
Полная версия
Глянец и Когти
Да.
Потому что если бы я был умнее, я бы не писал на стаканчиках. Я бы не кивал ей в коридоре. Я бы не делал вид, что мне всё равно, когда Смолин дышит ей в затылок.
Я бы жил по протоколу.
А по протоколу сегодня Лена подписывает заявление. И никто не двигается. И завтра Ева подписывает что-то своё. И всё тихо, чисто, красиво – как любит Aurora.
Я смотрю на неё дольше, чем нужно.
– Ничего ты мне не должна, – говорю. – И никого я никуда не тяну. Ты сама встала.
– Я встала, – соглашается она. – А вы… прикрыли.
Внутри у меня поднимается злость. Не на неё – на себя. Потому что «прикрыли» звучит героично. А я не герой. Я просто слишком хорошо знаю, что бывает, когда все молчат.
Я слишком долго снимал чужие улыбки на показах. Слишком много раз ловил в кадр людей, которые потом исчезали – и никто не задавал вопросов.
И в один из таких дней я тоже молчал.
Не хочу снова.
– Хорошие кадры требуют хорошего света, – говорю я, и голос звучит легче, чем внутри. – Штатив – это свет. Регина – это шум. Сегодня я выбрал свет.
Ева фыркает, но не смеётся. Ей сейчас не до смешного.
– А если бы она вас… – она запинается. Не хочет произносить «уволила». Потому что знает: есть мораторий на сотрудников. Но на подрядчиков? На фотографов? Здесь всегда есть способ выкинуть человека с лестницы так, чтобы он сам «упал».
– Она меня не уволит, – отвечаю. – Она мной торгует. Это другое.
Ева моргает. Словно не ожидала такого прямого, некрасивого ответа.
– Вы звучите так, будто вам всё равно, – говорит она.
– Мне не всё равно, – говорю я. – Мне просто привычно.
Она делает шаг ближе. Стоп. Я ловлю себя на том, как тело реагирует раньше головы: как напрягаются плечи, как ладони становятся горячими. Кондиционер дует, а мне вдруг становится тесно.
– И всё же… – Ева смотрит мне в лицо. – Зачем?
Я мог бы сказать «потому что ты была права». По сценарию. По мужскому кино. Сказать и поставить точку.
Но точка – это тоже опасно.
Я беру паузу, и в этой паузе слышно, как где-то в вентиляции щёлкает металл.
– Потому что ты не сыграла в их игру, – говорю наконец. – И это редкость.
Ева смотрит так, будто ей непривычно, когда её не оценивают как «удобная/неудобная». Как будто её сейчас называют человеком.
Она открывает рот – и закрывает. Потом всё-таки спрашивает:
– А вы… вы давно здесь?
Я усмехаюсь. Не весело. Скорее криво.
– Достаточно, чтобы знать, где стены тонкие.
Она кивает, и я вижу: она понимает. Она запоминает. Она собирает в голове карту мин.
И вот тут мне становится по-настоящему не по себе.
Потому что я не хочу, чтобы она училась выживать так, как выживал я. Это плохая школа. Дорого стоит. Потом долго лечится.
Я делаю шаг к ней – сам. И это уже ошибка, потому что дистанция – единственное, что держит нас в «протоколе».
Ева не отступает.
У неё воротник всё ещё криво лежит. Слишком мелкая деталь. Слишком человеческая.
Я поднимаю руку – и заставляю себя сделать это так, будто это работа. Будто она – модель, а я – просто настраиваю кадр.
Пальцы касаются ткани. Лёгкое движение – поправляю воротник, выравниваю линию, как выравнивают горизонт на фото.
У неё под кожей, на шее, пульс. Быстрый. Она замирает. Не отстраняется.
А я в эту секунду понимаю две вещи.
Первая: она мне нравится.
Вторая: это проблема.
Я убираю руку сразу, будто обжёгся. Слишком поздно – кожа уже запомнила тепло.
– Зачем вы… – начинает она.
– Потому что ты была права, – перебиваю я, не давая ей уйти в эмоции. – И потому что хорошие кадры требуют ровных линий.
Она смотрит на меня, и в глазах появляется злость. На мою попытку спрятаться за профессиональным.
– Вы всё прячете за работу, – говорит она.
– Ты всё делаешь слишком честно, – отвечаю. – Мы квиты.
Ева вздыхает, берёт стаканчик и крутит его в руках. Я слышу, как картон скрипит под её пальцами.
– Тогда скажите честно, – говорит она. – Вы уронили штатив ради Лены… или ради меня?
Вот теперь – нож. Тихий. Без крови, но до кости.
Я смотрю на красную лампу. На свою камеру. На экран, который я уже пару раз включал сегодня и выключал, потому что не хотел, чтобы кто-то рядом увидел.
– Ради того, чтобы Регина заткнулась, – говорю я. – Этого достаточно?
– Нет, – отвечает она сразу.
Конечно, нет.
Я беру камеру и щёлкаю тумблером. Экран оживает. В красном свете он выглядит почти инородно – как окно в другой мир, где всё фиксируется и не исчезает по приказу.
– Иди сюда, – говорю.
Ева подходит. Теперь мы стоим рядом, и мне приходится держать руки в карманах, чтобы не сделать ещё одну «ошибку» с её воротником.
Я листаю кадры. Обычная рутина: свет, ткань, тестовые снимки, чьи-то лица, размазанные движением. Потом – то, что я искал.
Кадр с коридора. Смолин стоит у принтера. Улыбка на лице – как у человека, который «помогает». Рука – чуть в стороне. Телефон под углом. На экране телефона – документ. Служебный. С печатями.
Следующий кадр – крупнее. Видно, как он нажимает кнопку. Видно, как он прячет телефон.
Ева смотрит, и я вижу, как у неё меняется лицо. У неё не истерика. У неё сжатие. Челюсть становится твёрдой. Глаза темнеют.
– Это… – она сглатывает. – Это сегодня?
– Это не сегодня, – отвечаю. – Это регулярно.
Ева резко поднимает взгляд на меня.
– Вы знали?
– Догадывался, – говорю. – Теперь знаю.
Она молчит. Потом выдыхает:
– Зачем вы мне это показываете?
Хороший вопрос. Самый опасный.
Потому что если она теперь знает, это связывает нас сильнее любого кофе. Сильнее любого платка. Сильнее любого случайного касания.
Я втягиваю её в игру. Опять.
И внутри поднимается тот самый укол совести, о котором я не люблю думать. Я умею быть циником. Умею держать маску. Но совесть – штука упрямая. Она не уходит, даже если её игнорировать.
– Потому что ты не умеешь притворяться, – говорю я. – А с такими людьми надо разговаривать честно. Иначе их ломают.
Ева смотрит на экран, потом снова на меня.
– Он сливает информацию, – говорит она, будто проговаривает вслух, чтобы поверить. – Кому?
– Не знаю, – отвечаю. – Но это не «любопытство». Это работа.
– И вы… вы можете доказать? – спрашивает она.
– У меня есть кадры, – говорю. – И есть голова. А доказательства – это уже не ко мне. Это к тем, кто любит бумаги и кабинеты.
Она морщит лоб. Думает быстро. В ней реально есть мозги – не только характер.
– Мне нужно спрятать всё, что у меня есть, – говорит она тихо.
Я киваю.
– Все файлы. Все эскизы. Всё, что может быть «интересным». И не держи флешки в ящиках. Это детский сад.
Ева резко вздрагивает.
– Откуда вы знаете про флешки?
Я не отвечаю. Потому что «я видел» – слишком много. Потому что «я заметил» – ещё больше. Потому что у нас и так уже цепь.
Она понимает без слов. Её губы сжимаются.
– Значит, мне нельзя никому доверять, – говорит она.
– Нельзя доверять всем подряд, – поправляю я. – Ирине можно. Но аккуратно. Она тоже под прицелом.
– А вам? – спрашивает Ева и смотрит прямо. Прямее уже некуда.
Я держу паузу. Длинную. В голове вспыхивает простая мысль: скажи «нет» – и будет безопаснее. Скажи «да» – и начнётся то, что потом не отмотаешь.
– Мне можно доверять ровно настолько, насколько ты видишь, – говорю. – Я не святой. Но я не Смолин.
Ева кивает. Как будто этого достаточно. Как будто она умеет строить доверие не из красивых обещаний, а из действий.
Она опускает взгляд на кофе.
– Я думала, вы просто… – она ищет слово. – Просто работаете рядом.
– Я работаю, – говорю. – И я вижу.
Ева проводит пальцем по крышке стаканчика, словно хочет стереть мою надпись.
– Завтра будет хуже? – спрашивает она.
Вот теперь – главная часть. Не Смолин. Не Регина. Не кофе.
Завтра.
Я выключаю экран камеры. В темноте красный свет кажется ещё более густым. Как кровь под кожей.
– Завтра Регина даст тебе адское задание, – говорю. – Перед приездом Дюрана. Она захочет, чтобы ты сгорела на глазах у всех. И чтобы это выглядело «естественно».
Ева моргает.
– Дюран… – повторяет она. – Он правда приедет?
– Приедет, – отвечаю. – И если ты впечатлишь его, ты станешь для Регины угрозой. А угрозы она не любит.
– Отлично, – говорит Ева, и в голосе появляется сталь. – Значит, буду угрозой.
Я почти улыбаюсь, но вовремя останавливаюсь. Улыбка – это тоже лишнее.
– Будь умной угрозой, – говорю. – Не героиней. Герои здесь долго не живут.
Она смотрит на меня внимательно. И внезапно спрашивает совсем другое:
– Вам не страшно?
Я ловлю себя на желании ответить честно.
Страшно.
Каждый раз, когда я делаю шаг против их правил, я вспоминаю, сколько у них рычагов. Контракты, связи, слухи. Их «аквариум» не про стекло. Он про то, как быстро тебя лишают кислорода.
Но я не говорю «страшно». Я говорю то, что можно сказать без слабости.
– Мне надоело, – отвечаю.
Ева кивает. И в этой простой реакции есть что-то, что жжёт сильнее фиксажного запаха. Она не спрашивает «почему». Она просто принимает.
Мы молчим ещё секунду. Потом она поднимает кофе.
– Спасибо, – говорит она. – За штатив. За… это.
Она не называет «предупреждение». Она не называет «союз». Она всё ещё осторожная. Но уже не чужая.
– Иди, – говорю я. – И не попадайся под камеру Смолина.
– Постараюсь, – отвечает она и делает шаг к двери. Потом останавливается на полпути, не оборачиваясь полностью: – А вы… вы правда думаете, что я выдержу?
Я смотрю на её спину. На то, как пиджак сидит на плечах. На то, как она держит шею – будто ждёт удара, но не опускает голову.
– Ты уже выдержала, – говорю. – Сегодня.
Она выходит. Дверь закрывается мягко, почти ласково. И в студии снова остаётся только красный свет, холод кондиционера и мои мысли, от которых не спрятаться в кофр.
Я беру камеру. Поднимаю. Настраиваю фокус почти автоматически, как дыхание.
Ева идёт по коридору – я вижу через стекло, как она отходит, растворяясь в офисном сумраке. Уверенная походка. Кеды. Маленький бунт на каждом шаге.
Я нажимаю кнопку.
Щелчок затвора звучит тихо. Для неё – ничего. Для меня – слишком много.
Смотрю на получившийся кадр. Спина, плечи, светлый пиджак, стаканчик в руке. И какая-то чёртова честность в позе, которую не натренируешь.
– Надо же, у неё есть характер, – говорю вслух.
И понимаю: теперь это уже не просто работа.
Глава 7
Ева
– Пятнадцать эскизов. К утру, – говорит Регина и улыбается так, будто предлагает десерт, а не казнь.
Я стою напротив неё и держу папку обеими руками, как щит. Внутри всё подскакивает, потом проваливается вниз – туда, где желудок сжимается и становится маленьким, злым кулачком.
В переговорке пахнет её лилиями, но сегодня к ним примешан холодный металл – как привкус страха. Стеклянные стены отражают нас в четыре ряда: я, Ирина, Смолин, пара ассистентов. Отражения сдвигаются, как в кривом зеркале, и в каждом я вижу одну и ту же картинку: меня пытаются поставить на место.
Регина кладёт на стол папку. Не швыряет – кладёт бережно, как дорогую вещь. И всё равно звук получается громким.
– Завтра утром в девять у меня стол. У меня Антуан Дюран. У меня инвесторы. – Она загибает пальцы. Ногти стучат о стекло, и от этого хочется вжать голову в плечи. – И у меня не будет времени на твоё вдохновение.
Смолин наклоняется ко мне так, будто собирается успокоить. Слишком близко. Его дыхание пахнет мятой. От этой мяты меня тошнит уже рефлексом.
– Ева Дмитриевна, вы справитесь. Вы же у нас… талант, – произносит он мягко.
Талант. На их языке это слово значит «мишень».
Я ощущаю, как под свитером холодеет спина. Не от кондиционера. От понимания: это не задача. Это ловушка. Пятнадцать эскизов – не чтобы получить лучшее. Чтобы я не спала. Чтобы к утру руки дрожали. Чтобы при Дюране я выглядела жалко и виновато.
– В девять, – повторяю я и слышу, как голос держится на тонкой нитке.
Регина наклоняет голову.
– Ты умница, когда не споришь. – Она переводит взгляд на Ирину. – Ирина Валерьевна, проследите, чтобы она не «заболела». У нас тут внезапно все такие впечатлительные.
Ирина даже не моргает.
– Разумеется.
Я цепляюсь пальцами за край папки и открываю. Внутри – список: «силуэты, ткани, аксессуары, ДНК бренда», всё вперемешку. Никаких вводных. Никакого смысла. Просто набор слов, чтобы потом можно было сказать: «не то».
– Вопросы? – спрашивает Регина.
Вопросы есть. Их много. Только здесь вопросы превращают человека в виноватого.
– Нет, – говорю я.
Регина улыбается шире.
– Вот и отлично. Тогда не задерживаю. У тебя ночь.
Она встаёт первой. Каблуки звучат по паркету, как точки в конце предложения. Смолин задерживается. Специально.
– Не воспринимайте это близко к сердцу, – говорит он вполголоса и тянет руку, будто хочет коснуться моего локтя.
Я отдёргиваюсь. Быстро. Резко. Как от горячего.
– Спасибо, – отвечаю я и специально смотрю на его руку, а не в глаза.
Его улыбка на секунду трескается.
– Вы слишком нервная, – произносит он, и в этом уже не забота. В этом предупреждение.
Я выхожу из переговорки и ловлю в коридоре своё отражение в стекле. Лицо бледное. Глаза злые. С этой злостью можно работать.
Ателье пустое и шумное одновременно. Гудят люминесцентные лампы, как пчёлы под потолком. За окнами – тёмная Москва и дождь, который барабанит по крыше так настойчиво, будто тоже требует эти пятнадцать эскизов. Пахнет остывшей пиццей – кто-то оставил коробку на подоконнике, – и маркерами. Резкий, кислый запах, от которого першит в горле.
Охранник на входе смотрит на мой пропуск и на часы.
– Ночь же, – говорит он без упрёка, скорее с жалостью.
– Знаю, – отвечаю я.
– Регина распорядилась? – спрашивает он осторожно.
Я молчу секунду. Дыхание сухое.
– Да, – говорю я.
Он крякает, как человек, который видел таких «ночей» много.
– Ладно. Я на посту. Если кто полезет – звоните. Но вы… не геройствуйте.
«Не геройствуйте» звучит смешно после того, как вчера я «геройствовала» с Леной, а сегодня смотрю на этот список как на бетонную плиту.
Я киваю и прохожу дальше.
Стол завален тканями. Калька, линейки, ножницы. Мой чёрный альбом лежит рядом, как броня. Я ставлю на стол папку Регины и достаю листы.
Пятнадцать.
В голове сразу начинается счёт.
Если на один эскиз – двадцать минут, это пять часов.
Если на один – сорок, это десять.
Если я буду думать, я утону.
Я не думаю. Я действую.
Снимаю куртку, завязываю волосы резинкой. Руки находят маркер. Чёрный. Самый честный.
Первый штрих – и внутри становится тише.
Я вижу архивное платье из подвала. Тот чистый шов. Та линия, которую невозможно назвать «провинцией». Я вытаскиваю её из памяти, как нитку из ткани.
Линия талии. Жёсткое плечо. Длинная юбка. Современный разрез.
Эскиз номер один ложится быстро.
Я ставлю рядом маленькую галочку. Не красиво, а по-солдатски.
Два. Три.
На третьем я открываю альбом и вытаскиваю несколько своих набросков, сделанных ещё дома, до Aurora. Я не люблю вспоминать ту папку на ноутбуке, которую украл бывший, но сейчас мне нужен каждый кирпич. Моя злость – тоже кирпич.
Я не позволю, чтобы кто-то снова взял мои линии и назвал их своими.
Дождь бьёт по крыше сильнее. Лампы гудят громче. Пальцы уже в чёрных следах. На столе растут бумажные «трупы» – листы с силуэтами.
Телефон вибрирует. Я всё-таки смотрю.
Сообщение от Лены: «Я доехала. Спасибо. Я не знаю, что делать дальше».
Слова расплющивают грудь. Я закрываю чат, не отвечая. Не потому что мне всё равно. Потому что если я сейчас начну спасать всех – я не спасу даже себя. А значит, никого.
Я засовываю телефон в карман глубже.
Четыре. Пять.
Я слышу за спиной шаги и резко выпрямляюсь.
Охранник заглядывает внутрь.
– Всё нормально? – спрашивает он.
– Да, – отвечаю я.
Он кивает.
– Если что, я тут. Только двери на этаж не открывайте кому попало.
– Конечно.
Он уходит, а у меня по позвоночнику пробегает холод.
Не открывайте кому попало.
Смолин.
Слова Марка из студии вспыхивают внутри: «Он сливает инфу». «Будь осторожна с файлами».
Я беру готовые листы и убираю их не в папку Регины, а в простой серый конверт без надписей. Конверт прячу в нижний ящик стола, под рулон подкладки. Если кто полезет – пусть сначала перемажется в нитках.
Шесть.
Семь.
Руки начинают уставать. Плечи горят. В голове шум, как в метро.
Я делаю глоток воды. Она тёплая. Противная.
На восьмом эскизе Регина начинает звучать у меня в голове. Её голос липнет к ушам: «Скучно». «Не то». «Где вау?»
Я стискиваю челюсть.
«Вау» будет у Дюрана. Не у неё.
Девять.
На десятом я торможу.
Потому что в списке Регины есть слово «новая концепция». Это её любимое оружие. Ты делаешь по ДНК бренда – и она говорит: «скучно». Ты делаешь новое – и она говорит: «это не Aurora».
Я закусываю щёку изнутри.
Ладно.
Пусть будет так.
Я беру серый маркер и добавляю к линии тонкую штриховку – как будто ткань светится изнутри. Я рисую, будто разговариваю с Дюраном, а не с Региной. Дюран – взрослый. Дюран – про смысл. Регина – про власть.
Десять готов.
Часы на стене показывают почти два. Цифры светятся зелёным, как в больнице.
На одиннадцатом эскизе рука срывается. Маркер выскальзывает из пальцев и падает на пол.
Звук сухой. Чёткий.
И сразу – второй звук. Дверь.
Я вздрагиваю всем телом. Пульс бьёт так, что кажется, его слышно в коридоре.
Я хватаю конверт с готовыми листами и прижимаю к груди.
Кто?
Смолин?
Регина решила прийти проверить, как я «не болею»?
Шаги. Медленные.
Я вцепляюсь пальцами в край стола. Хочется схватить ножницы. Глупо. Но тело хочет оружие.
В дверном проёме появляется силуэт.
Марк.
Он держит пакет. Обычный бумажный пакет, как из кофейни. На улице дождь, и его волосы чуть влажные. Куртка тёмная, капли блестят на ткани. Лицо спокойное, будто он просто мимо проходил.
– Ты чего такая? – спрашивает он тихо.
Я выдыхаю так резко, что в горле больно.
– Я… – язык прилипает к нёбу. – Я думала…
– Знаю, – отрезает он. – Тут все думают не то.
Он закрывает дверь за собой. Щёлк.
Становится ещё тише. И ещё ближе.
– Ты не должна была здесь быть, – говорю я.
– Ты тоже, – отвечает он.
Я почти смеюсь, но вместо смеха выходит хрип.
– У меня пятнадцать эскизов к утру.
– В курсе, – говорит он и ставит пакет на стол. – Я видел свет. Подумал, тебе нужна энергия.
Пакет пахнет едой. Настоящей. Тёплой. Запах моментально бьёт в живот.
– Ты… – я останавливаюсь. Нельзя «ты». Нельзя.
Марк смотрит на меня, и в его взгляде нет насмешки.
– Здесь никого нет, Ева. Расслабь протокол.
Протокол. Да. Мы с ним всё время ходим по краю, как по мокрому карнизу.
Я киваю, не доверяя голосу.
Он достаёт из пакета контейнеры. Рис. Курица. Что-то зелёное. Даже салфетки.
– Ешь, – говорит он.
– Я не могу, – отвечаю я автоматически. – Мне…
– Тебе надо выжить, – перебивает он. – Эскизы будут никому не нужны, если ты вырубишься лицом в бумагу.
Я смотрю на листы. На линии. На свои пальцы в чёрных следах.
Он прав.
Чёрт.
Я беру вилку. Рука дрожит.
– Спасибо, – говорю я.
– Не благодари, – бросает он. – Работай.
Он отодвигает стул в угол и садится. Достаёт книгу из рюкзака, как будто пришёл не спасать меня, а просто переждать дождь.
Это раздражает и успокаивает одновременно.
– Ты серьёзно будешь сидеть и читать? – спрашиваю я.
– Серьёзно буду сторожить, – отвечает он, не поднимая глаз. – Работай. Я постерегу.
Слова простые. И от этого внутри появляется что-то тёплое, злое, болезненное.
Не одна.
Я ем быстро. Глотаю почти не жуя. Еда горячая, и язык обжигает, но это приятно. Это возвращает тело в реальность.
– Почему ты не спишь? – спрашиваю я, вытирая пальцы салфеткой.
Он переворачивает страницу.
– Бессонница.
Я фыркаю.
– У всех бессонница, когда рядом беда.
Он поднимает взгляд. Взгляд тёмный, спокойный.
– И не люблю, когда талант пропадает зря.
У меня внутри что-то щёлкает. Слово «талант» снова. Только от него это слово не гадкое. От него оно звучит как признание, а не как приговор.
– Я не талант, – говорю я, потому что так безопаснее. – Я просто очень злая.
– Злость тоже топливо, – отвечает он.
Мы работаем молча. Я – линиями. Он – присутствием.
Я возвращаюсь к листам.
Одиннадцать.
Двенадцать.
Маркер снова слушается. Рука становится точнее. Дыхание ровнее.
Дождь на крыше превращается в ритм, как метроном.
Тринадцать.
На четырнадцатом я ловлю себя на том, что уже не хочу доказать Регине. Я хочу сделать красиво. Хочу, чтобы Дюран увидел: здесь есть смысл. Здесь есть история. Здесь есть не только лилии и власть.
– Не делай слишком нежно, – вдруг говорит Марк, не отрываясь от книги.
Я замираю.
– Ты вообще смотришь?
– Я слышу, – отвечает он. – По твоим паузам.
Это звучит почти интимно. Мне хочется сказать: «не надо». И одновременно хочется, чтобы он продолжил.
– Она раздавит нежность, – добавляет он. – Нежность оставь для себя. А ей дай силу.
Я сглатываю.
Сила.
Я беру чёрный маркер и делаю линию резче. Плечо – жёстче. Талия – собраннее. Это уже не просьба. Это заявление.
В коридоре вдруг щёлкает замок. Слышны голоса.
Я замираю с маркером в воздухе.
Марк тоже замирает. Не спрашивает, кто. Просто встаёт. Бесшумно.
– Сиди, – шепчет он.
Я не сижу. Я превращаюсь в слух.
– Это ателье закрыто, – слышу я голос охранника.
– Мне нужно проверить работу Евы Дмитриевны, – отвечает второй голос. Смолин. Липкий, уверенный.
Кровь ударяет в уши. Я машинально прижимаю ладонью ящик стола, где спрятан конверт.
Марк подходит к двери и открывает её ровно настолько, чтобы показать лицо.
– Виктор Павлович, – говорит он спокойно, будто они встретились в кофейне. – Вы по каким-то вопросам?
Смолин на секунду замолкает. Я вижу его только краем – через щель. Силуэт. Улыбка.
– Марк Давидович? – удивление у него фальшивое. – Вы здесь ночью?
– Съёмка утром, – отвечает Марк. – Проверяю свет и реквизит. Чтобы Регина Сергеевна не нервничала.
Я слышу, как Смолин посмеивается.
– Забота похвальная.
– Ева работает. Ей нельзя отвлекаться, – говорит Марк. – Вы же сами любите эффективность.
Тишина.
Смолин что-то решает внутри. Я чувствую это кожей, как перед грозой.
– Ладно, – говорит он наконец. – Не буду мешать вашей… эффективности.
Шаги удаляются.
Дверь закрывается.
Я стою, не двигаясь. Маркер засох в руке.
– Он хотел зайти, – шепчу я.
Марк смотрит на меня.
– Он хотел посмотреть, что ты сделала, – поправляет он. – И что у тебя на столе.
У меня во рту комок.
– Спасибо.
– Работай, – повторяет он, но теперь в этом слове больше злости. И больше защиты.
Я делаю вдох и возвращаюсь к листу.
Четырнадцать готов.
Остался один.
И тут накатом приходит усталость. Тяжёлая. Грязная. Как мокрое пальто.
– Ева, – говорит Марк тихо.
Я поднимаю голову.
Он не смотрит на меня как на сотрудника. Он смотрит как на человека, который держится на честном слове.
– Доделай. Потом упадёшь.
Я киваю.
Пятнадцатый.
Самый важный. Самый опасный.
Я делаю его из того самого архива: линия девяностых, но с сегодняшней дерзостью. Платье, которое можно надеть на заседание совета директоров и при этом выглядеть как оружие. Без лишнего блеска. Без попытки понравиться.
Маркер скользит. Бумага шуршит.
Я ставлю последнюю точку.
Галочка.
Пятнадцать.
Я сижу и смотрю на стопку листов, как будто это не бумага, а мост. Мой единственный мост к утру.
– Всё, – выдыхаю я.
Марк закрывает книгу.
– Я же говорил.
– Ты говорил слишком спокойно, – отвечаю я и пытаюсь улыбнуться.
Улыбка получается кривой.
Он подходит к столу. Стоит рядом, не трогая листы.
– Утром отнесёшь, – говорит он. – Сейчас сложи и спрячь.
Я киваю. Складываю эскизы в конверт, потом конверт – в папку. И папку прячу в самый верхний шкаф, за рулоном плотной ткани. Пусть попробуют достать без шума.



