
Полная версия
П-117
И было удивительно, как эти простые, открытые улыбки в одно мгновение могли приглушить едкий запах навоза, снять пелену усталости, развеять любое скверное настроение. Они превращали трудный, пропахший потом и землёй мир вокруг в гармоничное, ясное и по-своему прекрасное место, где всё было на своих местах, и каждый был нужен.
Старший Иван, с ловкостью сгреб в охапку инструменты и уверенным, но негромким тоном бросил:
– А ну, всё бросили! К столу, пока сдоба не остыла. Кто последний – тот доедает за хряком Пяткой.
Ребята дружно засмеялись и потянулись к дому. Никита, чувствуя себя немного не в своей тарелке, но поддаваясь общему потоку, зашагал рядом.
– А ты, Никит, на рукоделие вечером? – спросил Колька, хлопая его по спине так, что тот едва не кашлянул, – А Димка куда?
– Дима… мм… и я пойду, – неуверенно ответил Никита, и от этих слов во рту появился странный привкус. Он понимал, что конформизм пускает корни в его сознании, как плющ в щель кирпичной кладки. Повторять разговор о Древнем здесь, среди этого запаха хлеба и звуков простого труда, ему совсем не хотелось. Да и родительские слова о том, что свои мысли нельзя навязывать другим, звенели в ушах. Что значит «навязывать», Никита до конца не понимал, но ясно осознавал: мысли, которые отличаются от большинства, лучше приберечь для другого времени и места. Для темноты своей комнаты или для тишины у забора, глядя в лес.
На внутреннем дворе Смирновых, под раскидистой старой яблоней, стояла просторная открытая беседка. Из-под её прочной крыши открывался вид и на участки с неторопливо жующим скотом, и на передний двор. На щедром уличном столе красовалась гора румяных, ещё дымящихся булочек. Душистый пар от них смешивался с терпким запахом скошенной травы и сладковатым духом навозной жижи, создавая неповторимый букет деревенского изобилия. Центральную позицию на столе с достоинством занимала огромная банка с парным молоком, на поверхности которой плавали жирные, желтоватые сливки.
Ребята, усевшись на грубые лавки, мгновенно оживились. Они наперебой, перебивая друг друга, задавали Никите вопросы про вечерний досуг, с гордостью делились результатами своего трудового дня – сколько возов травы скосили, какую хитрость придумали для поилки. Рассказывали об особенностях своих подопечных – кто из поросят самый смышлёный, какая корова даёт самый жирный удой. Шутили, смеялись заразительно и громко, их голоса сливались в один жизнерадостный гул. В этой открытой, простой и такой искренней компании невозможно было оставаться в стороне или в плохом настроении. Встреча, наполненная добрыми эмоциями и простым человеческим теплом, была такой же питательной и необходимой, как и тёплые булки, которые они с таким удовольствием уплетали.
На небе стали появляться оттенки красного и оранжевого цвета – солнце готовилось к уходу за горизонт. Закат брал своё начало, наполняя уютом и умиротворением сердца тех, кто был занят трудом, а вечерняя прохлада напомнила мальчишкам, что пора поспешить – завершить дела и собраться на досуг, где можно будет продолжить нескончаемые разговоры обо всем.
Прицеп велосипеда уже был укомплектован, но его содержимое явно не соответствовало ожиданиям. Вместо трёх банок молока лежала одна. И вместо обещанной свинины – внушительный, но одинокий кусок говядины, туго перетянутый бечёвкой. Никита замер, широко раскрыл глаза и невольно приподнял руки ладонями вверх в недоумённом жесте.
И тут из-за угла сарая, будто отвечая на его безмолвный вопрос, раздался смущённый, почти шёпотом, голос Аленки. Она стояла, прислонившись к косяку, и её обычно весёлое лицо было серьёзным, а глаза опущены в землю.
– Скотина болеет у нас, – тихо начала она, подбирая слова. – Осталось всего две коровы да бычок-подросток. Быка и тёлку… пришлось забить на прошлой неделе. Так что из мяса – только говядина. – Она сделала паузу, глотнув воздух. – Если оставшиеся не поправятся… останемся совсем без молока. Да и мясо надолго не растянется.
Никита опустил руки, и его растерянность сменилась настороженностью. Тон Аленки говорил о чём-то большем, чем обычные хлопоты.
– Они просто… ничего не едят, – продолжала девушка, и её голос задрожал. – Стоят, опустив головы, а если идут – шатаются, будто пьяные. Шерсть тусклая, взгляд… пустой. Отец говорит, первый раз за всю жизнь с таким сталкивается. Никакие травы, никакие припарки не помогают. Как будто… напасть какая-то.
Слова повисли в воздухе, тяжёлые и зловещие. Для поселения, где каждая корова была не просто скотом, а источником жизни, безопасности и обмена, это звучало как начало беды. Никита молча кивнул, понимая, что везёт домой не просто продукты, а первые тревожные вести.
Алёнка стояла чуть позади, слегка сутулясь, как будто стараясь занять как можно меньше места. Её нескладную, ещё не сформировавшуюся фигуру скрывала просторная одежда – рубаха из грубого льна, явно на пару размеров больше, и широкий свитер, в котором она буквально тонула. Мария в её возрасте уже была пышной, поэтому дочери просто перешивали старьё, и с каждым разом наряд, казалось, становился ещё свободнее – рукава длиннее и шире. У Никиты даже мелькнула мысль пошутить потом с Димой: «Однажды на рукоделие к тебе придёт одна рубашка – и Алёнку в ней, при её-то росте, ты просто не отыщешь».
Её волосы, тёмно-русые, жидкие и тонкие, были покорно собраны в низкий хвост у затылка – шикарной шевелюры из них явно не выйдет. Но глаза… Глаза у неё были хорошие. Голубые, чистые, открытые, словно небо после дождя. В них хотелось верить. Однако взгляд невольно сползал к носу – длинноватому, с заметной горбинкой. Этот решительный центр лица словно притягивал к себе всё внимание, отвлекая от ясного, искреннего взгляда.
«Обычная девчонка, – размышлял про себя Никита, грубовато, но без злобы. – И скучная что ли. Молчунья. Чего он в ней нашёл? Мама куда красивее, да и разговорчивее. О чём с ней вообще можно говорить? Появляется раз в неделю на рукоделии, а остальное время дома торчит со своими коровами да собакой».
– Жаль, что так… – начал он вслух, спохватившись. – В смысле, не то что продуктов мало, а что скотина болеет. – Он сделал паузу, подбирая слова, чтобы поддержать разговор. – Вечером собираешься на рукоделие? Димка просил уточнить…
Смешав смущение и радость внутри себя, Алёнка лишь скромно кивнула, опустив взгляд на свои грубые ботинки. Потом резко отвернулась, будто от внезапного порыва ветра, чтобы скрыть предательскую краску, выступившую на щеках.
– Тогда до вечера, – быстро заключил Никита, чувствуя лёгкую неловкость. Он развернул велосипед, аккуратно выкатил его с гружёным прицепом на улицу и, толкнувшись от земли, быстро заспешил домой, оставив за спиной двор Смирновых с его тревожной тишиной и смущённую девушку у ворот. Ему нужно было не только доставить новости, но и как-то переварить их самому.
Мать, погружённая в свой летний ритуал, лишь мельком взглянула на принесённые продукты. Её внимание всецело принадлежало другому – процессу консервации, который она превратила в высокое искусство. На столе перед ней выстроились в ряд банки, как чистые холсты. Она с точностью укладывала в них разноцветные слои овощей, пересыпала специями, чьи ароматы – тмин, укроп, душистый перец – смешивались в густой, пряный букет. Каждое движение было выверенным, каждое сочетание – продуманным экспериментом. Превращение труда в эстетическое наслаждение.
– Продукты в холодильник убери, я позже разберусь, – проговорила она, не отрываясь от своего занятия. – Димка уже ушёл на рукоделие. Ну, а папка, как всегда, у себя. Ты, Никит, у Древнего не задерживайся, волнуюсь я. И печенье не забудь! – её голос, крикнувший из кухни, звучал привычной, смытой усталостью и заботой.
Никита, стоя в дверном проёме, почувствовал знакомый укол совести. Её переживания были такими же реальными, как банки в её руках. Он сделал глубокий вдох, выстроив на лице маску уверенности ответил:
– Не волнуйся, мам! – стараясь, чтобы голос звучал ровно. – Занесу печенье, поболтаю немного и сразу на рукоделие, к Димке и всем. Обещаю.
Фраза сработала как успокоительное. Мама даже отвлеклась от своего «шедевра», вышла из-за стола, и, не глядя на свои руки в соку и специях, крепко, по-матерински обняла его, пахнущего улицей и чужим двором.
– Умничка, – прошептала она ему в макушку и, словно вспомнив про кипящий маринад, тут же побежала обратно к плите.
Воспользовавшись этой минутной передышкой в её внимании, Никита быстро и бесшумно скользнул в чулан. С полки, заставленной домашними заготовками, он прихватил небольшую баночку малинового варенья – тёмно-рубиновую, с целыми ягодами. К чаю. К разговору, – оправдал он себя мысленно. На рукоделие, конечно же, он и не думал отправляться. Обещание, данное матери, уже стало тяжёлым, невидимым грузом в кармане, но тяга к иному знанию, к разговорам, выходящим за рамки круга в тридцать два человека, была сильнее. Он бережно упаковал варенье вместе с печеньем в старую холщовую сумку. Обман лёг на душу холодным пятном, но любопытство и жажда понять этот мир горели внутри ярче и жарче любой печки.
Глава 3.
Досуг, который называли рукоделием, представлял собой по сути творчество в приятной компании.
Для таких встреч был выделен небольшой дом, который располагался за Центром и граничил с лесом. В распоряжении посетителей была маленькая кухня и две просторных комнаты, в каждой из которой собирались люди по интересам. Как правило, одну комнату занимали женщины с шитьем, вязанием, рисованием, вторую, самую большую, обустроили мужчины – она выглядела как мастерская с различными инструментами и техникой.
Вся земля вокруг дома была заселена парниками с клубникой, поэтому дом назывался в обиходе Ягодным – за час перед посиделками, большая часть посетителей досуга собирала ягоду, обеспечивала ей уход, а другая, меньшая часть, всего несколько человек, собиралась в дальности – участок граничил с лесом и там росли грибы. Спустя час все расходились по комнатам для творческого досуга, ожидая через пару часов совместного сбора за столом на маленькой кухне для чаепития с ягодой.
В теплице было много шума от непрерывного общения – слова, смех, удивление, как бурная река, носимая течением, беспощадно разрывала тишину. Грибы не приветствовали такого соседства с ухоженными ягодными грядками, и предпочитали мульчу из лесной листвы, как и грибные охотники.
Алёнка сидела, прислонившись спиной к прохладным звеньям сетчатого забора, её глаза были закрыты. Она растворялась в звуках, которые создавал ветер, – от едва уловимого шёпота, когда он только трогал макушки сосен, до мощных порывов, сгибавших ветви и рождавших глубокий, протяжный гул, который потом растекался по земле, смягчаясь и теряя силу. Рядом, на траве, стояла её плетёная корзина, полная крепких боровиков и рыжиков, пахнувших хвоей и влажной землёй.
Дима подошёл неслышно и сел рядом, не говоря ни слова. Он тоже закрыл глаза, отдаваясь тому же потоку звуков. Не было нужды в приветствиях, в пустых фразах, которые разрушили бы эту хрупкую, общую тишину. Не было и напряжения – только странное, полное понимание совместного молчания. Алёнка, не открывая глаз, поняла, кто рядом, и уголки её губ дрогнули в лёгкой, почти невидимой улыбке.
– Как думаешь, лес большой? – тихо спросила она, словно боясь спугнуть собственные мысли.
Дима не сразу ответил, позволив вопросу повисеть в воздухе, смешавшись с шумом листвы.
– Не представляю, – так же тихо сказал он наконец. – Думаю, очень. Неспроста на него запрет. Там, наверное, можно идти днями… и назад дорогу не найти.
Он услышал, как изменилось её дыхание. Ровный, спокойный ритм сменился частыми, неровными вздохами. Она пыталась взять его под контроль, делая глубокие вдохи, но тревога, будто живое существо, сидело у неё внутри, сжимая горло. Дима не стал ждать. Он молча нашел её руку, лежавшую на траве, и взял её в свою – крепко, по-братски, но в этом жесте была вся необходимая поддержка. Только тогда он открыл глаза.
Её лицо уже не было безмятежным. Брови, светлые и редкие, были сведены в одну напряжённую линию. Уголки губ, обычно приподнятые в застенчивой полуулыбке, опустились вниз. Без всяких сомнений на её лице читалась печаль – глубокая, взрослая, не по годам.
– Он… он не просто большой, – выдохнула она, наконец открыв глаза и глядя куда-то сквозь забор, в зелёную чащу. – Он… он будто живёт своей жизнью. И эта жизнь сейчас какая-то нездоровая. Как наши коровы. – Голос её дрогнул.
Она сжала его руку чуть сильнее, и в её голубых, чистых глазах, наконец-то встретившихся с его взглядом, было недетское отчаяние.
Пять месяцев назад старшая сестра Алёнки, Соня, исчезла. Ей было семнадцать, и она была иной в масштабах их семьи, впрочем, и в масштабах поселения. Её возмущали правила, давили запреты, а один вопрос не давал покоя, как заноза: «А что будет дальше? Через десять, двадцать лет?». И сама же, с горьким разочарованием, отвечала: «Всё то же самое. Скотина, урожай, зима, лето. Замкнутый круг».
Сначала она была как все: читала, ходила на рукоделие. Но с пятнадцати лет что-то переломилось. Она стала игнорировать предложенный досуг, а по вечерам уходила с блокнотом и карандашами. Её страстью стали заброшенные дома. Она не просто рисовала их – она изучала, скрупулёзно перенося на бумагу каждый узор на ставне, каждый изгиб покосившейся крыши. Делала заметки. А по вечерам шептала Алёнке выдуманные истории о живших там людях, вдыхая жизнь в пыль и прах.
В шестнадцать она стала пропускать и хозяйственные дела. Её интерес углубился, превратившись в одержимость. Теперь она рисовала не только фасады, но и «анатомию» домов – интерьеры, сохранившиеся обломки мебели, отдельные предметы: осколок фарфоровой чашки, ржавый ключ, клочок обоев с цветочным узором. А по вечерам начинался шквал вопросов, от которых у неё дрожали руки: «Кто они были? О чём думали? Почему ушли? И… почему мы остались?».
Родители, братья – вся их крепкая, единая команда – не понимали. Они видели лишь непокорность, лень, бунт ради бунта. Они пытались «достучаться», «пристыдить», «вернуть в норму». Их аргументы были просты и неоспоримы: выживание, община, традиция. Но каждый запрет, каждое наказание лишь подливали масла в её внутренний огонь. Её протесты становились отчаяннее: она могла уйти на всю ночь или не выходить из своей комнаты сутками, крича из-за двери о «личном пространстве» и «своём времени».
После буйного периода наступила неестественная, пугающая тишина. Соня словно сдалась. Она безупречно выполняла все правила и задачи – доила коров, чистила загоны, собирала корм. Но делала это молча, как автомат. Без комментариев, без прежних горящих глаз, без единого вопроса. Её послушание было настолько идеальным, что оно органично, почти цинично, вписалось в образ дружной большой семьи. Границы её комнаты больше не нарушали, задачи выполнялись, вечером она всегда была дома к ужину. Казалось, наступил мир.
Но каждый вечер, перед сном, она заходила к Алёнке. И здесь, в тишине младшей сестриной комнаты, ледяная скорлупа таяла. Алёнка принимала её без вопросов, просто слушая. И Соня говорила. Её монологи были потоком – яркие, выдуманные истории прошлого переплетались с немыслимыми теориями о прежних жителях. Каждый заброшенный дом в её устах обретал эпическую сагу: одни ушли в лес, чтобы основать там свободную общину; другие дошли до других, поселений за горами; третьи и вовсе отправились «спасать» саму Цивилизацию. В её рассказах у героев никогда не было причин вернуться. Там, за границей неизвестного, кипела жизнь: великие дела, развитие, приключения, настоящая судьба. А про отряд она говорила с холодным презрением: они, мол, знают один жалкий маршрут и боятся отклониться на шаг, прячась за правилами ради призрачной безопасности.
Алёнка не перебивала. Не задавала уточняющих вопросов, не пыталась вернуть сестру «фактами». Она просто любила её и молча, всей душой, поддерживала этот хрупкий, прекрасный и страшный мир, который Соня создавала, чтобы не задохнуться.
А потом однажды, после очередной такой истории, Соня обняла её перед сном крепче обычного и прошептала прямо в волосы:
– Я так устала быть удобной.
Утром её не было. Ни в доме, ни в поселении. В её комнате на столе лежал последний рисунок: бесконечная, почти абстрактная чаща леса, и в её безграничной, мрачной глубине – едва различимый, крошечный силуэт человека, затерянный среди чёрных штрихов деревьев.
Спустя неделю на общем собрании старейшины сухо объявили, что поиски отряда ничего не дали. Ни внутри поселения, ни в лесу по разрешённой тропе. «Сони больше нет. Пропала в лесу». А затем, как ритуал, последовала серия профилактических сборов, где снова и снова, с ледяной настойчивостью, вдалбливали правила и запреты. Ужас исчезновения попытались зацементировать новыми слоями страха и дисциплины. Лес стал не просто опасным – он стал немым укором, могилой без тела, и всеобщим табу, о котором полагалось молчать, чтобы не накликать беду на остальных.
Пережить леденящую боль утраты родителям помогали лишь два якоря: их оставшиеся дети и монотонный, поглощающий все мысли труд. Мария Смирнова больше не появлялась на общих сборах и досугах. Она не выходила за границы своего участка, будто невидимая стена выросла между её миром и остальным поселением. Каждый дом, каждый забор здесь был зарисован Соней, пропитан её взглядом и её историями. Выходить за порог означало натыкаться на эти живые, болезненные памятники. Единственным безопасным убежищем, свободным от призраков, оставался собственный дом, сараи, загоны – пространство, где память была только о живой, а не об исчезнувшей дочери.
Отец, Мишка, всегда был нелюдим, но теперь его отчуждённость обрела новый, мрачный смысл. Каждый день он начинал и заканчивал одним и тем же ритуалом: утренним и вечерним обходом вдоль всего забора поселения. В сопровождении своего пса он шагал неспешно, пристально вглядываясь в зеленую стену леса. Его взгляд был тяжёлым, в нём читалось не просто ожидание, а мучительное, почти физическое чувство безысходности. Он не ждал чуда. Он ждал хоть какого-то знака, хоть тени, хоть намёка на то, что её уход не был абсолютным, беззвучным поглощением.
Здесь же, у забора, Алёнка находила своё успокоение. Лиственный шум, шелест, гул ветра – всё это создавало особенное пространство, своего рода звуковую свободу от тяжести земли и обязанностей. В сознании всплывали яркие картинки, обрывки памяти о сестре – её смех за рисованием, её горящие глаза, когда она рассказывала очередную историю. Эти образы сменяли друг друга, уступая место не блокам фактов, а мечтам и фантазиям, которые оживали в этом нежном, безмолвном контакте с природой. Именно здесь, слушая ветер и лес, ей удавалось обуздать сжимающую горло тревожность, превратив её в тихую, печальную надежду.
– А ты не думал, – тихо начала она, всё ещё глядя в чащу, – что есть такие же поселения за лесом? Я всё думаю… а вдруг она не пропала. Вдруг нашла другое место. Других людей? Может, там… и правда есть та жизнь, о которой она мечтала?
Её слова, полные наивной веры и отчаянной попытки найти смысл, повисли в воздухе, смешиваясь с лесным гулом.
И в этот миг тишину, а вместе с ней и все хрупкие мечтания, разорвал звук – глухой, мощный удар колокола прокатился по поселению, заставив вздрогнуть не только тела, но и, казалось, сам воздух. За первым ударом последовал второй, третий – мерный, неумолимый гул, заполнявший всё пространство от забора до забора.
В уставе поселения было чётко прописано: общий сбор в Центре объявляется только по двум причинам – возвращение отряда или возникновение проблемы, затрагивающей всех.
Дима и Алёнка мгновенно встрепенулись. Её рука выскользнула из его, и она вскочила на ноги, сметая с колен травинки. В её глазах, только что таких задумчивых, вспыхнула неподдельная тревога.
– Это собрание, – прошептала она, и её голос перекрыл отдающийся в ушах звон. – Что случилось?
Дима тоже поднялся, отряхиваясь. Взгляд его метнулся к Центру, чью массивную крышу было видно над остальными домами. В памяти всплыли тревожные слова о болезнях скота у Смирновых. Могла ли эта беда выйти за пределы одного подворья?
– Не знаю, – ответил он коротко, уже начиная двигаться. —Надо идти.
Звон колокола, тяжёлый и властный, продолжал вибрировать в костях, сметая прочь и лирические мысли о лесе, и тихие надежды на другие поселения. Он взывал к дисциплине, к коллективу, к немедленному действию. Личные переживания, какими бы острыми они ни были, отодвигались на второй план. Лес, хранящий свои тайны и, возможно, Соню, мог подождать. Сейчас нужно было идти в Центр, чтобы узнать, какая новая тень легла на их маленький, хрупкий мир.
Глава 4.
Дом Древнего стоял особняком, и не только в переносном смысле. Он располагался в самом дальнем, тупиковом конце поселения, там, где тропинка, уже больше похожая на звериную тропу, упиралась в сплошную стену леса. Казалось, он был построен не просто на окраине деревни, а на самой границе мира, повернувшись спиной ко всему сообществу. Вековая тишина, тяжелее и глубже, чем в других уголках, обволакивала это место.
Когда-то здесь были и другие дома, но теперь их лишь угадывали под зловещими холмами из обломков, скрытыми буйными шапками крапивы. Природа не просто наступала – она уже поглотила соседей, и от них остались лишь призрачные очертания. Сам дом Древнего, низкий, с просевшей крышей, покрытой мхом, казалось, держался лишь благодаря упрямству своего хозяина, последним островком в море забвения.
Вечерний туман, стелящийся от леса, окутывал подступы к дому непроницаемой, сырой пеленой. Он не просто скрывал детали – он растворял контуры, делая здание похожим на мираж, на грязное пятно на фоне серого неба. В этой тишине не слышалось ни мычания коров, ни отдалённых голосов – лишь собственное дыхание и навязчивый гул в ушах. Лишь в одном окне, самом дальнем, тускло желтел мутноватый свет – не тёплый и не приветливый. Он не освещал, а лишь подчёркивал окружающую тьму.
Здесь не было ни высоких заборов, ни колючей проволоки, ни магнитных замков с их тихими щелчками. Ничто не защищало этот порог и не предупреждало о вторжении. Казалось, сама атмосфера служила лучшей охраной. От участка веяло таким глубоким, законченным одиночеством, таким безразличием к внешнему миру, что оно отталкивало сильнее любой преграды. Если верить, что дом – отражение души хозяина, то эта душа была полна тайн, запертых в немых комнатах, и холодного спокойствия, способного заморозить любое праздное любопытство. Подойти к дому значило нарушить не правило, а некий неписаный, природный закон.
Никита уважительно распахнул калитку, и та, не скрипнув, поддалась, будто ждала именно его. Он просунулся на участок, и мир за его спиной словно остался за невидимой стеной. Дорожка к дому, выложенная когда-то плиткой, теперь была разорвана сетью трещин, из которых пробивалась упрямая, низкая трава. Черное, низкое небо, казалось, давило на плечи, сливаясь по краям с темной землей, оправдывая пугающую отрешенность этого места.
Но шагая, Никита заметил то, что не видно с первого взгляда. Вдоль дорожки, в почти полной темноте, стояли кусты гортензии – пышные, тяжелые от влажных соцветий, бледные шары которых светились в сумерках как призрачные фонари. Пасмурный вечер скрывал краски, но угадывались очертания розовых кустов, стройные ряды лилий, чьи бутоны были плотно сжаты. Этот палисадник, ухоженный с почти педантичной аккуратностью, вступал в молчаливое противоречие с обликом жилища, доказывая: здесь есть не только угасание, но и чья-то регулярная, упорная забота.
Стены дома напоминали лоскутное одеяло из облупившейся краски разных оттенков – грязно-голубой, выцветший желтый, заплатки из серой мазни. Каждое пятно было молчаливой летописью сражения хозяина с разрухой и временем. Входная дверь поддалась не сразу, с протяжным, жутким хрипом, словно не желая впускать в свое забвение. Звук навязывал мысль: уют и тепло здесь врятли встретишь.
Внутри царил полумрак и запах старой бумаги, воска и сухих трав. Всего один этаж – лабиринт, полный секретов. Следуя в дальнюю комнату, где горел свет, Никита насчитал еще пару помещений, каждое не блистало порядком – на полу были разбросаны книги, фотографии, рисунки, предметы, но зайти в одну из комнат без разрешения хозяина было бы дурным тоном. Потертая мебель, ковры и всевозможные предметы, словно свидетели, ждали своего часа для открытия тайн, а пока были покрыты тонким слоем пыли времени.
Свет горел в кухне – тесной, пятиметровой каморке, где каждый сантиметр был на счету. Принять большое количество гостей здесь было немыслимо, но для тихого чаепития на пару персон место находилось. Основную часть стены занимал большой, но грязный оконный проем, затянутый паутиной и пылью, сквозь которые тускло просачивался вечерний свет. У окна стоял небольшой стол с кривыми ножками, покрытый потертой, липкой от времени клеенкой. К стене напротив примыкал самодельный буфет – несколько сколоченных досок, на которых в строгом, почти воинском порядке была расставлена кухонная утварь: жестяные кружки, эмалированные миски с отбитыми краями, два чайника.

