
Полная версия
Великий замысел: Эпоха красного солнца. Книга 1: Зеркало тишины
– Матушка, я… я зашила его, как ты и велела, – девушка попыталась говорить твёрдо, подражая материнской интонации, но голос её на последнем слове дрогнул, выдав внутреннюю дрожь.
Аэлина отложила пергамент с донесением о кораблях и жестом, лишённым суеты, подозвала дочь ближе. Она не встала, но её присутствие заполнило пространство. Медленно, почти с нежностью, она взяла Лиану за подбородок, заставив её поднять голову, и внимательно, как врач, изучающий симптомы, осмотрела её лицо. Она видела страх, растерянность, обиду ребёнка, которого вдруг заставили играть во взрослые игры с реальными, острыми кинжалами.
– Страх, дитя моё, – проговорила Аэлина, и её голос, обычно сухой и резкий, смягчился на полтона, – это не стыдно. Это здоровая реакция разумного существа на опасность. Стыдно и глупо – быть к этой опасности не готовым, прятать голову в песок, как страус, и надеяться, что буря пройдёт мимо. Ты боишься? Испугана?
– Да, – выдохнула Лиана, и в этом признании было облегчение.
– А готова ли ты к тому, что может случиться?
– Нет, – снова честно, почти отчаянно прошептала девушка.
В углу рта Аэлина заметила почти неуловимую тень улыбки, скорее печальной, чем одобрительной.
– Вот и хорошо. Иди, отдохни. Выпей чаю с мятой. И помни: твой страх – это твоё личное дело. Миру же ты должна предъявлять только спокойствие и уверенность. Даже если внутри у тебя всё замерло. Это и есть наш долг. Теперь и твой.
Когда дочь, кивнув, вышла, притворив дверь с почти неслышным щелчком, Аэлина позволила себе откинуться на спинку кресла. Её твёрдая, безупречная осанка на мгновение сломалась, выдав немыслимую, копившуюся годами усталость. Она зажмурилась, проводя длинными, узловатыми пальцами по векам. В тишине кабинета был слышен лишь треск поленьев в камине да отдалённый вой ветра в печных трубах. Затем она выпрямилась, и её лицо вновь стало непроницаемым. Она потянулась не к очередному донесению, а к почти невидимой задвижке в боковом ящике стола. Ловким движением она извлекла оттуда не официальный пергамент с печатями, а небольшой, потёртый по краям листок дешёвой, грубой бумаги, испещрённый неровным, угловатым, торопливым почерком, явно не принадлежавшим придворному писцу. Она не стала читать его – она знала каждое слово наизусть. Она просто провела по нему подушечками пальцев, как слепой читает шрифт Брайля, и в её глазах, обычно холодных и безжалостных, как лезвие, мелькнуло что-то тёплое, почти молодое – сложная смесь боли, тоски и нежности, быстро задавленная железной волей. Это было личное. Её единственное, тщательно охраняемое слабое место.
Спустя час, когда особняк погрузился в сон, а единственными звуками были скрип половиц под ногами ночного караула да уханье совы в парке, Аэлина, закутавшись в тёмный, без единого украшения плащ из простой шерсти, неслышными шагами спустилась по потайной лестнице, скрытой за шкафом с раритетными фолиантами. Лестница вела в заброшенную семейную часовню в глубине сада, ту, что не использовалась со времён её прадеда, предпочитавшего молиться в новой, парадной церкви. Лунный свет, пробиваясь сквозь пыльные, кое-где разбитые витражи с изображением святых и грифонов, рисовал на каменных плитах, поросших тонким слоем мха, причудливые, дрожащие узоры – синие, зелёные, кроваво-красные. Воздух пах сыростью, ладаном, который не выветрился за десятилетия, и холодным камнем.
В тени, у грубо сколоченного деревянного алтаря, давно освобождённого от религиозных символов (здесь теперь хранились старые сёдла и сломанные доспехи), её уже ждал мужчина. Он не прятался, а просто стоял, прислонившись к стене, и его неподвижность была неподвижностью скалы, а не затаившегося зверя. Он был высок и невероятно широк в плечах, но вся его фигура дышала не аристократической, вымуштрованной статью, а грубоватой, звериной силой, привыкшей к тяготам, лишениям и мгновенным решениям. Его лицо, обветренное и опалённое непогодой и солнцем бесконечных степей, с мясистым носом, однажды сломанным в давней драке и так и не сросшимся идеально, и густыми, седыми, словно инеем покрытыми бровями, могло бы показаться просто уродливым, если бы не глаза – ясные, спокойные и невероятно живые, ярко-голубые, как летнее небо над горными перевалами, на фоне кожи, напоминающей старую, дублёную кожу. Седина густой щетиной серебрила его сильный, почти квадратный подбородок. Он был одет не в шелка и бархат аристократа, а в потертый, пропитанный дымом костров, потом и солью камзол из плотной, практичной кожи, под которым угадывалась лёгкая, но прочная стальная кольчуга. На широком ременном поясе, от которого отходили ремни для меча и фляги, висел длинный, без всяких украшений, боевой нож с рукоятью из рога, отполированной до блеска десятилетиями хватки. Это был Торвин, командующий пограничным гарнизоном на Перевале Ворона, человек из совсем иного мира, чем Аэлина, – мира пограничной пыли, солдатского юмора и вечной, неусыпной опасности.
Он не стал кланяться, не сделал ни малейшего движения, которое могло бы быть истолковано как знак подчинённости. Он просто открыл свои большие, покрытые шрамами и мозолями руки, и она, сбросив плащ с капюшоном, шагнула в его объятия, на мгновение прижавшись щекой к его грубой, пропахшей кожей и дымом одежде, позволяя себе редкую, недоступную никому другому слабость. Он обнял её – крепко, но без суетливости, как обнимают что-то бесконечно дорогое и хрупкое, что нужно защищать, но и что даёт силу.
– Я получила твоё послание, – сказала она, не отпуская его, её голос, приглушённый, звучал прямо у его груди.
– Алрик Квинтилий подписал мне приказ об отводе трети моих лучших людей на юг, к Долине Чаши, – глухо, басовито проговорил Торвин. Его голос был низким, как отдалённый гром. – Под предлогом «усмирения брожения среди арендаторов». Брожения, которого там нет и в помине. Он намеренно оголяет границу. У меня и так людей втрое меньше нормы. А разведка докладывает, что кланы Дикого Поля стали собираться чаще. Чуют слабину.
– Я знаю. Это его почерк. Он хочет кризиса, – отозвалась Аэлина, отстраняясь ровно настолько, чтобы смотреть ему в лицо. Её глаза в полумраке светились холодным внутренним светом. – Маленькая провокация, локальный пожар, который заставит Сенат в панике вручить ему чрезвычайные полномочия и военный бюджет. Он играет с огнём, в котором сгорит не только его конкурент, но и половина провинций. Он не понимает, что степняки – не пешка, которую можно передвинуть и убрать с доски. Это лавина.
– Что будем делать, Лина? – спросил он, и в его голосе звучало не подобострастие подчиненного, а тревога равного, соратника, человека, который тридцать лет делил с ней не только постель, но и груз ответственности за судьбу целого края.
Она отстранилась полностью, и в её глазах вновь зажёгся холодный, стальной блеск командира, стратега.
– Мы будем готовиться. Ты вернёшься на Перевал. И не отведешь ни одного солдата, ни одного обоза на юг.
– Приказ за печатью Военного совета…
– Подделай его, – отрезала Аэлина без тени сомнения. – У меня есть человек в канцелярии, который обеспечит тебе копию печати и нужный почерк. Если приедут официальные курьеры с подтверждением – найди способ задержать их. Болезнь, несчастный случай на переправе, нападение «разбойников». У тебя на границе всякое может случиться.
– Это измена, – констатировал Торвин просто, без упрёка, как констатируют факт плохой погоды.
– Это выживание, – поправила его Аэлина, и её голос зазвучал жёстко. – Истинная измена – это то, что творят Квинтилии в своих уютных, пропитанных духами кабинетах, торгуя безопасностью и будущим нашего народа по частям, в обмен на власть и новые поместья. Мы защищаем Империю от неё самой. Я обеспечу тебя припасами и оружием в обход казны. У Горринов есть интерес сохранить спокойствие на восточных торговых путях. Они поставят всё необходимое, если договориться о цене, которая устроит их кошельки.
Она коснулась его щеки, проведя пальцами по грубой, покрытой шрамами коже.
– Будь осторожен, Торвин. Перевал Ворона – не просто крепость. Ты – единственная стена, что пока ещё держится, единственный факт, который сдерживает хаос. Если ты падёшь…
– Я не упаду, – он перехватил её руку и на мгновение прижал к своим губам. – Я всегда осторожен. Иначе как бы я смог все эти годы тайком, как мальчишка-беглец, пробираться в твой тщательно охраняемый сад? – Он улыбнулся, и его суровое, изборождённое морщинами лицо на мгновение преобразовалось, смягчившись и став почти молодым, каким она помнила его много лет назад.
Они говорили ещё несколько минут – короткими, отрывистыми, лаконичными фразами, обмениваясь информацией, как командиры перед решающей битвой. Не было ни слащавых нежностей, ни сентиментальных слёз. Их связь, родившаяся десятилетия назад из взаимного уважения, одиночества двух сильных, не находящих себе равных людей и внезапно вспыхнувшей страсти, давно превратилась в нечто большее – в стратегический и душевный союз, скреплённый личной преданностью, проверенной временем и опасностью. Он был её глазами и мечом на краю света. Она – его мозгом и щитом в центре интриг.
Когда он, ещё раз кивнув, растворился в ночной темноте за дверью часовни, исчезнув с тишиной и ловкостью опытного разведчика, Аэлина ещё долго стояла одна среди цветных лунных бликов. Теперь они освещали лишь её – старую, уставшую женщину в простом плаще, несущую на своих когда-то прямых, а теперь начинавших чуть сгибаться плечах бремя целого рода, чести мёртвого мужа, будущего детей и, как она всё острее чувствовала, судьбы всей страны. Её тайная слабость, её личное, украденное у судьбы счастье, давно стало частью этой ноши, ещё одним козырем, который нужно было скрывать от чужих глаз, ещё одним источником силы и вечной тревоги.
Она накинула плащ, потушила маленький походный фонарь и тем же тайным путём вернулась в свои покои. Снаружи, в парке, снова воцарилась идеальная, гробовая тишина «Соколиного Гнезда». Никто из слуг, ни бдительный Кассиан в своей башне с книгами, ни пылкий Элиан, видевший во сне будущие подвиги, не знал и не мог предположить, что сердце этой тишины, ледяная и непреклонная Мать Аэлина, всего час назад вела переговоры о будущей, уже почти неизбежной войне, стоя в объятиях простого солдата с границы. Для них она была скалой, опорой, символом прошлого. И они не ошибались. Но они не знали, что у этой скалы есть своя, глубоко запрятанная трещина, полная живой, горячей воды, – трещина, которая не ослабляла её, а, возможно, была единственным, что не давало ей окончательно превратиться в бездушный монумент.
Часть 1. Свет перед закатом. Глава 3
Если сады Квинтилиев были тщательно выстриженной вершиной человеческого творения, а «Соколиное Гнездо» – суровым оплотом устоявшихся традиций, то Портовые Трущобы, известные в народе как «Сажа», были их живым, пульсирующим антиподом, их грязным, неприкрытым подшёрстком. Здесь не строили из мрамора и дуба. Здесь лепили жильё из всего, что плохо лежало, что выбросило море или отвергнуло от себя городское благополучие: из прогнивших досок с разобранных баркасов, из ржавого листового железа с разваливающихся фабричных крыш, из обломков разбитых телег и размокшего в вечных лужах картона. Дома росли друг на друге, как грибы-паразиты, перекидывались шаткими мостками из верёвок и половиц над зловонными канавами, служившими и стоком, и водопроводом. Воздух здесь был густым, тяжёлым и обладал вкусом – вкусом солёной гнили от морских отбросов, едкой сладости нечистот, резкой горчинки дешёвой картофельной перегонки и чего-то ещё, безымянного, что можно было назвать запахом тщетных надежд и медленного тления.
В одной из таких лачуг, больше похожей на собачью конуру, прилепившуюся к заплесневелой стене старого кирпичного склада, где когда-то хранили селитру, Кай готовился к ночному выходу. Помещение было крошечным, пять шагов в длину, три в ширину. Стены, собранные из разномастного хлама, кое-как законопачены тряпьём и глиной, но сквозняк всё равно гулял внутри, заставляя пламя самодельной масляной лампы-коптилки плясать сумасшедшую джигу. Кай был худым, но не тощим от голода – скорее, жилистым и поджарым, как бродячий пёс, знающий каждую кочку на своей территории и каждую тень, которая может таить опасность. Его мускулы были твёрдыми и упругими, проступающими под кожей, как канаты. Волосы, цвета воронова крыла, коротко и неровно острижены – практично для драк, где противник может вцепиться в длинную прядь. Лицо – скуластое, с резкими, словно вырубленными топором, скулами и упрямым, квадратным подбородком, покрытым трёхдневной щетиной. Но главным в нём были глаза. Светло-карие, почти янтарные в отблесках огня, они никогда не бывали полностью спокойными. В них жила постоянная, привычная настороженность хищника, вынужденного спать с одним открытым ухом. На правой скуле, от виска до самого угла рта, тянулся старый, побледневший, но всё ещё отчётливый шрам – память о первой серьёзной разборке, урок, выученный навсегда. Он был одет в потертые, заплатанные на коленях штаны из грубой мешковины, заправленные в высокие, видавшие виды башмаки с отставшей подошвой, и тёмную, пропитанную потом и грязью куртку из плотной ткани, туго перетянутую широким ремнём с простой железной пряжкой.
Он сидел на единственной трёхногой табуретке и точил свой нож о небольшой, отполированный до зеркала точильный камень, привезённый когда-то из дальнего похода. Движения его были точными, выверенными, почти ритуальными. Пальцы твёрдо держали рукоять с костяной накладкой, отполированную до блеска тысячами таких же движений. Скрип стали о сланец был негромким, настойчивым, единственным упорядоченным звуком, нарушавшим гнетущую, густую тишину его жилища, в которой, если прислушаться, слышался скрип соседних балок, далёкий лай собак и вечный, незамолкающий гул порта за стеной.
Мысли текли медленно и мрачно, как вода в сточной канаве за дверью. Долг старому Гризли, хозяину «причальных операций» на этом участке побережья (что на деле означало контроль над воровством с кораблей и рэкетом мелких лавчонок), нужно было отдавать. А денег, заработанных за неделю подённой работы на разгрузке угля, не хватало даже на еду и снадобья для Серафины. Значит, предстояла «встреча». Исход её был предрешён логикой «Сажи»: кто-то получит порезы и ссадины, кто-то – сломанные рёбра или выбитые зубы. Он или его кредиторы. Дипломатия здесь измерялась силой кулака и остротой клинка.
Его взгляд, оторвавшись от сверкающей полосы лезвия, упал на спящую в углу на груде тряпья и старого сена фигуру. Серафина. Её длинные, чёрные как смоль волосы, обычно собранные в тугой узел, растрепались, рассыпавшись по самодельной подушке и частично закрывая лицо. Даже во сне, укутанная в всепроникающий холод, она казалась хрупкой, почти невесомой, призрачной. Её руки, тонкие и бледные, с длинными, изящными пальцами, казавшимися принадлежащими другому, изнеженному миру, судорожно сжимали край старого, вылинявшего одеяла с вытертым до ниток узором. Её грудь едва заметно вздымалась в неглубоком, прерывистом дыхании. Она кашлянула во сне – коротко, сухо, болезненно, и Кай замер, его собственное дыхание прервалось. Лицо его, обычно непроницаемое, исказилось гримасой беспомощной, яростной боли. Этот кашель, звук, похожий на треск сухих веток, преследовал его страшнее любых угроз Гризли, страшнее ночных кошмаров о прошлых битвах. Он был симптомом «чахотки доков» – болезни лёгких, которую подхватывали те, кто жил в этой вечной сырости и дышали угольной пылью. Болезни, на лечение которой у них никогда не будет денег. Это был тихий, медленный и абсолютно неотвратимый приговор, который выносила им сама «Сажа».
Он с силой, будто желая отсечь эти мысли, провёл клинком по камню в последний раз, проверил острие большим пальцем, почувствовав знакомое цепкое ощущение. Хватит. Пора.
Выйдя на улицу, он тут же растворился в темноте, став неотъемлемой частью ночного ландшафта «Сажи». Он не просто шёл – он тек, как тень, от одного укрытия к другому: прижимаясь к неровной стене склада, замирая в арке, где валялись бочки из-под селёдки, перебегая через освещённый луной грязный проход. Его глаза, привыкшие к полумраку, безостановочно сканировали окружение, читая ночь как открытую книгу. Вот у своего лотка, сооружённого из двери, спорит о чём-то торговец явно краденым добром – медными заклёпками, обрывками верёвки, ржавыми гвоздями. Их голоса, сиплые и резкие, неслись в ночь. Вот из-за угла дешёвого притона «Улыбка моряка» доносится пьяный, истерический смех и звон разбиваемой бутылки. Вот две тени в грязном переулке слились в одно целое в порыве грубой страсти или такого же грубого насилия – разницы здесь, в принципе, не было никакой, всё было частью одного круговорота желания и боли.
Таверна «Тонущий Кот» была его целью. Низкое, приземистое здание, когда-то бывшее амбаром, с кривой, покосившейся вывеской, на которой угадывалось изображение несчастного усатого животного. Свет из её окон, затянутых грязной тканью, лился на утоптанную землю, выхватывая из тьмы окурки и блевотину. Воздух у входа был ещё гуще, пропитанный перегаром, кислым потом, запахом жареного в несвежем жире и чётким, металлическим душком страха. Кай толкнул низкую дверь и вошёл внутрь.
Шум, жар и вонь обрушились на него стеной. Пол был липким под ногами. В дымном мареве под низкими потолками копошились десятки фигур: матросы с обветренными лицами, воры с бегающими глазками, проститутки в потрёпанных кринолинах, пытавшиеся выглядеть соблазнительно. Кай, не мигая, окинул взглядом зал, игнорируя насмешливые и оценивающие взгляды. Его цель сидела за дальним столом у стены – Бородач, здоровенный детина с лицом, напоминающим месиво из теста и шрамов, и трое его прихвостней. Они не пили, а играли в кости, кидая их по очереди на липкую поверхность стола. Рядом с ними стояли нетронутые кружки – знак, что они здесь по делу.
Кай не стал делать лишних движений. Он подошёл прямо к их столу, остановившись в шаге. Разговоры вокруг, за столом соседним, на мгновение стихли, потом возобновились, но уже тише, с намёком на оживление. Любимое зрелище в «Тонущем Коте» – чужая беда, чужая драка, чужая кровь на полу.
– Гризли передаёт привет, – глухо, не глядя на него, произнёс Бородач, бросая кости. Они звякнули, выдав ничтожную комбинацию. – Говорит, пора бы и честь знать. А то заждался.
– Деньги будут, – просто, без интонации, сказал Кай. Его руки висели вдоль тела, ладони раскрыты, но готовы в любой миг сжаться в кулаки. – Скажи ему, чтобы дал ещё неделю.
– Неделю? – Бородач наконец медленно поднял на него маленькие, заплывшие свиные глазки, в которых светился туповатый, но безошибочно жестокий интерес. – Он неделю назад просил. А я говорю – сейчас. Или расплатишься чем-то другим. Может, почками? Или языком? На чёрном рынке за рабочие органы неплохо платят.
Один из прихвостней, долговязый верзила с выбитым передним зубом и татуировкой якоря на шее, похабно ухмыльнулся, обнажив гнилые остатки зубов:
– А я слышал, у тебя там девчонка тщедушная живёт, кашляет всё. Красивая, говорят. Может, ей на панель встать, долги отрабатывать? Гризли как раз новых девочек для своих «кораблей утехи» ищет… Хлипковата, конечно, но на любителя…
Это была ошибка. Роковая и последняя для него в этот вечер. Кай не закричал, не стал сыпать угрозами. Он просто двинулся. Молниеносно, беззвучно и с убийственной эффективностью. Его левый кулак в жёсткой кожаной перчатке со всей силы, вложенной в него годами отчаяния, врезался в кадык долговязого. Тот даже не успел вдохнуть, чтобы засмеяться, – лишь издал хриплый, булькающий звук, его глаза полезли на лоб от шока и боли, руки инстинктивно схватились за горло. В следующее мгновение Кай, используя его загибающееся тело как живой щит, рванулся через стол к самому Бородачу, опрокидывая кружки и рассыпая кости.
Поднялся хаос. Кто-то крикнул: «Драка!» Со свистом полетела первая кружка. Стол с грохотом опрокинулся. Бородач, рыча, попытался встать, но Кай был уже рядом. Удар головой в лицо – тупой, сочный звук, хруст хряща. Бородач отлетел к стене, завыв от боли и ярости, кровь хлынула у него из носа. Но прихвостни опомнились. Один из них, коренастый, с бычьей шеей, схватил обломок стула и со всей дури опустил его Каю на спину. Тот аж присел от боли, молния пронзила всё тело. В тот же миг другой пнул его тяжёлым сапогом в бок. Кай почувствовал, как что-то горячее и солёное наполнило ему рот – он прикусил щеку.
Но он не остановился. Боль была старым знакомым, почти утешительным в своей предсказуемости. Его нож (он использовал тупую, обуховую сторону клинка – убийство здесь вызвало бы слишком много шума и внимания стражников, которым Гризли, конечно, заплатил, но не за трупы) со свистом рассек воздух и плоть, найдя бедро коренастого нападавшего. Тот взревел. Локтем, коротко и жёстко, Кай поймал второго в солнечное сплетение, заставив того сложиться пополам с булькающим выдохом.
Всё кончилось так же быстро, как и началось. Бородач, хрипя и держась ладонью за рассечённую бровь, от которой кровь текла ручьём, замер в углу, в его глазах был уже не гнев, а животный страх и уважение к силе. Его люди лежали или сидели, корчась от боли. В таверне воцарилась гробовая тишина, нарушаемая лишь тяжёлым дыханием Кая и стонами поверженных.
Кай выпрямился, медленно, преодолевая ноющую боль в спине и рёбрах. Он подошёл к Бородачу, встав над ним.
– Передай Гризли, – сказал он, и его голос был низким, ровным, только дыхание слегка сбилось. – Деньги будут. К концу недели. Но если он, или ты, или кто-то ещё из его своры даже посмотрит в сторону моей улочки, даже подумает о ней… я найду тебя первым. И на этот раз, – он медленно перевернул нож в руке, и факельный свет блеснул на лезвии, – буду использовать острую сторону. Понял?
Бородач, не в силах выдержать его взгляд, кивнул, уткнувшись лицом в колени.
Кай выскользнул из таверны так же бесшумно, как и появился, оставив за собой запах страха, крови и разлитого дешёвого пива. Адреналин, горячая волна, которая несла его в схватке, начал отступать, уступая место пронизывающей, глубокой боли в ребрах и спине, где уже наливался синяк. Он чувствовал себя не победителем, не героем. Он чувствовал себя просто человеком, который снова, ценой синяков и крови, отодвинул неизбежное. Он купил себе и Серафине ещё одну ночь относительного спокойствия. Может, ещё пару дней. Не больше.
Он остановился у входа в свою улочку, прислонившись лбом к холодной, шершавой кирпичной стене склада, и закрыл глаза. Откуда-то сверху, с какого-то чердака или крыши, донёсся обрывок музыки – кто-то, наверное, пьяный или просто тоскующий, наигрывал на простой тростниковой дудочке грустную, бесконечно простую мелодию, знакомую всем, кто вырос у моря. Кай стоял и слушал, пытаясь поймать этот жалкий, хрупкий кусочек красоты и печали в море окружавшей его грязи, жестокости и безнадёжности. Он был солдатом, дезертиром, бандитом, грузчиком. Но в эту одну, короткую секунду, прижавшись к холодному камню, он был просто уставшим человеком, который больше всего на свете хотел тишины, тепла и покоя для той, кого любил. Чтобы этот кашель прекратился. Чтобы не нужно было больше точить нож перед выходом.
Потом он оттолкнулся от стены, вздохнул, втягивая в лёгкие знакомый, гнилостный воздух «Сажи», и побрёл, слегка прихрамывая, к своей конуре. Ему нужно было умыться, перевязать, если нужно, раны, спрятать кровь на одежде и сделать вид, что всё в порядке, прежде чем проснётся Серафина. Его война, тихая и беспощадная, продолжалась. И самым страшным было то, что он уже давно не мог вспомнить, ради чего она началась. Осталось только инстинктивное, животное желание – продержаться. Ещё один день. Ещё одну ночь.
Часть 1. Свет перед закатом. Глава 4
Карета клана Горрин катилась по брусчатке ночного города, оставляя позади иллюминацию и музыку приёма у Квинтилиев. Она была не столь древней и аристократичной, как угрюмые, лаконичные экипажи Валерриев, но куда более дорогой, комфортабельной и продуманной до мелочей. Её кузов, окрашенный в тёмно-зелёный «фирменный» цвет клана, был чуть шире обычного и покоился на сложной системе рессор и пружин, скрытых под медными кожухами. Внутри, обитые мягчайшей шагреневой кожей цвета сливок, сиденья казались пухлыми облаками. Вибрация колёс гасилась почти полностью, лишь лёгкое, ритмичное покачивание укачивало, как на корабле в штиль. В углу, в специальном медном гнезде, крепко закреплённый от толчков, стоял маленький серебряный самовар с угольной жаровней внутри – чтобы в любой момент можно было заварить крепкий, согревающий чай, любимый Ториусом. В воздухе витали два чётких запаха: дорогая кожа, обработанная воском и лавандой, и слабый, но стойкий, едкий аромат свежего типографского чернила и новеньких счётных книг, будто пропитавший одежду и мысли пассажиров.
Рианна Горрин сидела, откинувшись на спинку, и смотрела в затемнённое окно, по которому струились, сливаясь в причудливые ручьи, дождевые капли. Отблески уличных газовых фонарей скользили по её лицу, то высвечивая высокие скулы и прямой нос, то погружая в темноту глаза и плотно сжатые, будто запертые на замок, губы. На коленях, забыв о светских манерах, она теребила шелковую ткань своего вечернего платья – роскошного, тяжёлого, изумрудно-зелёного кокона, в который её заточили для этого вечера, как редкую бабочку – под стекло витрины. Она всё ещё физически чувствовала на себе прикосновения десятков любопытных и оценивающих взглядов, словно щупальцев. Слышала отрывки шёпота, шипящего, как змеи, за её спиной: «Дочь торгаша… наглая, не кланяется… новые деньги пахнут железом и потом… а, впрочем, приданое у неё будет знатное, с таким можно и род почистить…». Каждое слово вонзалось, как игла. Она была не гостьей, а экспонатом.

