
Полная версия
П-117
Стены, когда-то выкрашенные в слабый, ныне выцветший голубой цвет, были покрыты трещинами и тёмными пятнами сырости, расползающимися от углов, как карта неизвестных земель. Потолок низко нависал, его штукатурка пузырилась и осыпалась местами. Пол под ногами был неровным, доски скрипели и прогибались с жалобным стоном под каждым шагом. Дефицит пространства здесь был не просто заметен – он ощущался физически, давя на плечи. Но в этой ущербности была своя, странная закономерность и даже уют: всё, несмотря на ветхость, было чистым – там, где досягала рука старика. Пыль лежала только на верхних полках, куда он уже не мог дотянуться.
И среди этого обветшания, на столе, как драгоценность, стоял скромный, но безупречно чистый жестяной чайник, две тонкие фарфоровые чашки без сколов и маленькая стеклянная розетка с засахаренным мёдом. Этот крошечный островок аккуратности и порядка, словно говорил: да, мир вокруг рушится, но пока есть силы, можно заварить чай и соблюсти простые ритуалы, противостоящие полному распаду.
Древний сидел спиной к окну, его силуэт почти сливался с сумерками. Приход Никиты он отметил лишь медленным поворотом головы. Его глаза, глубоко посаженные, блеснули в полутьме, но лицо, изборожденное морщинами, оставалось непроницаемым, как кора старого дерева.
Он сидел боком к дверному проёму, его худые ноги, скрытые в просторных штанах в полоску, были расставлены широко, будто для устойчивости. Несмотря на болезненную худобу и заметный кифоз, горбом выпирающий под тонкой рубахой, он держался с твёрдой, почти военной выправкой. Казалось, его тело забыло о молодости десятилетия назад, но дух отказывался сгибаться вместе с позвоночником.
Он был похож на старого кота, только что сытно пообедавшего – в его спокойствии чувствовалась не усталость, а глубокая, самодостаточная удовлетворённость. Лёгкий прищур, неподвижные складки лица, мудрый и неспешный взгляд, в котором читалась не доброта, а скорее, безмятежная уверенность существа, познавшего все возможные истины и разочарования. Рубашка на нём была нарочито расстёгнута, под тонкой, пергаментной кожей чётко проступали рёберные дуги, будто каркас покинутой, но всё ещё прочной крепости.
Сутуло, опираясь узловатыми руками о столешницу, он развернулся к дверному проёму. Его взгляд, медленный и тяжёлый, упал на Никиту. В нём не было ни открытости, ни привычной деревенской доброты – лишь бездонная, отстранённая ясность, словно он смотрел не на мальчика, а на явление природы – на дождь за окном или на тень от облака.
«Да уж, Древним его прозвали не зря», – промелькнуло в голове у Никиты. Глядя на это лицо, изборождённое морщинами глубже, чем колеи на просёлочной дороге, казалось, что возраст старика невозможно измерить обычными мерками. Он не просто старый – он древний. Его кожа, похожая на высохшую, потрескавшуюся глину, его руки, его седые, жёсткие волосы, – всё в нём говорило о времени, которое не считают годами, а ощущают, как эпоху. Он выглядел старше заброшенных домов, старше самого леса, возможно, даже старше тех безымянных городов, о которых шептались в поселении. Он был будто живым памятником исчезнувшему миру, и от этого становилось одновременно жутко и бесконечно интересно.
– Опять ты, – просипел старик, и его голос звучал как шелест сухих листьев под ногами. Он не поднял глаз, продолжая смотреть куда-то в пространство перед собой. – И чего же ты сюда ходишь так часто, заняться что ли нечем? – слова лились тихо, почти монотонно, будто каждое из них было на вес золота и тратить их попусту он не намерен.
– Добрый вечер, Ефим Егорович. Да, я снова пришёл. Печенье и варенье принёс, угощать Вас буду, – робко, но настойчиво ответил Никита, делая шаг внутрь кухни. Он уже привык к этой холодной встрече.
Старик медленно повернул голову. Его взгляд, острый и безжалостно ясный, скользнул по жестяной коробке и банке в руках у мальчика.
– Твоя вежливость – никому здесь ненужная ерунда, – произнёс он с какой-то даже не раздражённой, а воспитательной усталостью, будто поправлял ребёнка, в сотый раз пытающегося надеть ботинок не на ту ногу. – Ты пришёл сюда не для того, чтобы угощать старика вареньем – сомнительная причина, верно? – Он коротко, сухо кашлянул. – Будь честным со мной.
Он махнул рукой в сторону стола – жест небрежный, почти отмахивающийся. Но Никита уже знал: это и есть приглашение. Старик не стал ждать, взял банку с вареньем, повертел её в костлявых пальцах, будто оценивая вес, и без церемоний отодвинул в сторону. Печенье даже не удостоил взглядом.
Никита не обиделся. Он видел, как в углу рта старика дрогнула чуть заметная, едкая усмешка – не злая, а какая-то… уставшая от всего на свете. Парень знал: эта грубость – просто стёртая монета, привычная валюта в их странном обмене. Старик отбрасывал шелуху вежливости, как сухую кожуру, чтобы добраться до сути. А суть была в том, что Никита приходил за историями, за обрывками знаний, за тем, чего не найти ни в одной книге их дома. И он был готов платить за это терпением, печеньем и игрой в честность. Он молча поставил чайник на плитку, зная, где лежит заварка, и это молчаливое действие было его настоящим ответом: «Да, я пришёл не для варенья. Я пришёл слушать».
Никита почувствовал, как у него внутри всё сжалось и не заметил, как его голос стал выше и пронзительнее, а слова понеслись быстрее, вырываясь наружу вместе с давно копившимся возмущением:
– Я прихожу, потому что мне интересно с Вами разговаривать! На разные темы! Потому что родители и другие взрослые не дают ответов намеренно, считают, что я ещё мал! – Он почти выкрикнул последние слова, его пальцы вцепились в край стола. – Я не согласен с таким подходом! Я вправе выбирать друзей, я вправе задавать любые вопросы!
Старик слушал, не перебивая. Его взгляд, неподвижный и тяжёлый, был устремлён на мальчика. Когда тот замолчал, выдохнув, в кухне повисла густая, звонкая тишина.
– Мне кажется, ты винишь взрослых, – наконец произнёс Древний. Его голос был ровным, как точильный брусок. – Ты спешишь стать взрослым, при этом перекладываешь ответственность за нехватку информации на родителей. Удобная позиция. А что если они и правда не знают? А что если берегут тебя от того, что само знание может сжечь? А что если твои вопросы – не вопросы вовсе, а просто детское «почему?», на которое и ответа-то нет? – Он слегка наклонился вперед, и его тень накрыла Никиту. – Не надо тут дуть щёки, мальчик. Ты же взрослый, как заявляешь. Взрослые ищут ответы, а не ищут виноватых.
Никита замер. Слова, точные и безжалостные, как скальпель, вскрыли ту самую, стыдную мысль, которую он сам себе боялся признать. Он сознательно взял паузу, глотая воздух, пытаясь обуздать ком, подступивший к горлу. Слегка подняв подбородок, уже без прежней дерзости, а скорее со стыдливой покорностью, он выдохнул:
– Не виню я их… – голос его дрогнул. – Скорее… не понимаю.
Он резко отвернулся, чтобы скрыть предательскую влагу, выступившую на глазах, и нервно, со звоном расставил принесённые чашки на столе. Звук вышел громким и неуклюжим, выдавая его смятение.
Древний наблюдал за этим молча. Суровость в его взгляде не исчезла, но в глубине, в складках у глаз, что-то дрогнуло – не жалость, а скорее… узнавание. Он медленно потянулся к чайнику, который уже начинал шипеть на плите.
– Ну, раз пришёл угощать, – произнёс он уже немного мягче, – так наливай чай. И сядь уже. На ногах-то спорить неудобно. Да и слёзы еще в чай попадут – испортишь вкус.
Никита выдохнул – резко, с усилием, будто выталкивая из себя обиду и досаду. Воздух вышел неровно, со свистом, и он тут же сжал губы, чтобы не выдать нового вздоха. Он быстро провёл тыльной стороной ладони по глазам, делая вид, что поправляет волосы, и опустил взгляд на чашки. Пальцы его, ещё недавно такие уверенные, слегка дрожали, когда он взялся за чайник.
Было едва заметно, что старик хотел улыбнуться. Он продолжил строго:
– Не драматизируй только, причин для горя нет. Когда станешь таким же старым, будешь видеть и думать совсем иначе. Не требуй от других ответов и объяснений, никогда – запомни это правило. Больше наблюдай, мальчик. Спрашивай конкретные вопросы – не ответят – не обижайся, ищи другие пути. – его голос был спокойным и сухим. – Читай и соотноси информацию из разных источников с фактами. Чайник подай, наконец, долго он свистеть-то будет, – голос был обычным, без намёка на предыдущую строгость. – Наливай, пока совсем горелым не стал. Варенье своё давай сюда, посмотрю.
Чуть помедлив, обдумывая речь Древнего, Никита снял чайник с плиты и размашистыми движениями налил кипятка в две заготовленные кружки. Дальше в ход торжественно пошла банка с вареньем – аккуратно, чтобы не повредить ягодки, парень добавил по ложке в каждый стакан и по кухне расплылся аромат и уют.
– В твоей голове много спешки, тревоги, эмоций – это беспорядок, – сказал старик, пристально глядя на Никиту поверх чашки. – Есть книги, записи, люди, наконец, твои собственные глаза. Это разные источники. Ты не ограничен только ответами родителей, как и моими доводами. Ты молод, и это не последняя наша встреча, мы оба это знаем. Так зачем же нервничать и терять фокус? – Он отхлебнул чаю, и его прищур стал чуть мягче. – Да, кстати, и я всего не знаю и знать не могу. В мире слишком много переменных. Расскажи-ка мне новости о поселении, пока раскрывается напиток.
Никита, почувствовав, как с него сняли невидимое бремя доказательств, сделал глубокий вдох и начал серьёзно, почти по-деловому:
– За последние три дня мы выполнили план по огороду, уборке, заготовили дрова на печь, я ещё…
– Я не сомневаюсь в тебе, парень, – мягко, но твёрдо перебил его Древний. – С домашними хлопотами ты справишься. Не надо стараться произвести на меня впечатление своим списком дел. Я же спросил не о твоих задачах. Меня интересует жизнь поселения твоими глазами. – Он отставил чашку и сложил руки на столе. – Что ты смог заметить в суете своих дел? Что встревожило тебя или обрадовало? Чем ты был расстроен, а чем смущён? Попробуй рассказать, как ты видел, а не что ты делал.
Никита замер. Вопрос повис в воздухе, неожиданный и непривычный. Его всегда спрашивали о делах, о выполнении, о результате. А тут – о впечатлениях, о взгляде. Он опустил глаза в чашку, где темнел чай, и попытался перестроить ход мыслей.
– Я… – начал он неуверенно. – Когда я вёз продукты к Смирновым, я заметил, что Алёнка… она сидела у забора. И смотрела в лес. И не просто смотрела, а будто слушала его. И на её лице была не просто грусть, а… – он искал слово, – предчувствие. Как будто она ждала, что лес что-то ответит. А ещё у них скот болеет. И она об этом говорила так, будто это не просто хворь, а что-то… большее.
Он замолчал, прислушиваясь к своим собственным словам, и вдруг осознал, сколько всего он на самом деле заметил, но не позволил себе обдумать.
– И мама моя… когда я сказал, что пойду на рукоделие, она так облегчённо вздохнула. Будто боялась, что я опять займусь своими «глупостями». А папа… папа в мастерской сегодня не паял, а просто сидел и смотрел на свои папки с вырезками. Как будто искал в них ответ, которого нет.
Он поднял взгляд на старика. Тот сидел неподвижно, но в его глазах горел тихий, одобрительный огонёк. Это молчаливое внимание давало Никите смелость продолжать.
Никита почувствовал, как спадает внутреннее напряжение, уступая место непривычному, но приятному ощущению – его не просто терпят, его слушают. В груди потеплело, будто в невидимый очаг подбросили щепотку сухих дров. Первоначальный план – выпалить все свои заготовленные вопросы о цивилизации, технологиях, прошлом – растаял, как утренний туман. Он понял стратегию старика: тому были не нужны конкретные вопросы и односложные ответы. Ему было интересно прожить, прочувствовать через рассказ мальчика кусочки его жизни, дополняя их своими мыслями прямо по ходу повествования. Это был особый обмен, похожий на товарный, но гораздо более ценный: за каждое наблюдение, за каждую эмоцию Никиты старик платил комментарием, который заставлял взглянуть на привычное под иным, неожиданным углом.
– Меня тревожит лес, – начал Никита, и слова потекли сами, выстраиваясь в честную череду. – Постоянно. Я не могу просто проехать мимо, всегда останавливаюсь у забора. Мне нравится его запах – влажный, густой, – и звуки, этот вечный, низкий гул, будто он дышит. Я как будто жду чего-то особенного из его глубин. Знака, что ли. – Он сделал паузу, собираясь с мыслями. – Но, когда сажусь на верхнюю перекладину, дыхание сводит. Я чувствую опасность не от зверей – а от того, что между мной и этой… бездной нет никакого барьера. И от этого навязчивого желания перейти черту начинает кружиться голова. Один раз я наблюдал за лесом во время грозы. Когда сверкнула молния – всё на миг стало белым, ослепительным. И две тени… они прыгали и корчились, будто живые. От этого зрелища, от чистого ужаса, у меня свело ноги. – Он глотнул остывшего чаю, чтобы прогнать ком из горла. – Знаешь, же, там пропадают люди, понимаешь? Отряд искал – никого не нашёл. Говорят, сначала целая семья из трёх человек ушла ночью и не вернулась. Потом двое из самого отряда пропали. Несколько месяцев назад – Соня, Алёнкина сестра. И что с ними? Неизвестно. Просто пропали. И всё.
Древний слушал, не шелохнувшись. Его глаза, глубоко утопленные в орбитах, были прикованы к лицу мальчика, но казалось, видят сквозь него. Когда голос Никиты смолк, старик медленно опустил взгляд на свои руки, лежавшие на столе ладонями вверх, будто взвешивая невидимую тяжесть услышанного.
– Тревога… – начал он наконец, – Это правильное слово. Но тревожишься ты не о лесе. Лес – он просто есть. Был до нас, будет после. Ты тревожишься о той пустоте, что зияет в тебе самом, когда ты на него смотришь.
Он поднял глаза. В них не было ни страха, ни утешения – лишь бездонная, отстранённая ясность.
– Пропадают не люди. Пропадает иллюзия, что этот мир создан для нас. Лес не злой. Он – безразличен. И это куда страшнее. Молния, осветившая тебе тени, – она же осветила и эту истину. На миг ты увидел мир без наших сказок, заборов и расписаний. Мир, которому до тебя нет дела. – Старик отхлебнул чаю, и его кадык медленно качнулся в тонкой, иссечённой прожилками шее. – А это желание шагнуть за черту… Оно не от глупости. Это зов того, кто устал от выдуманных границ и жаждет встретиться с настоящей реальностью лицом к лицу. Даже если эта реальность… ничего о тебе не знает и знать не хочет.
Он отставил чашку.
– Твои пропавшие… Они, возможно, и не нашли ответов. Они просто перестали спрашивать там, где им было «не положено», и пошли искать ту правду, что не вписывается в правила твоего поселения. Лес же их не съел. Он их… принял. Как принимает дождь, падающие ветки и увядшие листья. Без привета и без прощания. Гораздо интереснее почему они решили пересечь черту и уйти, – подчеркнул Древний, и в его голосе прозвучала сухая, почти учительская нота. – Но об этом не говорят. Не так ли? Всё, что мы не знаем, – страшно. Потому что в эту пустоту можно поместить что угодно: и чудищ, и божеств, и собственные самые тёмные мысли.
Он откинулся на спинку стула, и дерево жалобно заскрипело.
– Но ты начал говорить о другом. Продолжай. Что ещё видел?
Времени на раздумья не было, и Никита, почувствовав, что старик сейчас расположен слушать, почти жадно продолжил, стараясь не упустить нить:
– Я сегодня был у Смирновых. У них скот болеет. Коровы не едят, шатаются. Иван говорил, что такого раньше не было. И Алёнка… она сказала, будто это не болезнь, а напасть. Словно что-то из леса на них перешло.
Древний слушал, подперев голову костлявой рукой. Его глаза сузились, а в углу рта заплясала едва заметная, сухая усмешка.
– Болезнь скота… – протянул он задумчиво. – Любопытно. – Он посмотрел на Никиту, и усмешка стала чуть отчётливее. – Лес-то тут причем? Потому что это удобно? Потому что лес – это большое, тёмное «что-то», на которое можно свалить всё непонятное? – Он выдохнул короткий, беззвучный смешок. – А может, их отравил кто? Сосед, которому коровы по ночам мешают? А может, сами Смирновы? Устали от бесконечного труда, решили сбросить ярмо?
Никита от неожиданности широко раскрыл глаза, и чашка в его руке дрогнула, чуть не расплескав чай. Такие мысли ему даже в голову не приходили.
Древний, видя его реакцию, лишь покачал головой, и в его взгляде мелькнуло что-то похожее на снисходительное разочарование.
– Чему удивляешься, мальчик? – спросил он спокойно. – Мир не делится только на «лес» и «нас». В нём ещё есть люди. Со своими интересами, страхами, тайнами. И голод – не только в животе бывает. Бывает голод по покою, по свободе, по чёрту знает, чему. – Он отхлебнул чаю, не сводя с Никиты пристального взгляда. – Так же можно придумать десяток вариантов, один другого мрачнее. И каждый будет иметь право на жизнь, пока не найдётся правда. А правду… – он поставил чашку с тихим стуком, – её часто не ищут. Её боятся. Потому что правда может оказаться страшнее любого леса. Так что, прежде чем винить деревья, присмотрись к тем, кто рядом. Иногда самое тёмное – не в чаще, а в человеческой душе. Или в простой, глупой случайности, на которую всем наплевать, пока не станет поздно.
– Я знаю Смирновых, хорошая семья, дружная, трудолюбивая, – продолжал Никита, чувствуя, как слова выстраиваются в новую, более осмысленную картину. – Что за напасть такая – Сонька пропала, теперь скотина болеет. Осталось две коровы – да и те ничего есть не хотят, худые, помрут, наверное. Жалко мне. Я-то без молока проживу, но отчего-то грустно на душе, хочется помочь, но не знаю, как.
– На всё есть свои причины, – медленно произнёс Древний, и в его голосе прозвучал лёгкий, но настойчивый вызов. – Какие на твой взгляд?
– Я не знаю, – почти машинально ответил Никита, но старик не дал ему замолчать.
– Рассуждай. Какие варианты?
– Коровы… могут болеть, – неуверенно начал мальчик.
– Ещё. Смелее. Конкретнее. Больше вариантов.
– Грязные, потому что… Или, грустно им. Вот, Дыня, например, если долго дома сидит – выбегает на участок с такой скоростью, как будто летит. А может, они просто старые уже?
– Ну вот, причин уже несколько, – кивнул Древний, и в уголках его глаз заплясали тонкие морщинки – не улыбка, а что-то похожее на удовлетворение. – Как проверить каждую из них?
Никита замер. Он сидел напряжённо, плечи подняты к ушам. Он привык задавать вопросы и получать ответы – от родителей, от Димы, из книг. А сейчас его заставляли самому копаться в этой каше неизвестности. Сначала вопросы в голове были смутными, абстрактными. Потом их стало больше, они толпились, сталкивались с обрывками воспоминаний, с чужими репликами, с собственными ощущениями. Подключилась интуиция – смутная, но настойчивая. И вместе с ней поднялась волна смешанных чувств: страх перед непонятным, стыд от незнания, злость на свою беспомощность, тревога за Смирновых. Хотелось всё бросить, свести разговор к чему-то простому. Сказать: «Да кто их знает!»
– Как… Почему… – начал он срывающимся голосом и вдруг выплеснул: – Да что я вообще знаю о коровах! Раньше же не болели, и всем хорошо было! Раньше… – Он замолчал, и в его голове, будто щёлкнул выключатель. – Почему они не болели раньше? Что изменилось?
Он уставился в пространство перед собой, его пальцы непроизвольно постукивали по краю стола.
– Сонька пропала… весной. Один участок Смирновы забросили, да и огород у них меньше стал.
Старик, наблюдавший за ним, чуть заметно кивнул. Он был доволен. Не ответом, а процессом. Он видел, как в мальчике закипела внутренняя работа: эмоции отступили, уступив место анализу. Парень начал раскладывать события по полочкам, связывать разрозненные факты, смотреть на ситуацию не изнутри, а сверху.
– Дело точно в питании! – вдруг воскликнул Никита, и его глаза загорелись. Он даже привстал, опершись ладонями о стол. – Вот где ключ! Соня пропала весной – семье не до огорода и не до рассады было, мы помогали всем поселением. А что сегодня? Один участок забросили, да и огород меньше стал! Надо узнать, от каких культур отказались, чем питается скотина сейчас!
В его голосе звучала уже не растерянность, а азарт исследователя, который нащупал нить в запутанном клубке. В этом стремлении докопаться до сути он чувствовал себя не потерянным мальчишкой, а почти взрослым, способным если не решить проблему, то хотя бы понять её корень. И на мгновение даже тревога о лесе, о пропавших, о тайнах мира отошла на второй план перед этой конкретной, осязаемой загадкой, которую можно было разгадать.
– Суть вещей открывается не тому, кто смотрит, а тому – кто видит, – подводил итог Древний, и его голос, обычно сухой и отрывистый, на этот раз звучал умиротворённо и ровно, заполняя собой тесное пространство кухни. – Вот так, парень. Вопросы – как плиточки и камушки дороги, что ведёт к пониманию. Не бойся их задавать. Ищи – и найдёшь. Не все они просты. Некоторые повиснут в воздухе, как дым, и не дадут ответа. Но даже такие… они приблизят тебя к сути. А дальше – подключай ресурсы. Спрашивай и слушай людей. Читай книги. Плохой вопрос – не тот, что кажется глупым. Плохой вопрос – тот, что ты так и не задал, задушив его в себе из гордости или страха.
Никита слушал, и его карие глаза, обычно такие живые и непоседливые, словно померкли, утратив фокус. Они смотрели не на старика, а сквозь него, сквозь стены, покрытые облупившейся краской, в какую-то внутреннюю пустоту. Но в этой пустоте теперь клубилось не беспокойство, а новый, непривычный объём – пространство для мыслей, связей, догадок. Он видел не стены, а сам процесс мышления, и это было почти осязаемо.
В тишине, нарушаемой лишь потрескиванием фитиля в лампе, прозвучал его шёпот, тихий, но твёрдый, будто прорвавшийся из самой глубины:
– Соня сама ушла. Не пропала. У неё были свои причины. Лес… не виноват.
Он на миг закрыл глаза, словно проверяя эту новую истину на прочность, а затем открыл их с новой решимостью.
– Я разберусь. Я узнаю всё. Я сам. Я смогу.
В этих словах не было уже детского упрямства. Была тяжелая, почти взрослая ответственность. Осознание, что ответы не падают с неба – их добывают. И что иногда, чтобы понять других, нужно сначала перестать их судить.
Древний наблюдал за ним, и в его собственном, высохшем как пергамент лице, на мгновение мелькнуло нечто похожее на одобрение. Не улыбка, а легкое, почти неуловимое смягчение вокруг глаз.
– Ну что ж, – просто сказал он, отодвигая свою пустую чашку. – Тогда начинай. Но помни: дорога из вопросов – она редко бывает прямой. И не каждый камень на ней лежит ровно.
– Ефим Егорович, а что в других комнатах? Я бы хотел одолжить у вас книги – про тот мир – Никита смотрел в глаза старику, не отводя глаз, он больше не боялся задавать вопросы.
Старик поднялся из-за стола, такой худой и согнутый от тяжести лет, маленькими шагами направился в коридор. Мальчик осушил стакан в три глотка и последовал за ним.
Он шире распахнул следующую дверь, и Никита заглянул внутрь. В углу, у стены с единственным небольшим оконцем, стояла кровать. Невысокая, почти что приземистая, её матрас лежал на деревянном основании всего в тридцать сантиметров от пола.
– Здесь я сплю и читаю, – сухо прокомментировал Древний, как будто объясняя устройство простейшего механизма.
Никита сразу понял расчёт: с такой высоты старику легко лечь и встать, и упасть практически невозможно – «не разобьёшься», как говорится. Всё было подчинено функциональности и безопасности угасающих сил. Рядом с изголовьем стояла простая тумбочка с лампой, а у стены – глубокое, потрёпанное кресло с подлокотниками, обтянутое вытертым пледом. Видимо, место для долгих вечеров с книгой.
Но главное, что захватило внимание Никиты, занимало противоположную стену. Там стоял огромный, до самого потолка, шкаф из тёмного дерева. И он был полон книг. Они стояли не в живописном беспорядке, как в мастерской отца, а с почти воинской дисциплиной. Казалось, их подбирали по шаблону: на одной полке – ровная шеренга одинаковых по высоте томиков в тёмно-зелёных переплётах, на другой – аккуратная стопка более толстых книг в синей обложке, на третьей – ряд тонких, в потёртом картоне. Корешки, где сохранились буквы, были обращены наружу с педантичной точностью. Ни пылинки, ни намёка на хаос. Это была не просто библиотека, а тщательно организованный арсенал знаний, последний бастион системности в мире, который вовсю стремился к забвению. В этой комнате не жили – здесь сохраняли. Себя – с помощью низкой кровати. И память мира – с помощью этих безупречных рядов книг.
Он отворил следующую дверь, и Никита застыл на пороге – полная, оглушительная противоположность первой комнаты. Она не претендовала на звание жилого помещения – это был бунт в законсервированном виде.
Беспорядок царил абсолютный, всепоглощающий. Он не просто лежал – он жил, дышал, полз по стенам. Бумаги, исписанные плотным, убористым почерком, покрывали пол стопками и холмами. Стеллажи, согнувшиеся под тяжестью, были завалены не книгами, а предметами: странными механизмами с ржавыми шестерёнками, осколками стекла, скрученными проводами, желтоватыми фотографиями в рамах без стекла. На стенах, поверх обоев, густым лесом росли рисунки, схемы, вырезки из давно истлевших газет, карты с пометками, нанесёнными дрожащей рукой. Пахло не просто пылью, а её вековым слоем, смешанным с запахом старой бумаги, металла, воска и чего-то неуловимого – горечи, тоски по чему-то безвозвратно ушедшему.

