сразу меняется. В комнату входит улица: влажная, прохладная. Где-то далеко – шум волн. Не громкий, но упорный. Как дыхание большого животного.

Я опираюсь ладонями о подоконник. Краска на нём чуть шершавая, под пальцами – мелкие неровности. Раньше я по ним водила ногтем, когда ждала звонка. Когда ждала чего-то, что обязательно должно было случиться.

Сейчас ждать не хочется.

Телефон вибрирует в кармане. Я достаю его, смотрю на экран. Сообщение от Марины: «Ну что, ты уже там? Жива?»

Марина всегда пишет так, будто я прыгаю с парашютом каждый раз, когда делаю выбор.

Я отвечаю: «Да. Жива. Пока что.»

И вдруг замечаю слово «пока». Оно скользкое. Я стираю и пишу заново: «Да. Доехала.»

Отправляю. Лаконично. Без лишнего. Как будто если не писать, то не будет.

Я закрываю окно. Не потому, что холодно. Потому что звук моря слишком честный.

На кухне мама что-то делает – гремит посудой, моет чашки, хотя они и так чистые. Я знаю этот её ритуал: когда она не знает, что сказать, она моет.

– Я выйду прогуляться, – говорю я из коридора.

– Уже темнеет, – отвечает мама сразу. Слишком быстро.

– Я не ребёнок.

– Я знаю.

– Тогда не надо.

Пауза.

– Только не к набережной, – говорит мама. И тут же добавляет: – Там скользко.

Скользко. Конечно.

Я надеваю пальто, шарф, выхожу. Подъезд пахнет сыростью. Внизу кто-то курил – табак висит в воздухе, как чужая история. Я делаю вдох и чувствую, как дым цепляется за горло, будто хочет остаться.

На улице ветер. Он дергает шарф, пытается забраться под воротник. В городе моего развода ветер был другой – между домами, сухой, почти городская пыль. Здесь ветер живёт у воды. Он липкий, солёный.

Я иду по знакомым улицам, которые почему-то кажутся ниже, чем в памяти. Домики, лавочки, фонари. Здесь фонари светят не ярко – они как будто экономят. Даже свет экономят.

Шаги звучат громко. Пятки отбивают ритм по плитке. Замечаю, что держу дыхание, будто кто-то может услышать.

Я поворачиваю к набережной.

Конечно, я поворачиваю. Потому что если мама сказала «не туда», то там лежит то, что она не хочет видеть. А я устала жить по чужим «не туда».

У воды запах другой: водоросли, мокрый камень, что-то железное от перил. Я подхожу ближе и чувствую солёные брызги на губах. Вкус – как море в детстве, когда мы с Мариной спорили, кто сильнее прыгнет с пирса, и потом плевались песком.

Я опираюсь на перила. Металл холодный, даже через рукав пальто отдаёт в ладонь. Ветер бьёт в лицо. Он не ласковый. Он будто проверяет: ты правда вернулась или только изображаешь?

Вдалеке светится кафе. Где-то за спиной смеются подростки. Их смех – резкий, без тормозов. Я поворачиваюсь и вижу их силуэты, но не лица. И это хорошо: лица мне сегодня не нужны.

Я смотрю на воду. Она темная, почти чёрная, и в ней отражаются огни, как разорванные нитки. Вода живёт своей жизнью. Ей всё равно, кто вернулся, кто ушёл, кто думал, что сможет начать заново.

Я достаю телефон снова. Открываю заметки. Пишу список дел. Это мой способ ставить подпорки, когда внутри всё хочет рухнуть.

«1. Найти работу/вариант удалёнки. 2. Разобрать вещи. 3. Не срываться на маму. 4. Не ходить…»

Я останавливаюсь. Палец зависает над клавиатурой. Я стираю «не ходить» и вместо этого пишу:

«4. Держать границы.»

Отлично. Универсально. Можно повесить на стену и продавать как мотивационный плакат.

Ветер усиливается. Он приносит запах дыма – кто-то топит печь или жжёт мусор. Этот запах режет ноздри. Я моргаю, и глаза слезятся. Не от чего-то там внутри. От ветра. Очень удобно.

Я убираю телефон, делаю шаг вдоль набережной. Камни под ногами мокрые, блестят. Я иду аккуратно, ставлю ногу так, чтобы не скользнуть. Сегодня мне не нужны падения. Ни буквальные, ни остальные.

И тут я вижу.

Не лицо. Не глаза. Силуэт.

Человек стоит чуть дальше, ближе к краю, где фонарь даёт свет сбоку. Плечи широкие. Спина прямая, как у тех, кто привык держать на себе тяжёлое – не сумки, не вещи. Что-то другое.

Мой организм реагирует быстрее головы. В груди будто натягивают тугую резинку. Воздух упирается где-то под ключицами и застревает. Пальцы на руках становятся холодными, как будто я сунула их в лёд.

Я делаю ещё шаг – и свет падает иначе. На секунду профиль становится четче.

Шрам через бровь. Тёмная полоска. Как отметка.

Я перестаю слышать море. Слышно только кровь в ушах – гулкая, низкая.

Он поворачивает голову. Не полностью. Чуть-чуть. Этого хватает.

Я узнаю линию скулы, форму носа. Узнаю не глазами – кожей. Как узнают горячую поверхность, даже если не касались.

Я стою, и тело ведёт себя предательски: не бросается вперед, не отступает красиво. Оно просто замирает, как животное на свет фар. Колени становятся мягкими. Пятки будто приклеиваются к камню.

«Ты же взрослая. Ты же справилась», – пытается сказать голова.

Но рот сухой. Я сглатываю, и в горле скребёт соль.

Он делает шаг. Небольшой. Не ко мне – просто переставляет ногу, как будто собирается уйти или, наоборот, остаться. И это движение – настолько его, что мне хочется отдёрнуть руку, хотя он меня не трогает.

Я разворачиваюсь резко. Слишком резко. Каблук скользит по мокрому камню. Я успеваю поймать равновесие, вцепившись пальцами в перила. Металл впивается в ладонь через ткань, и боль – простая, понятная – на секунду возвращает мне контроль.

Я иду. Быстро. Не бегу. Бежать – это признание. Я просто ускоряюсь так, будто у меня срочное дело, и я совсем случайно оказалась здесь.

Шаг. Ещё шаг. Ветер бьёт в спину. Или не ветер.

Я чувствую взгляд между лопаток. Не мистически, не романтично. Физически. Как тепло от плиты, когда проходишь мимо слишком близко.

Я не оборачиваюсь. Ещё десять метров. Двадцать.

И всё-таки оборачиваюсь. Потому что упрямство – моя религия.

Он стоит там же, у фонаря. Теперь повернулся полностью. Свет полосует лицо, оставляя половину в тени. Серые глаза – не «штормовое море», не «сталь». Просто серые. Прямые. И от этого становится хуже.

Мы смотрим друг на друга одну секунду. Может, две.

Он не улыбается. Не машет. Не делает шагов, которые можно назвать жестом примирения или нападения. Он просто стоит. Как факт.

Я разворачиваюсь обратно и продолжаю идти, чувствуя, как под пальцами всё ещё дрожит холод перил.

Десять лет я строю стены. Пять секунд – и трещина уже по всей длине.

Глава 2

Максим

Доска срывается с козел и бьёт о бетон так, что звук распарывает воздух.

Я уже внизу, ещё до того, как понимаю, что делаю: колено в холодную пыль, плечи стянуты к ушам, ладони закрывают затылок. Рот открыт, а вдох не проходит – будто кто-то зажал горло пальцами изнутри. В ушах тонкий писк, как от старого телевизора, и на языке мгновенно проступает сухая горечь.

Не здесь.

Глаза двигаются сами. Не искать – проверять: дверь сарая слева, окно в мастерской прямо, проход между домом и поленницей. Выходы – там, у окна и за сараем. Никаких вспышек, никаких людей. Только доски, только дедов двор, только пятница.

Пальцы разжимаются медленно. Кожа на костяшках белая, будто я выжимал её как тряпку. Я упираюсь ладонью в край верстака – дерево шершавое, с маленькой занозой у кромки. Хорошо. Пусть царапает.

– Здесь, – выговариваю я вслух, сипло. – Дома.

Слова звучат как чужие. Я выдыхаю через зубы. Воздух наконец проваливается в лёгкие – неровно, толчками, как вода через дырявый шланг.

Доска лежит на бетоне, невиноватая, тяжёлая. На торце ржавый гвоздь, загнутый как крюк. Я поднимаю её обеими руками, чувствуя, как дрожь в предплечьях пытается стать заметной. Прижимаю доску к груди – как будто так можно удержать всё остальное.

Ставлю обратно на козлы. Медленно. Пятка скребёт по бетону. Я делаю это специально шумно, чтобы уши поверили: вот он, звук. Обычный. Земной. Деревянный.

Шлифмашинка стоит на полу, провод в петле. Я не включаю её сразу. Беру термос, откручиваю крышку. Кофе обжигает язык так, что на секунду мысли становятся простыми: горячо, больно, глупо.

Я закрываю термос. Втираю ладони в джинсы. На ткани остаются тёмные полосы – пот и древесная пыль.

Вчера она тоже оставила след, только не на ткани. На внутренней стороне век, где всё хранится без спроса.

Я снова беру шлифмашинку. Щёлкаю выключателем – мотор взвывает ровно, уверенно, как хороший инструмент. Я прижимаю круг к дереву, и запах сосны поднимается сразу – тёплый, густой, настоящий. Он почти перекрывает другое. Почти.

Дедов дом давно просит, чтобы его разобрали и собрали заново. Как старую мебель: вытащить гвозди, склеить, зажать струбцинами, дать высохнуть. Дом не жалуется. Он просто скрипит там, где не должен.

Я работаю, пока руки не начинают двигаться сами. Ровные проходы, равное давление. Дерево светлеет, как будто под ним пряталась другая жизнь. Без трещин. Без чужих решений.

Телефон вибрирует в кармане куртки, брошенной на стул. Слишком резко, слишком настойчиво. Я не сразу иду к нему – делаю ещё один проход, выключаю машинку, кладу её так, чтобы провод не цеплялся. Всё должно лежать правильно.

На экране – «Павел».

Я смотрю на имя пару секунд, как на грязное пятно, которое надо оттереть: чем дольше смотришь, тем хуже.

– Да, – говорю я.

– Ты живой? – Павел не здоровается, у него эта манера – будто мы в одном чате с пожизненным доступом.

– С чего бы мне не быть? – я поднимаю термос и делаю глоток. Кофе уже тёплый, как вода из батареи.

– Потому что вчера тебя видели, – отвечает он.

Я не спрашиваю где. И так ясно.

– Этот город всегда кого-то видит, – говорю я.

Павел фыркает.

– Значит, правда. Слушай… она приехала.

Пальцы сами сильнее сжимают термос. Пластик скрипит.

– Я знаю, – отвечаю я ровно.

– Откуда?

– Оттуда же, откуда ты всё знаешь, – я смотрю на доску, на свежий светлый срез. – Тут язык быстрее ветра.

Павел молчит секунду. Я слышу в трубке шум дороги, и это почему-то успокаивает: там есть движение, там есть куда ехать.

– Короче, – говорит он. – Не мелькай сегодня в центре. Её мать… нервная. И слухи уже пошли.

– Я не собираюсь туда ехать.

– Отлично. Тогда я спокоен. – Павел делает паузу, и голос у него становится другим, не таким наглым. – Максим, ты вчера… нормально?

Я смотрю на свои руки. На больших пальцах сбита кожа – вчерашняя работа, вчерашний зажим, вчерашний «нормально».

– Нормально, – говорю я.

– Это слово у вас семейное, что ли? – хмыкает Павел. – Ладно. Я заеду позже. Надо поговорить.

– Не надо, – отвечаю я слишком быстро. Сразу слышу, как звучит.

Павел не дурак, он эту ноту ловит.

– Ты не командир мне, – спокойно говорит он. – Заеду.

Связь обрывается. Экран гаснет. В мастерской тишина становится плотной, как мокрая ткань.

Я стою, слушая, как капает вода из старого крана у стены. Кап-кап. Ровно. Как отсчёт.

Не ехать в центр. Отличный совет. Как будто всё решается маршрутом.

Я возвращаюсь к дереву. Работа – это повод держать спину прямо. Я шлифую, пока в голове не становится тише. Пока она не превращается в одну точку – в тот момент, когда мы встретились взглядами.

Я помню её не по лицу. По мелочам. Как она держала перила – пальцы побелели. Как шагнула и чуть не поскользнулась, но удержалась. Как подбородок поднялся на долю секунды – упрямо, по-старому. Я узнал это упрямство раньше, чем шрам на собственной брови в отражении фонаря.

Надо было уйти. Я мог уйти. Я всегда ухожу вовремя.

Но вчера ноги остались на месте. Одним фактом: я оказался рядом.

Я выключаю машинку. От шума в ушах остаётся фантом, как после долгого поезда – ещё минуту кажется, что пол движется. Я беру тряпку, вытираю верстак, сгребаю опилки в ведро. Ритуал. Чтобы всё выглядело так, будто тут живёт нормальный человек, а не тот, кто приседает от падающей доски.

К обеду я собираюсь к отцу. Не потому что хочу. Потому что надо. «Надо» – слово, которое вытягивает меня из любых дыр.

На улице пасмурно. Ветер тянет с залива влажный холод. Я закрываю сарай, проверяю замок два раза. В кармане связка ключей брякает так, что хочется вытащить и обмотать тряпкой. Звук слишком резкий.

Машина заводится не с первого раза. Стартер чавкает, потом мотор наконец схватывает. Я держу ладонь на руле, пока вибрация не становится привычной. Еду медленно – не из осторожности. Просто так проще не думать.

Дом отца стоит чуть в стороне от центра, ближе к частному сектору. Забор высокий, калитка тяжёлая. Всё сделано «на совесть». Он всегда так говорил. Совесть у него была как бетон: крепкая, холодная, без трещин. По крайней мере, снаружи.

Я открываю калитку, железо скрипит. На крыльце уже лежит свежая щепка – отец рубил дрова или делал вид, что рубит. Если у него болит, он делает вид ещё упрямее.

Дверь открывается быстро. Отец стоит в проёме в домашней кофте, но застёгнутой до горла. Лицо серое, как утренний асфальт. Глаза – колючие.

– Припёрся, – говорит он вместо приветствия.

– Приехал, – поправляю я. И вхожу.

В прихожей пахнет лекарствами и луком. Значит, он всё-таки варил суп. Или пытался. Я снимаю обувь, хотя отец не любит, когда я «устраиваю церемонии».

– Не разувайся, – бурчит он из кухни. – Пол ледяной.

Я всё равно разуваюсь. Пусть пол ледяной. Холод под ногами – вещь честная. Он не притворяется.

Отец ставит чайник. Движения у него точные, но сегодня в них есть лишняя пауза, почти незаметная. Он делает вид, что не замечает.

– Как работа? – спрашивает он, не глядя.

– Идёт.

– Дом деда развалился окончательно?

– Держится, – отвечаю. – Как и ты.

Отец хмыкает, но вместо смеха выходит короткий кашель. Сухой. Он отворачивается, будто кашляет в стену. Будто стена не скажет.

Я смотрю, как он ставит две чашки. Рука на секунду дрожит. Он тут же сжимает пальцы сильнее, и дрожь прячется. Упрямство у нас, похоже, наследственное.

– Таблетки пьёшь? – спрашиваю я.

Отец делает вид, что не слышит. Наливает чай так, что струя почти не дрожит.

– Я спросил, – повторяю.

– Пью, – отрезает он.

– Когда в последний раз?

Он наконец смотрит на меня. Глаза у него усталые, но злые. Как у человека, которого поймали на слабости.

– Вчера.

– Утром?

Пауза.

– Утром, – признаёт он, будто отдаёт долг.

Я киваю и делаю вид, что меня это устраивает. Меня не устраивает. Но если сказать вслух, у нас начнётся привычная драка без крика: он будет давить молчанием, я – тем же.

На страницу:
1 из 5