
Полная версия
П-117
С течением времени прозвище «мутные» стало неотъемлемой частью их жизни, въелось в саму ткань их существования, как ржавчина в металл. И дети, и взрослые шептались об опасности, что исходила от них – неявной, как запах озона перед грозой, – и призывали друг друга держать дистанцию. Так день за днём, год за годом, жизнь мутных продолжалась в своей тихой, замкнутой реальности, отгороженной не только забором, но и прочным, невидимым барьером всеобщего страха и нежелания знать. Никто не знал их прошлого, никому не была открыта причина их молчания. Они стали живым воплощением тайны, порождающей отчуждение, которое, увы, всегда оказывалось сильнее мимолётных порывов благородства.
Тягучую, неловкую тишину в зале прервали шаги – неспешные, твёрдые, отмеряющие время, как маятник. В зал вошли старейшины. Их было трое: двое мужчин и женщина, каждому далеко за шестьдесят. Последние два десятилетия они занимали этот пост, определяя правила и судьбы, унаследовав от своих родителей не только инструменты, но и тайные, нигде не записанные знания об управлении этим хрупким миром.
Их власть была особой – ненавязчивой, неочевидной, напоминавшей не грубый нажим, а тонкое плетение из множества нитей: родства, долга, мелких услуг, контролируемого доступа к ресурсам и знаниям. Старейшин было несколько, что исключало откровенный авторитаризм, но делало их влияние ещё более всепроникающим. Их авторитет вытекал не из силы, а из глубокого, выстраданного доверия поселенцев и признания их незаменимости. Возраст их внушал почтение – большинство жителей были моложе, разумеется, кроме Древнего, чья древность уже переходила в иную, мифическую категорию.
Старейшины, словно опытные ткачи за невидимым станком, умело управляли потоком информации. Они знали, что кому сказать, а о чём промолчать. Их речи на собраниях всегда были выверены, подчеркивали заботу об общем благе, а принимаемые решения преподносились как беспристрастные и единственно верные, продиктованные суровой необходимостью выживания. Весь этот коктейль мудрости и благодати был щедро приправлен общим, культивируемым страхом перед миром за пределами забора. Именно они напоминали о пропавших, о коварстве леса, о незыблемости правил, обеспечивающих безопасность.
Теперь они заняли свои места в центре зала – не на возвышении, а среди всех, но так, что всё внимание невольно стягивалось к ним. Три фигуры. Три кита, на спинах которых покоилось хрупкое равновесие всей жизни в поселении. Их лица были испещрены морщинами, как картами прожитых лет, а глаза, уставшие и проницательные, медленно обводили собравшихся, вычитывая в позах и взглядах невысказанные тревоги, обиды, надежды. В их молчаливом присутствии уже заключалось решение – пока не озвученное, но уже предопределённое. Они были живым воплощением порядка, традиции и той самой границы, за которую нельзя было переступать. И все в зале, от мала до велика, затаив дыхание, ждали, что скажут эти три человека. Какое новое правило, какое предупреждение или, боже упаси, дурное известие сплетут они сегодня из невидимых нитей своей власти.
Первый, кого все взгляды встречали с почти инстинктивным облегчением, был невысокий, коренастый старик. Его лицо, изборождённое добрыми морщинами, казалось, излучало собственный, мягкий свет. Лучезарный, тёплый взгляд, всегда готовый встретить вопрос или беду. Это был Учитель. Его мудрость была не отстранённой, а деятельной, живой. Он обучал не только детей азбуке и числам, но и взрослых – севообороту, основам механики, звёздам на небе. Он был живым источником, к которому шли не за приказом, а за пониманием. Его уважали без тени страха, с ним стремились провести время, ведь в его присутствии мир казался познаваемым и полным чудес. Он пробуждал любознательность, находил в каждом искру таланта и раздувал её. Но эта же доброта была и его оружием – тем, кто учился у него, было сложнее усомниться в системе, которую он, казалось бы, просто объяснял.
Рядом с ним стоял второй мужчина – худой, ничем не примечательный на первый взгляд. Его сила была не в лице, а в голосе. Когда он начинал говорить, всё вокруг замирало. Его речь была гипнотической, обволакивающей, она плела зачарованный круг, из которого не хотелось выходить. Это был Оратор. Он собирал данные, записывал истории, и его версии событий становились каноном для всех. У него был ответ на любой вопрос, объяснение для любой трагедии. Он мог заставить поверить в прошлое, которое никто не видел, и принять настоящее, каким он его описывал. Он не приказывал – он убеждал, и после его речей любое решение старейшин казалось не просто правильным, а единственно возможным, освящённым самой логикой истории.
А между ними, будто тёмный, необходимый баланс, стояла женщина. Низкая, грузная, с грубыми, мощными чертами лица, увеличенными толстыми стёклами очков. Она внушала самый настоящий, первобытный страх. Её авторитет был тяжёл, как свинец, и неоспорим, как закон тяготения. Дело было не в её внешности, как шутил отец Никиты, а в том, что её разум был на «ты» с самими основами материи. Она превращала травы и коренья в лекарства, спасающие от лихорадки, а те же вещества в иной пропорции – в яд, способный очистить поле от саранчи. Она одна могла разобраться в странных артефактах, которые приносил отряд, определить, что есть пища, а что – смерть. Она была как древняя ведьма, владеющая силами, которые могли как исцелить, так и испепелить. Её боялись, её уважали через этот страх, и её необходимость была абсолютной. Она олицетворяла ту самую грань, где знание перетекает во власть – тёмную, безличную, но жизненно важную для выживания.
Её звали Елизавета Сергеевна, но для всех, от мала до велика, она была прежде всего Кислоткой. Это прозвище, данное ей давным-давно ещё первыми учениками, прилипло намертво, словно едкий реагент, разъедающий не только металл, но и душу. К нему она, казалось, привыкла – или просто смирилась, спрятав обиду за ещё более толстым слоем ледяной сдержанности.
Она учила детей азам химии «в охотку» – то есть редко, сухо и только тех, кто проявлял хоть какую-то упрямую способность к логике. Желающих посещать её уроки было мало. Она не располагала к себе: её суровая наружность отталкивала с порога. Строгие, с проседью волосы, всегда стянутые в тугой, неумолимо гладкий пучок. Очки в грубой чёрной пластмассовой оправе, за которыми скрывался взгляд проницательный, требовательный и абсолютно лишённый тепла. На её лице никто и никогда не видел улыбки – лишь плотно сжатые тонкие губы и морщину глубокой концентрации или вечного недовольства между бровей. От неё хотелось держаться подальше, как от токсичного испарения.
И именно с ней, по самым живучим и мрачным слухам, была связана главная тайна Мутных. Говорили, что это она, Елизавета Сергеевна, вырастила их, взяла под свою холодную опеку после того, как отряд привёл скитальцев из цивилизации. Этот факт, словно чёрная, не выводимая метка, лежал на её и без того безупречно-строгой репутации. Существование этих странных, отчуждённых людей на окраине было тайной, покрытой мраком, и общественное мнение без колебаний назначало виновного. Конечно, кто же ещё мог так изуродовать души, если не она? Её характер, тяжёлый, как свинец, холодный и неприступный, как лабораторное стекло, якобы и наложил свой неизгладимый отпечаток на Петра и Анну, сделав их ещё более «убогими», замкнутыми, лишёнными дара простого человеческого общения. Она была живым объяснением самой мрачной аномалии в их среде. И этот шепот за спиной был, пожалуй, единственной неувязкой в безупречном, пугающем порядке её существования.
Авторитет Елизаветы Сергеевны был непоколебим ещё по одной, самой веской причине. В совете старейшин был четвёртый – непостоянный, но самый значимый. Руководитель отряда. Тот, кто добывал провизию, оберегал границы от невидимых угроз. Им был её сын.
Он возглавил отряд меньше года назад. А до него – десятилетиями – отрядом безраздельно командовал её муж. Его фигура была не просто значимой, а легендарной. Он возвращался всегда – своевременно, с трофеями, провизией, скупыми, но отчётами. Для поселения он был героем, живой стеной между ними и хаосом. Но дома, за общим столом, этот титан превращался в спокойного, немного усталого человека. Он избегал разговоров о подвигах и рисках, предпочитал тишину. И странно для такого сурового человека – обожал готовить. Его руки, привыкшие к оружию и инструментам, с удивительной нежностью месили тесто или снимали пробу с бульона. Это был его способ возвращаться – через простые, земные запахи, через процесс созидания, а не защиты.
Но в этом году случилось то, чего все боялись, хотя ждали этого в другом месте и в другое время. Он исчез.
Исчез не в гуще леса, не во время вылазки отряда. Всё произошло в обычное, ничем не примечательное утро, когда отряд уже неделю как отдыхал, а жизнь в поселении текла своим накатанным, безопасным руслом. Был запах кофе – того самого, крепкого, горького, который варил только он. Были привычные звуки за окном. А потом – тишина. Не просто отсутствие шума, а глухая, звенящая пустота, когда все разом поняли: его нет. Ни на участке, где он проверял инструменты, ни в мастерской, ни у дальнего забора, где он часто стоял, вглядываясь в лес.
Короткая, сухая записка, без объяснений гласила: «Иду по следу Сони. Один.»
И всё. Ни прощаний, ни просьб, ни планов. Он нарушил главный, нерушимый закон – никогда не ходить за границу в одиночку. С одной стороны, в этом был свой жестокий смысл: он не ставил под угрозу жизни других, взяв весь риск на себя. С другой – своим поступком он подрубил саму основу порядка, дисциплины, того самого, что держало их мир от распада. Он был не просто главой отряда – он был символом её прочности. И этот символ вдруг взял и растворился в тумане.
Он не вернулся. Его исчезновение стало не просто потерей. Оно стало трещиной. Молчаливым вопросом, который теперь висел в воздухе: если даже он, оплот их безопасности, счёл возможным нарушить правило и уйти в одиночку – то что держит здесь остальных?
В тот день Оратор был на высоте. Его слова, отточенные и тяжёлые, как надгробные плиты, падали в гробовую тишину зала. Он говорил о долге, о самопожертвовании, о величии духа, что сильнее страха. Каждое предложение было выверено, чтобы ранить – не врага, а самих слушателей, чтобы разорвать сердце каждого жителя гордостью и болью одновременно. Мужество. Преданность. Жертва ради всех. Эти слова висели в воздухе, и люди верили им, потому что хотели верить, что его уход – не безумие, а высший акт героизма.
Елизавета Сергеевна стояла неподалёку. Не проронила ни звука. Ни одна слеза не пересекла границу её щеки. Она была монолитом. Её осанка, взгляд, скрещенные на груди руки – всё кричало об одном: её утрата была платой, которую она внесла за безопасность всех. И теперь все остальные были в неоплатном долгу. Это понимание висело в воздухе тяжелее слов Оратора.
Затем слово взял Учитель. Его голос, обычно мягкий, теперь звучал сдержанно и сухо, как скрип пергамента.
– Место в отряде не может пустовать, – объявил он, обводя зал взглядом, не терпящим возражений. – Его займёт Олег. Сын нашего пропавшего брата. Он молод, но готов. Был ближе всех к отцу. Знает дело.
Имя «Олег» прорезало тишину, и по залу прокатилась волна сдавленных перешёптываний. Несколько голосов – в основном молодых – выкрикнули одобрение. Но большинство жителей переглядывались, и в их взглядах читалось не восхищение, а тревога и сомнение. Слишком молод. Неопытен. Слишком много на него сразу. Шёпот нёсся по рядам: «Как же она держится?», «Не каждый смог бы так». Взгляды, украдкой бросаемые на «Кислотку», были полны странной смеси: ледяного уважения, суеверного страха и щемящей жалости, которой она, казалось, презирала больше всего на свете.
К тому времени в поселении пропало уже около четырёх человек разного возраста, и тихое беспокойство начало перерастать в ропот. Жители всё чаще собирались кучками, требуя понять причины исчезновений, искать закономерности, а не просто списывать всё на «волю леса». Тогда Плотниковы, обычно державшиеся в тени на общих собраниях, не выдержали. Роман, отец семейства Плотниковых, встал, и его обычно спокойное лицо было искажено глухой яростью.
– Мы же не можем жить так, как будто ничего не случилось! – его голос, непривычно громкий, дрожал не от страха, а от давно копившегося возмущения. – Нельзя без конца жертвовать отрядом, отправляя людей в ту же самую чащу, откуда никто не возвращается! Надо менять стратегию! Искать ответы, а не новые тела!
В зале повисла шоковая тишина. Так открыто против слова старейшин ещё никто не выступал. Дебаты были долгими, напряжёнными, полными укоров и попыток призвать к «разумности». А затем слово взял Оратор. Он не повышал голоса. Не нужно. Каждое его слово падало, как отточенный лезвием камень.
– Власть, – произнёс он чётко, без эмоций, – определяет правила выживания. Они написаны не нами. Они продиктованы реальностью за нашим забором. Если вы с ними не согласны… вам следует подумать о смене самой системы.
Он сделал паузу, давая угрозе просочиться в сознание каждого.
– Но помните: это опасно. Для всех.
Так власть, не сломив открыто, снова диктовала свою волю. И большинство приняло – не от согласия, а от усталости. Жить спокойно, пусть и подчиняясь чужой воле, оказалось удобнее, чем бороться и рисковать не только свободой, но, как ясно дали понять, и жизнью своей и близких. Внутри каждой семьи остались свои взгляды, свои сомнения, свои тихие вечерние разговоры за закрытыми дверями. Так и жили – на лезвии, внешне подчиняясь, внутренне надеясь на перемены, которые не смели приблизить.
Так, в глухой тишине своей мастерской, Роман Плотников и собрал ту самую систему безопасности в их доме. Это дело было не для защиты от внешних врагов или лесных тварей. Это был щит от той самой системы. От её возможной «профилактики» и контроля. Для подключения Роман, почти не задумываясь, привлёк Мутного. Тот просто проходил мимо. Плотников встретил его взгляд и коротко кивнул, втягивая внутрь тишины и работы. И этот странный человек без лишних слов вошёл, влился в процесс. Делал на совесть, будто собирал защиту для самого себя, вникая в каждый контакт, в каждую спайку. Они не обменивались словами, только деталями и пониманием.
Оратор сделал шаг вперёд, его голос, низкий и поставленный, легко наполнил собой пространство зала, заглушив последние перешёптывания.
– Друзья! Мы собрались, чтобы встретить наш отряд. Они прибудут с минуты на минуту. Помните: важно знать, что дома тебя ждут, что каждый на счету. – Он обвёл зал медленным, тяжёлым взглядом, будто сверяя присутствующих с невидимым списком. – Наш Олег доложит обстановку. Завтра, как всегда, разделим припасы, по справедливости. Но прежде – все ли в сборе?
Он намеренно сделал паузу, дав тишине стать ощутимой. Десятки глаз невольно забегали по рядам, выискивая знакомые лица.
– Где, – продолжил Оратор, и его голос стал чуть резче, – Миша Смирнов?
Вопрос повис в воздухе, обретая неожиданную весомость. В первом ряду Мария Смирнова выпрямила спину, её лицо оставалось каменным, но пальцы, вцепившиеся в складки платья, побелели.
Этим моментом воспользовался Учитель. Он не повышал голос, но его слова, произнесённые с отеческой, но неумолимой строгостью, прорезали нарастающий гул тревоги:
– Напоминаю всем. Сбор – обязанность каждого. Не проявление воли, а долг. Те, кто пренебрегает им… – он сделал ещё одну, более долгую паузу, – могут попасть в беду не только сами. Мы должны быть едины. Не отворачиваться друг от друга в трудную минуту.
Заговорила Елизавета Сергеевна. Её голос был сухим и безжалостным, как скрип морозного льда:
– Равнодушие – страшнейшая хворь. Она разъедает изнутри. Только общий труд и совместный досуг – надёжная противоядие от неё. – Её взгляд, будто случайно, скользнул по бледным лицам Мутных в дальнем углу, а затем вернулся к месту, где должна была быть семья Смирновых. – Одиночество… это первый и вернейший признак надвигающейся беды.
Её слова, холодные и точные, упали в уже готовую почву всеобщей тревоги. В зале снова пополз шёпот, но теперь в нём слышались не вопросы, а страх и смутное осуждение. «Где же он? Почему не пришёл? Не заболел ли?»
Никита, стоя рядом с братом, невольно прижал локоть к боку, ощущая под тканью твёрдый угол украденной книги. Её вес казался сейчас невероятным. В этих речах о единстве и долге он слышал что-то иное – предупреждение, обращённое не только к отсутствующему Мише, а ко всем, кто посмел бы усомниться, уйти в себя, задать лишний вопрос. Система, умело сплетая заботу и контроль, снова напоминала о своих границах. И отсутствие одного человека на общем сборе превращалось из бытовой оплошности в зловещий симптом, в повод для тихого, но беспощадного суда. До мальчишки дошло, почему общение с Древним вызывает тревогу у мамы. Надо поговорить открыто и всё объяснить, ведь их общение уже исключает одиночество.
– Мы должны, – продолжил Оратор, и его голос зазвучал мягче, – мы обязаны присматривать друг за другом. За соседом, за другом, за тем, кто поник. Наставлять на истинный путь, если кто-то собьётся. У всех бывают слабости, тёмные часы, сложности, которые хочется нести в одиночку. Но! – он поднял палец, и жест этот был подобен поднятому факелу. – Но правила созданы не для стеснения. Они – плотина, что держит наше благополучие. Они должны исполняться. Неукоснительно. Во благо всех. Во благо каждого в этом зале и тех, кого мы любим.
Он сделал паузу, долгую и выразительную, позволяя своим словам просочиться в сознание, осесть там, как пыльца страха и долга. Его взгляд, обводя зал, казалось, останавливался на каждом лице, проникая в самые потаённые мысли.
– Одиночество, – повторил он, и теперь его голос стал тише, интимнее, как будто он делился страшной тайной, – оно никогда не заканчивается добром. Запомните это. Надо об этом помнить каждый день. – Он медленно перевёл взгляд на родителей, стоящих с детьми. – Вести расписание. Контролировать. Знать, где твой ребёнок, с кем он говорит, о чём думает. Беречь своих детей – это не просто накормить и одеть. Это – вписать их в расписание. Сверить их жизнь с общим графиком. Отмечать их присутствие. Правила наши просты. И тот, кто их соблюдает – живёт под нашей общей, крепкой защитой. А тот, кто отходит в сторону… – Он не договорил, лишь развёл руками в красноречивом, скорбном жесте, давая додумать каждому самое страшное.
Его речь прервал резкий, чёткий стук – сухой, отрывистый ритм шагов. Он нарастал от входа, неумолимый и слаженный, каждый удар по деревянному полу врезался в гипнотический поток слов Оратора, разбивая его на осколки.
Все головы разом повернулись к двери.
В зал, строем, вошли пять мужчин. Они шли нога в ногу, не глядя по сторонам, их движения были отточенными и уставшими одновременно. Их одежда – серая, из грубой ткани – была мятой, в пятнах земли и чего-то тёмного. У одного на плече зияла аккуратная, но свежая дыра, рукав был порван до локтя, обнажая забинтованный, проступивший сукровицей участок предплечья. Они пахли. Пахли дымом костра, сырой землёй, потом, металлом и чем-то ещё – острым, чужим, лесным.
Неделю их не было дома. И их вид кричал об этом громче любых отчётов. Это не были прогулки по окрестностям. По их скулам, впавшим щекам, по застывшей в глазах концентрации, смешанной с пустотой, читался настоящий поход. Поход туда, откуда можно не вернуться.
Впереди шёл Олег. Сын Кислотки. Наследник исчезнувшей легенды. Он казался старше своих лет. Его лицо было бледным под слоем дорожной грязи, а во взгляде, скользнувшем по залу, не было ни торжества, ни облегчения – лишь холодная, отстранённая ясность и глубокая усталость. Он остановился перед старейшинами, и его молчание было красноречивее любой пламенной речи Оратора.
В зале воцарилась абсолютная, леденящая тишина. Давление речей и правил на мгновение рухнуло, раздавленное грубой, неприкрашенной реальностью, что вошла в дверь на своих усталых ногах.
Глава 6.
Когда отряд занял центральное место в помещении, тишина опустилась на всех, словно плотный бархатный занавес и в воздухе повис густой коктейль из страха и любопытства. Каждый поселенец рассматривал отряд, словно пытаясь разыскать в каждой морщинке тайный смыл, скрытую эмоцию в каждом движении бровей. Доклад отряда – поворотный пункт в жизни каждого, который может изменить всё, либо в очередной раз отпустить на несколько месяцев в мирскую жизнь, до того момента, пока снова не возникнет необходимость выйти за границы поселения.
Во главе стоял молодой руководитель – Олег, ему было около двадцати, не больше. Сын Кислотки был её полной противоположностью внешне, будто природа, устав от уродства матери, вложила всю красоту рода в него одного. Статный, с ослепительной улыбкой и ясными, как горные озёра, глазами, он покорял с первого взгляда. Но в этом взгляде, за холодным блеском, таилась тень.
Он стал для Кислотки поздним, выстраданным шансом. После тщетных попыток вылепить людей из тех самых «мутных», она родила его в зрелом возрасте, чтобы наконец получить идеального наследника – чистого, красивого, податливого. Лидером он был прирождённым – властным, как она. Его душа с самого рождения жаждала внимания, требовала выделяться и доминировать. Однако строгая, холодная Кислотка подавляла в нём всякую эмоциональность, заковывая чувства в лёд. И этот лёд временами трескался, выпуская наружу мелкую, но едкую злость – он мастерски совершал пакости, оставаясь при этом безупречным в глазах большинства.
Но его отец, Иван Владимирович, с тихой любовью и спокойной мудростью, был для Олега другой вселенной – полной, но строгой справедливости. Если Кислотка требовала результата и подавляла волю, то отец терпеливо разбирал причины и следствия, втолковывая сыну механику ответственности и самоуважения. Каждое событие в жизни мальчика он превращал в подробный разбор, урок, фундамент для будущей самодостаточности.
И Олег, этот красивый, жаждущий признания ребенок, оказался на растяжке между двумя полюсами силы. Он ловил взгляд матери – холодный, оценивающий, одобряющий лишь безупречность. И ловил взгляд отца – теплый, аналитический, одобряющий правильный поступок. Он метался, стараясь угодить обоим, выпрашивая своей душой их внимание, их редкое и ценное одобрение. Но постепенно до него стала доходить горькая правда: оба родителя были увлечены в первую очередь им как проектом, полем битвы за влияние. Мать видела в нём свое идеальное продолжение – властное и безупречное. Отец – шанс вырастить человека по своему образу и подобию: мудрого и справедливого правителя. Их схватка велась не за его душу, а за его будущую сущность. И Олег, с детской горечью, а затем и с холодной расчётливостью взрослеющего юноши, начал понимать, что его внутренний мир – его страхи, стремления, сокровенные желания – не интересует их по-настоящему. Каждый родитель был слеп и глух к нему самому, видя лишь чистый холст, на который нужно было нанести свой эскиз будущего.
Авторитет Ивана Владимировича в отряде был непререкаем. Десятки лет во главе – не срок, а эпоха, выстроенная не на силе, а на кристальной последовательности, знании и железной надёжности. Он был для них скалой, о которую разбивались любые трудности. Никто не сомневался: «Вано всё просчитал». Его гений был в умении видеть людей, распределяя задачи так, что каждый чувствовал себя незаменимым винтиком в безупречном механизме.
Но мало кто знал, что механизм этот был спроектирован и заведён его женой.
Тихо, в тени своей комнаты, она была тем самым часовщиком. Она готовила план, где каждая мелочь была учтена. Она комплектовала рюкзаки, подбирая инструменты. А по возвращении отряда требовала подробный доклад – сперва от мужа, а затем, заняв место старейшины, и от каждого отрядного. Под лучом настольной лампы её карандаш бежал по бумаге, не записывая, а вскрывая события. Она впитывала факты, вытягивала детали, а дома наслаивала на эту схему личные наблюдения мужа: самочувствие, жесты, страхи и желания. Её анализ был рентгеном, обнажающим скрытые связи. Она знала местность, не видя её, и читала людей, как открытые книги. Вано был лицом, волей и сердцем отряда. Кислотка же была его живым, аналитическим, беспощадным мозгом.
Семь дней. Именно такой срок определила она для похода. Не округлённая неделя, а жёсткая математика выживания: три дня на дорогу, четыре – на работу с запасом. Максимальный срок, за который группа, даже потеряв всё, могла вытянуть на её порошках и знаниях. Химия, травы, физиология – её ум превращался в аптечку и стратегический штаб. Каждый грамм в рюкзаке, каждый час маршрута, каждый возможный исход – всё было просчитано до холодной ясности.
Но эту сторону жизни семьи – титаническую работу ума, обеспечивавшую саму возможность их существования, – никто не видел и видеть не хотел. Людскому восприятию, склонному к сплетням и простым ярлыкам, было не под силу разглядеть этот гений за неприглядной оболочкой. Их занимала одна неразрешимая загадка: как такой статный, уважаемый, интересный мужчина мог выбрать себе в жёны вот эту… Кислотку. Женщину, от которой, по общему мнению, веяло таким морозом, что рядом хотелось кутаться в одеяло. Которая одним своим видом отталкивала и будто ставила невидимый щит. «Как он к ней подходит? – шептались за спиной. – И как он с ней… делит постель? Это же должна быть пытка, а не жизнь».

