Женский дневник из Ирпеня. Хроники марта 2022.
Женский дневник из Ирпеня. Хроники марта 2022.

Полная версия

Женский дневник из Ирпеня. Хроники марта 2022.

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 7

Она посмотрела вперёд, не отрывая взгляда от дороги, и в этот момент пространство будто сжалось – трасса показалась уже, воздух вокруг – плотнее, а мир стал странно тихим, как если бы на минуту перестал дышать.

– Я тогда превратилась в робота, – продолжила она, всё тем же ровным голосом, в котором не было ни упрека, ни жалобы, – в простую программу, у которой нет мечты, нет боли, нет потребности что-то хотеть или чувствовать, а есть только одна функция: открыть таблицу, найти строку с их именами, убедиться, что нужной фамилии там нет – и надеяться, что не будет и завтра.

Она замолчала – не потому, что закончила, а потому что дальше говорить было бы лишним, потому что всё, что нужно было передать, уже прозвучало, и теперь в ее тишине не было пустоты, не было неловкости, не было паузы для эффекта; наоборот – это молчание было живым, плотным, наполненным, как дыхание перед бурей, как момент после признания, когда слова уже сказаны, но их смысл только начинает раскрываться в сознании того, кто слушал, и в этой тишине чувствовалась не усталость, а правда, простая и необратимая, как осадок.

Стив не стал ничего говорить – не потому что не знал, что сказать, а потому что понял: сейчас не время для слов; он лишь кивнул, почти незаметно, с той сдержанностью, в которой не было ни журналистской заготовки, ни профессионального сочувствия, только тишина человека, который услышал – по-настоящему, глубоко, не поверх слов, а сквозь них – и теперь уже не забудет, потому что такое не забывается.

И вот… спустя почти пять недель, когда надежда уже начинала тускнеть, не исчезать сразу, а именно стираться, как старый карандашный набросок под холодным дождём, растекаться, размазываться в лужах бессонных ночей, превращаясь в зыбкое «вдруг» вместо твёрдого «будет», – в половине пятого утра раздался звонок, это был не просто звук, это был вздох сквозь бетон: телефон вспыхнул в темноте, озарив комнату светом, который показался ярче, чем все лампы мира, и на экране замерцало одно-единственное слово – не длинное сообщение, не неизвестный номер, а только одно: «Папа».

И в этот момент всё сжалось – дыхание, грудь, время – потому что то, что казалось невозможным, вдруг стало настоящим, как если бы через этот маленький экран снова прорезалась жизнь.

Я вскочила, как будто в меня врезался электрический разряд, сон вылетел из тела, как воробей из окна – мгновенно, без шанса вернуться, я схватила телефон дрожащими пальцами, как будто боялась, что он исчезнет, если медлить хоть секунду.

– Папа?! Папа, ты жив?! Папа, как ты? Как мама?! – мой голос рвался, хрипел, срывался на плач и крик одновременно, это была не просто радость – это был прорыв жизни сквозь бездну молчания.

– Всё хорошо! – закричал он в трубку, и этот голос, пусть и искаженный, шипящий сквозь неустойчивую связь, всё равно был тем самым – родным, живым, тёплым, настоящим, как объятие, которое не дотянулось, но всё равно обволокло – я нашёл место, где ловит, – торопливо пояснил он, почти с гордостью, – далеко, почти на другом конце города, но приехал, и воды надо было набрать!

Он говорил быстро, сбивчиво, с той особой торопливой бодростью, которая бывает у людей, выживших в аду и отчаянно старающихся передать сигнал: я цел, как будто и не прошло этих бесконечных дней молчания, как будто не было тишины, не было той бездны, в которой она жила, глядя на экран телефона с пустым «нет связи». Он рассказывал, будто между ними не было ни обстрелов, ни тревог, ни бессонных ночей; уверял, что у них всё в порядке, что бывший муж Анны привозит продукты, помогает, что здоровье – в порядке, что ничего не нужно, ни лекарств, ни денег, ни даже сочувствия, и главное – чтобы она, ради всего святого, не плакала, потому что слёзы, по его мнению, означали поражение, а он, несмотря ни на что, был офицером, военным человеком и не привык сдаваться.

– Ты опять будешь с опухшими глазами и красным носом, а тебе ведь на работу идти! – подразнил он с такой доброй иронией, что я невольно засмеялась сквозь слёзы.

Да, это был её папа, он всегда умел найти слова, он был тем, кто знал, как перевести любую трагедию в шутку, чтобы она – хотя бы на секунду – выдохнула.

Месяцы шли – вязко, однообразно, как вода в канаве, которую никто не наблюдает, и Луганск, казалось, затихал, не умиротворялся, нет, а именно замирал в той особой, настороженной тишине, когда стреляют уже не каждый день, а по расписанию, когда бомбежки уходят на периферию, ближе к линии соприкосновения, а не в центр, и люди… люди учились жить с этим, точнее – притворяться, что это и есть жизнь, встраивая в собственный быт то, что никогда не должно было в него входить; они адаптировались, как животные в запертой клетке, которые сначала бьются, потом замирают, а потом начинают устраивать гнездо между решетками. Мои родители не были исключением – они, как и многие, приспособились к ненормальному, к взрывам, к отключениям электричества, к ожиданию, которое не приносит ничего, кроме усталости.

А я… научилась не бояться, не сразу – но постепенно, привыкла к звукам в трубке, к шорохам, к странным паузам, которые раньше вызывали панику, а теперь воспринимались почти как стандарт связи. Звонить маме и слышать где-то на фоне глухие раскаты взрывов стало… не нормой, но чем-то вроде погодного фона: есть, звучит, но ты всё равно продолжаешь говорить, наши разговоры стали спокойными, выверенными, почти деловыми, с ровным голосом, без пауз, без истерик, потому что по-другому уже нельзя – а главное, потому что иначе было бы невыносимо.

Так наступила странная, вывернутая наизнанку рутина, в которой война не исчезла, а застыла, словно лёд под кожей: конфликт был заморожен – и надежда тоже.

Ажиотаж угас, информационный бум стих: волонтёры больше не стояли на каждом углу, не собирали с таким жаром средства на бронежилеты: всё стало… привычным, боль – фоновая, а раненая страна – в режиме ожидания.

Я перестала смотреть новости не из-за страха, не из-за желания спрятаться, не потому что устала от крови и заголовков, – а потому что больше не могла спорить с мамой, не могла слушать ее яростный, неумолимый голос, в котором гнев на украинскую власть звучал с такой обидой, с такой жгучей, материнской болью, что каждый ее аргумент прожигал меня изнутри, и я, в который уже раз, пыталась защищать, не даже власть – нет, – а саму идею, попытку, страну, свою правду, в которую всё ещё верила, пока горло не охрипало, пока руки не начинали дрожать, пока голос не срывался в тишину, и каждый раз после таких разговоров я чувствовала, как по швам расходится не просто связь с мамой, а вся моя внутренняя ось, по которой я до этого вращалась в мире. И тогда я замолчала: остановилась и отказалась от новостей, потому что смотреть новости – значило снова входить в этот бой, снова становиться перед выбором, где за каждым словом стояло предательство: если я защищала страну, я предавала родных; если я соглашалась с мамой, я предавала себя, ту, кто остался, кто жил, кто работал, кто водил детей в школу, кто верил, что всё это – можно пережить, не разрушив себя до основания.

И внутри меня начало медленно, но неотвратимо расти нечто темное, вязкое, как разлитая нефть – не злость и не обида, а скорее тяжёлая, бессловесная пустота, в которой исчезали контуры добра и зла, где всё смешалось, и единственным, что я могла чувствовать ясно, было одно: я проклинала тех, кто называл себя ополченцами, не по политике, не из-за флагов или карт, а потому что они забрали у моей страны лицо, память, покой, они заставили её жить с войной, как с неизбежностью, как с данностью, встроили смерть в календарь, как рабочие дни, они сделали так, что мы научились бояться не вспышек, а тишины, и именно за это – за это невозвратное, за это чудовищно привычное – я не могла их простить и не могла забыть, пока я не оказалась в их ситуации.

Тишина в машине потянулась, будто пространство вокруг стало гуще, Стив смотрел на дорогу, но вслушивался в паузы между её словами, там было больше, чем в словах, было то, что только тот, кто пережил, способен передать.

– Ты говоришь в прошедшем времени, – произнес он негромко, спокойно, как хирург, вставляющий иглу между позвонками. – Сейчас твоё мнение изменилось?

Анна не сразу ответила, она смотрела прямо перед собой, мелькали поля, деревья, пустые трассы и всё это вдруг казалось декорацией к какому-то спектаклю, который она играет уже восьмой год подряд – без перерыва и финала.

– Сейчас?.. – повторила она, в её голосе не было злости, только тишина, наслоенная годами и пропитанная болезненными переживаниями. – Сейчас многое изменилось: я видела многое и теперь многое поняла, на многое я смотрю под другим углом, даже нет, я смотрю сейчас гораздо шире, без шор на глазах и ограничений в головне, мое осознание – оно пришло, как не странно, через болезненную трансформацию, она перевела взгляд на него:

– Сотни тысяч жизней уже унесла эта война – не просто цифры, не абстрактные «потери», а судьбы, дыхания, улыбки, дома, рождённые и не дожившие, замолчавшие навсегда на разорванной земле, и тысячи – превратила в тех, кто остался, но не целиком: с искалеченными телами, с пустыми глазами, с болью, которая не лечится ни временем, ни морфином, ни обещаниями; и всё это продолжается – день за днём, год за годом, как будто мир забыл, как выглядит покой, и не потому что он невозможен, а потому что уже никто не знает, куда идти, где искать выход, если он вообще остался, и есть ли у этого хоть какой-то смысл, кроме бессмысленной жертвы, которую продолжают приносить, не спрашивая, зачем.

Её голос в этот момент звучал ровно – не глухо, не с надрывом, а как гранитная плита, под которой лежит память: тяжело, непреложно, навсегда.

– Сейчас я всё чаще ловлю себя на мысли, что этот конфликт уже давно перестал быть просто борьбой за территорию, за линии на карте, за контроль над городами – он стал чем-то гораздо более ядовитым, более тонким, более разрушительным: борьбой за смыслы, за интерпретации, за право объяснять происходящее от имени правды, и каждый, кто берет слово, на самом деле сражается за власть над восприятием, а не над землёй и в этом, пожалуй, самое страшное.

Анна сжала губы – не от желания заплакать, не от боли в её обычном понимании, а от того, что внутри поднималась та самая тёплая, густая злость, которая не горит, а давит, бессильная, но живая, такая, какую никуда не деть, не проговорить, не выплакать.

– Мне больно, до физической боли, – произнесла она, и голос ее был ровным, но под ним дрожала сталь, – когда я слышу, как тринадцатилетний сын моих знакомых вдруг выкрикивает с ухмылкой, глядя в лицо: «Мы домбили Бомбас!» – и смеётся, смеётся так, как смеются не от радости, а от пренебрежения, презрительно, с той особенной бравадой подростка, который повторяет чужие слова, не понимая их веса, как будто это просто шутка, просто мем, просто очередная интернет-цитата, а не жизнь, не смерть, не мы, как будто мы – не люди, а стикеры в чате.

Она выдохнула медленно, беззвучно, как будто пыталась вытолкнуть из себя это воспоминание, чтобы не позволить ему стать еще одной занозой.

– Сейчас… в моей истории наконец появились полутона, – произнесла Анна, не с сожалением, а с той хрупкой уверенностью, которая приходит только после долгого молчания, – я больше не делю мир на чёрное и белое, как раньше, не разбрасываюсь ярлыками, не спешу судить; я вижу серое, вижу сложность, вижу мотивы, причины, последствия, вижу, как одно сплетается с другим, как добро прячется за злостью, а боль – за громкими лозунгами, и как невозможно, по-настоящему невозможно объяснить всё в двух фразах. Я вижу теперь слои – времени, страха, выбора, ошибок, но, наверное… уже слишком поздно, потому что время не возвращается, потому что мёртвые не поднимаются, не объясняют, не прощают, потому что людей, которых я любила, уже не оживить – ни словами, ни правдой, ни справедливостью.

Стив смотрел на неё – не с интересом, не с профессиональной хваткой, а с тишиной, которая бывает только у тех, кто понял: сейчас перед ним не собеседник, а человек, открывший то, что обычно запирается изнутри, в этот миг он перестал быть просто журналистом – он стал свидетелем и Анна это чувствовала, чувствовала всей кожей: это признание – не для статьи, не для материала, не для тиража – для того, чтобы хоть кто-то услышал по-настоящему, чтобы кто-то, один, не интерпретировал, не редактировал, не подгонял под формат – а просто услышал и сохранил.

В салоне машины повисло молчание – плотное, вязкое, почти осязаемое, оно не было уютным, оно стелилось по сиденьям, заполняло пространство между ними, как туман, и дышать в нём становилось немного тяжелее.

Стив долго смотрел вперёд, потом, не отрывая взгляда от дороги, скользнул взглядом на Анну, в его глазах было что-то большее, чем профессиональный интерес – внимание, окрашенное уважением и осторожностью, он не хотел рушить её тишину, но вопрос уже горел на языке.

– Значит, вторая война началась для тебя 24 февраля? – спросил он негромко, но в голосе прозвучала особая интонация: будто он поднес спичку к двери, за которой знал – огонь.

Анна ответила сразу, без колебаний, будто давно ждала этот вопрос, как будто её внутренний монолог просто сменил адресата.

– Нет, – произнесла она, глядя в окно, – скорее 14 февраля – всё для меня началось 14 февраля.

Стив чуть приподнял бровь, но не перебил.

– Это был прекрасный день, – продолжала она, и голос её стал мягче, почти нежным. – Суббота, праздник – день всех влюблённых, я вела тренинг вместе со своей близкой подругой – Юлией, мы всегда с ней были на одной волне, а в тот день – особенно, атмосфера была как в фильме, который сам себя снимает: легкий, светлый, наполненный людьми, эмоциями, движением, в её глазах вспыхнула теплая тень – воспоминание, как короткая вспышка солнца в проеме разбитого окна.

– Это был такой… энергетически наполненный день, – начала Анна, и в её голосе зазвучало что-то светлое, почти забытое, – день, в котором всё складывалось как надо, день, когда солнце не просто светит, а проникает в тебя, когда воздух кажется полным какого-то внутреннего электричества: мы смотрели фильм, ели попкорн, смеялись, обсуждали сюжет, спорили – всё было живым, настоящим, простым, настолько простым, что казалось – вечным. Фильм, кстати, был «Время»… помнишь такой? Где у людей есть только определенное количество минут, и если у тебя есть время – ты жив, а если оно заканчивается – всё.

Она замолчала на секунду – не потому, что не знала, что сказать дальше, а потому, что за этими словами вдруг встало нечто большее, и тишина её прозвучала как предчувствие, как линия судьбы, зависшая в воздухе.

– Символично, правда? – сказала она чуть тише, почти на выдохе. – Мы тоже не знали, сколько у нас осталось, мы играли, раздавали друг другу валентинки, дурачились… было по-настоящему хорошо и главное – я не смотрела на телефон, целых четыре часа, я просто была в моменте, в этом сияющем, почти детском кайфе от работы, от людей, от самой жизни.

Она улыбнулась, но эта улыбка уже не была легкой – в ней чувствовалась тень, идущая следом, как облако за солнцем.

– И вот… – продолжила она, медленно, – Юлия вдруг показала мне смс, её друзья из Польши писали: «Надеемся, ты в безопасности.»

Я помню, как она недоуменно уставилась на экран и ответила:

«Конечно. А что происходит?»

Ответ был коротким и простым : «16 февраля Россия нападёт на Украину.»

Анна помедлила, будто снова читала это сообщение глазами той прежней себя:

– Мы посмеялись, ну, правда… звучало абсурдно, потом – на долю секунды – допустили, что, может быть… может, они что-то знают? Но тут же отмахнулись – нет, не может быть, слишком дико, слишком страшно и слишком глупо.

Она глубже втянула воздух, как будто этим вдохом пыталась удержать равновесие, как будто в её лёгких не воздух был, а время, и вдох и выдох стали шагами – неторопливыми, осмотрительными, как по минному полю, где нельзя ошибиться даже на полсантиметра.

– А потом… – проговорила она тихо, и голос будто сам выбирал слова, – всё-таки взяла в руки свой телефон и увидела сообщения, много сообщений : от друзей, знакомых, коллег – и все они, с разными интонациями, с разной пунктуацией, с разной паникой в подтексте, писали мне одно и то же:

«Уезжай.»

«Вывозите детей.»

«Скоро будет война.»

Эти слова ложились на мозг каплями ледяной воды – по одной, медленно, мучительно: сначала просто настораживая, будто кто-то коснулся плеча в темноте, потом уже обжигая, как иглы, как тонкая боль, которая проникает не снаружи, а будто рождается внутри, это был уже не слух, не паника, не искажение – это был прецедент, который невозможно было проигнорировать. Я приехала домой, сняла пальто, даже не помню как, и сразу же – в интернет, погрузилась в него, как в бездну: не просто читать, а жадно вбирать, искать подтверждения, опровержения, сравнивать, анализировать, пробираться сквозь потоки лжи, обрывки правды, чужую истерику, доносящуюся из каждой ленты и внутри… что-то сдвинулось, не резко, не с громом, а как в том странном сне, где просыпаешься в знакомой комнате, где всё вроде бы на своих местах – та же лампа, тот же стол, те же стены, – но вдруг осознаешь, что всё перекошено: не физически, а ощущением, будто гравитация сместилась на один градус, и ты уже не можешь стоять ровно, вот так и было – всё как прежде, но всё иначе и ничего уже нельзя было вернуть в прежнюю плоскость.

Голос Анны стал ровным, но под этой ровностью слышалось напряжение – натянутая струна воспоминаний.

– Тревога поселилась во мне тихо, без стука, но очень основательно, глубоко и пронизала всю мою жизнь длиной в неполные две недели, я читала военные сводки, слушала аналитиков, рассматривала спутниковые снимки, карты и везде было одно – армия стоит на границе, большая численность, она сделала паузу, ее лицо было почти спокойным, но в зрачках метался внутренний холод.

– Я успокаивала себя только одним: я живу в пригороде Киева, курортный городок, лес вокруг, нет трасс, ни одной стратегической цели, ну зачем им сюда?..

– А потом наступило пятнадцатое февраля, – произнесла Анна, и голос её звучал уже не как рассказ, а как возвращение в ту вязкую, нервную плотность дней, – и с этого момента я перестала быть собой, я уже не могла ни работать, ни смотреть фильмы, ни заниматься домом, ни делать вид, что живу обычной жизнью, я просто читала : бесконечно читала новости, телеграм-каналы, анонимные сливы, мнения аналитиков, фрагменты брифингов. Я слушала, сравнивала, спорила мысленно с каждым словом, и каждый раз, когда тревога становилась слишком громкой, я пыталась отложить её на полку, как вещь, которая мешает дышать, но через мгновение снова доставала – потому что жить без неё казалось еще страшнее. Тревога стала частью меня – как второй пульс, чуть смещенный, но не менее навязчивый, не менее упорный: тихий, но неумолимый, будто кто-то шепчет тебе в ухо день за днём одно и то же.

Анна выдохнула, медленно, беззвучно, как будто не воздух выпускала – а воспоминание, ту застрявшую в груди тень, которая до сих пор не хочет исчезать.

– Тогда для меня самым важным стало одно, – продолжила она, и в этом признании чувствовалась вся оголенная суть: – просто пережить шестнадцатое февраля, просто дожить, проснуться утром, открыть глаза, услышать тишину и убедиться, что все ошибались, что это был блеф, что всё – ерунда, гиперболы, нагнетание, что все просто переиграли, как в шахматах, когда никто не делает первый ход, что этот ужас не случится, что его можно будет вычеркнуть, как плохой сон.

Она замолчала, в салоне машины снова повисла тишина – уже другая, не глухая, как боль, а выжидающая, напряженная, как тишина перед штормом, когда небо еще светлое, но птицы уже молчат, и ты знаешь: сейчас произойдет нечто, что навсегда изменит весь ландшафт.

И Стив понял: тогда война уже стояла в дверях, только никто ещё не знал, что она их не постучит – она просто вломится.

Анна молчала, в её глазах снова поселилась та особая, застывшая тишина, которая приходит после правды, Стив в этот момент склонился над блокнотом, который всё-таки нашёл в рюкзаке, пальцы его быстро двигались – он делал пометки, рисовал какие-то символы, стрелки, фигуры, Анна, бросив на него взгляд, не удержалась от колкой, полушутливой фразы:

– Всё-таки олд-скул, да? – усмехнулась Анна, кивая на блокнот.

Стив хмыкнул, но не оторвался от своих записей – склонившись, с тем самым вниманием, в котором больше участия, чем у любого диктофона. Анна слегка улыбнулась, и в этом жесте – коротком, почти случайном – вдруг вспыхнула теплая искра, мгновенный огонёк, как отблеск костра среди густого, непроглядного леса воспоминаний, который окружал их разговор.

А потом она снова заговорила – спокойно, ровно, с той внутренней тишиной, в которой больше боли, чем в крике, как будто шаг за шагом возвращалась на тот мост, перекинутый через воронку своего прошлого.

– Шестнадцатое февраля все пережили и я тоже, в тот день, и в следующие, мне всё чаще стали говорить: Анна, мы тебя не узнаем, зачем ты истеришь? Видишь же – ничего не произошло. И я, честно, очень хотела поверить, очень хотела согласиться, хотела, чтобы это была просто моя ошибка, моя паника, мой перегрев, – и уже почти соглашалась, почти принимала мысль, что, может, действительно перебор, может, я была неправа, но внутри, где-то глубже слов, глубже логики, жило упрямое, глухое «нет» и оно не уходило, не позволяло расслабиться.

– То, что будет война, – сказала она, уже тише, почти буднично, как констатацию, не как открытие, – я поняла двадцать первого февраля, когда увидела обращение российского президента, он говорил, что признает ЛНР и ДНР и эти слова… не кричали, не размахивали лозунгами, не играли в драму – они звучали, как нож, проведённый по стеклу: сухо, намеренно, жестко: без эмоций, без театральных интонаций, без тени сомнения, и в эту секунду всё стало предельно ясно, словно туман мгновенно рассеялся, открывая не пейзаж, а обрыв. Ясно – до ледяного онемения в груди, без вариантов, без надежды, без права на заблуждение.

Голос её не дрожал, но внутри чувствовался надрыв – тот, что идёт не из гортани, а из глубин, из того места, где хранятся поворотные точки жизни.

Я сразу же позвонила сестре – не раздумывая, не взвешивая, просто машинально, как будто от самого факта звонка зависела реальность, говорила сбивчиво, захлебываясь словами, которые не успевали выстроиться в логическую цепочку, потому что внутри всё горело: «Ира, всё, это точно, будет война. Это происходит прямо сейчас.Надо что-то делать!» Она молчала, не перебивала, не спорила, но и не верила, просто, с той спокойной мягкостью, которая звучит как отстранение, произнесла: «Аня, иди, пожалуйста, спать.»

Анна закусила губу – короткое движение, почти жест, чтобы вернуть контроль, и, словно по команде, снова обрела ровный тон, выстроенный, аналитический, как у человека, научившегося рассказывать о собственной боли так, будто это чужая биография, чтобы только не позволить ей выйти из-под кожи.

– Все следующие два дня прошли как в кошмаре, – сказала она, не повышая голоса, но в нём звучала плотность пережитого. – Не как тревожный сон, нет, а именно как фильм, в котором ты – не зритель, а персонаж, причем не главный, а тот, чью судьбу уже прописали, но ты ещё об этом не знаешь, мне всё казалось неправильным: день, свет, люди, даже запахи, вокруг – знакомые, друзья, коллеги, и все они… не верили. Кто-то усмехался, кто-то говорил с раздражением, кто-то просто смотрел, как на сумасшедшую, – мол, ты всё выдумываешь, драматизируешь, всё это – очередной виток, ничего не будет, всё это уже было, а я стояла посреди этой невидимой комнаты и чувствовала: всё, что я вижу, всё, что слышу – разойдется на куски и никто не верит, потому что пока ещё всё цело,еще не рухнуло, но оно уже трещит по швам.

– Этот опыт… он дал мне нечто важное, понимание, как легко может начаться массовый психоз, если рядом качественно работает информационная война, как тонко можно сбить человека с толку, как опасно – быть правым раньше времени.

Стив снова поднял глаза, в его взгляде читалась смесь восхищения, сочувствия и… осторожности, он чувствовал, что на этой территории надо ступать бережно.

– Единственные, кто мне тогда верил и говорил со мной об этом, – продолжала Анна, – были моя дочь и Юлия, только они не отмахнулись. только они не закатывали глаза.

Она посмотрела в окно, будто искала в ветках деревьев ту самую Юлию, рядом, в другой машине, в другой реальности.

– На следующий день я поехала в банк – просто, молча, без разговоров, как будто исполняла уже принятый приговор: сняла все деньги с карты, до копейки, до последней цифры, словно хотела забрать не средства, а уверенность, что хоть что-то остаётся под контролем, потом пошла в магазин – не по списку, не по привычке, а инстинктивно, как зверь, который чувствует приближение бури, купила крупы, консервы, несколько банок тушёнки, воду и шоколад. Да, шоколад… Знаешь, это звучит странно, почти нелепо на фоне всего, но именно он – был нужен, не как еда, не как калории, а как напоминание: жизнь может быть сладкой, потому что пока ещё ты покупаешь шоколад – ты не сдался, может и глупо, но для меня в этом был какой-то особый, сакральный смысл.

На страницу:
3 из 7