
Полная версия
Женский дневник из Ирпеня. Хроники марта 2022.
Он говорил об этом как о чём-то далёком, но я всегда знала: оно всё ещё живёт в нём, в своем далеком и уже почти нереаальном и неосязаемом прошлом и, возможно, именно поэтому он стоял сейчас в очереди – не согнутый, не мрачный, а с сигаретой и шуткой, потому что он уже видел, как рушится жизнь – и как всё равно можно встать.
«Он хороший человек… и держится как может», – подумала я, глядя на Виктора Максимовича и не стала с ним спорить, зачем? У каждого сейчас – своя правда, свой способ не сойти с ума, его – это ирония, а мой – молчание, ведь иногда тишина лечит не хуже слов.
Наш разговор прервал охранник, он снова открыл тяжёлую дверь супермаркета – с тем напряженным усилием, как будто приподнимал шлюз в осажденной крепости, порыв холодного воздуха снова ворвался внутрь, смешавшись с запахами пластика, резины и людской тревоги.
Мы попрощались быстро, почти машинально, тогда мы ещё не знали, что хотя и останемся все здесь – в одном городе, на одной улице, дыша одним воздухом без газа, электричества и связи с внешним миром – увидимся снова только через два месяца, когда лица станут чуть худее, глаза – чуть глубже, а тишина между словами – длиннее. Я вошла внутрь вместе с Женей и Ирой, внутри было тепло, но это тепло не грело, тело продолжало дрожать, это тепло было каким-то липким, застойным, как будто воздух уже знал, что никто не останется здесь надолго.
Мы молча разбрелись по залу, как будто вдруг забыли, зачем пришли, будто не магазин это был, а странная галерея прошлого, где ты идешь вдоль полок и ловишь себя на мысли, что на самом деле уже ни во что не веришь – ни в то, что здесь есть еда, ни в то, что ты действительно за ней пришёл, просто идешь и только когда взгляд скользнул по пустым стеллажам, до меня дошло: четыре часа на холоде были напрасны: полки зияли так, как зияют стены покинутого дома – хлеба не было вовсе, мяса – ни грамма, консервы сметены подчистую, даже самые странные, те, что обычно остаются на распродажах. Люди брали всё, что можно было съесть и не умереть, остались только крупы – и я, как по инерции, даже не думая, протянула руку: две пачки риса, две – гречки, макароны, галетное печенье «Мария» – четыре упаковки, не потому что люблю, а потому что они долго хранятся. У полки со сладостями я остановилась, как будто ноги не пошли дальше, будто они вросли в плиточный пол, стояла, не двигаясь, смотрела на плитки молочного шоколада, и вдруг – на миг, может, на три секунды – почувствовала, как будто мир за спиной исчез, растворился, рассыпался, осталось только это: я, яркий белый свет ламп над головой и эти шоколадки, глядящие на меня, как детские глаза, в которых еще никто не знает, что такое страх. Шесть месяцев я не ела сладкого ни грамма: ни шоколада, ни выпечки, я строго следила за своим питанием, питалась, как положено, читала составы, избегала сахара.
Но сегодня… сегодня был иной день, не просто новый, не просто следующий – другой по сути, по ощущению, по вибрации внутри, сегодня я не чувствовала тела – исчезли руки, ноги, кожа, остался только инстинкт, чистый, звериный, оголённый до кости, сегодня я не была женщиной, не была руководителем, не матерью, я была существом, в котором осталась одна задача – выжить. Я машинально бросила в корзинку несколько плиток шоколада, не потому что захотелось сладкого, не из желания утешения или вкуса, а потому что знала: это глюкоза, а глюкоза – это топливо, это энергия, это шанс. Шанс на то, чтобы не упасть, если придётся бежать или спасать или просто продолжать жить в тот момент, когда уже не будет сил. Пусть будет, на всякий случай, на тот случай, который никто не называет вслух, но каждый уже чувствует под кожей.
Вокруг, казалось, кипела жизнь – люди сновали, кто-то кричал, кто-то ругался, кто-то судорожно считал продукты, наполнял тележки, как будто от количества можно купить безопасность, но я… я почти ничего не слышала. Всё будто размывалось, как будто я стояла в центре аквариума, а за стеклом – чужое, шумное, тревожное, как будто это было не со мной, как будто я просто смотрю слишком долгий, слишком реалистичный сон, в котором не могу проснуться – даже если кричать. Я направилась к кассе: не шла – скорее плыла, медленно, как будто через вязкую воду, всё нужное я уже взяла, а всё остальное… уже ничего не значило.
Заметив Иру и Женю, я подняла руку, окликнула их негромко – и помахала, показывая, что заняла очередь, они подошли – растерянные, синие от холода, кутаясь в куртки, будто это могло защитить не только от ветра, но и от всего, что шло к нам с горизонта, но держались. Мы встали втроем, плечо к плечу, как в старые добрые времена, когда выбирали платья в торговом центре или спорили, где кофе вкуснее – только теперь всё было иначе, мы болтали: о глупостях, об онемевших пальцах, о ценах на гречку, которые прыгали быстрее, чем мысли. Возможно, со стороны это выглядело странно – лёгкий смех, шутки, болтовня в очереди, где у каждого глаза, полные тревоги, лица, натянутые, как струны, но для нас это был не просто разговор – это был способ дышать, способ не распасться, не дать страху разорвать нас изнутри, слова – как якоря, цеплявшие нас за настоящее, за нормальность, которой почти не осталось.
А реальность, будто усмехнувшись, напоминала о себе: где-то в двадцати километрах глухо гремело, не громко – скорее, как если бы кто-то ронял железо на бетон в подвале, но мы знали – там уже не просто звуки: там уже гибли люди и в то же время, здесь, в супермаркете, продолжала работать касса, сканеры пищали, как будто ничего не случилось, тележки скрипели по плитке, ценники отражались в гладком пластике упаковок, как будто весь этот спектакль – и есть жизнь. Гротескная сцена: здесь – лампы, молоко, скидки на кукурузу; там за пятнадцать километров – смерть. Сирени громкоговорителей не было, эвакуацию никто не объявлял, это своеобразно успокаивало, люди уезжали не потому, что кто-то приказал – потому что боялись: кто успел – выехал, кто не успел – ждал и мы тоже, ждали, в очереди, в разговоре, в этой тишине, которая была не спокойствием – сдавленным, застывшим ожиданием того, что вот-вот все изменится навсегда.
Телеграм-каналы мелькали, как карты таро в руках испуганного гадальщика – одно обновление, второе, третье, и каждое будто капля, набегающая в нарастающем наводнении. Мы все их читали, лихорадочно, как будто в этих строках – ответ, спасение, инструкция: трассы стояли намертво, люди ночевали в машинах, укутавшись в одеяла, стуча зубами не столько от холода, сколько от бессилия, бензина не было, очереди на заправках тянулись, как шествия отчаяния, километровые, без гарантий, что на их конце – топливо, а не закрытая колонка и надпись «бензина нет». Где-то уже не заправляли вовсе, где-то люди плакали в прямых эфирах, молились, звонили родным, не потому что надеялись услышать ответ, а потому что голос нужен был – любой, живой, чтобы напомнить: ты ещё здесь, ты ещё не один и всё это происходило в странной, неестественной тишине – без сирен, без официальных объявлений, без границ между «вчера» и «сейчас», просто реальность сдвинулась и никто не дал отсчёта, никто не сказал: теперь вы – в другой жизни.
Я почему-то сказала:
– Думаю, сегодня ещё схожу на ресницы.
Ира засмеялась, тот самый знакомый смех, в котором было больше облегчения, чем веселья.
– Ты, как всегда.
Женя нахмурилась, посмотрела на меня с непониманием – как будто я сказала что-то кощунственное.
Но я только пожала плечами и, как ни в чём не бывало, добавила:
– Ну а что? Немножко отвлекусь, всё равно… женщина всегда должна быть красивой, даже если мир вокруг рушится.
Мы засмеялись: легко, коротко, почти натужно – как человек, который вспоминает, как это делается, но смех всё равно был живой, как искра в остывающем камине и этот смех – как будто нарушил негласное правило, люди в очереди обернулись: кто-то – с тревогой, словно мы привлекли внимание, которое лучше бы обойти, кто-то – с недоумением, будто не мог сложить внутри уравнение: тревога плюс смех – как, а кто-то – с тихой, неоформленной завистью, как будто мы себе позволили то, что другим казалось недопустимым – улыбнуться на фоне беды, выпустить хоть глоток воздуха в мир, где все давно дышат впроголодь.
– Только давай сначала в аптеку зайдём, – сказала Ира, уже более серьёзно. – Мало ли что, надо взять лекарства.
– Не вопрос, – кивнула я.
Так и решили: сначала аптека, после супермаркета, с пакетами в руках и усталостью, которая уже не ощущалась как усталость – скорее, как часть тела, мы направились в аптеку. Маме Иры, тёте Зое, были нужны таблетки – гипотензивные, её ежедневный якорь в этом беспокойном мире, и у нас не было варианта не достать. Маршрут был знакомый до каждой трещинки на асфальте, до угла дома, у которого всегда паркуется серая «Шкода», улица встречала нас привычно, будто ничего не изменилось, мы шли спокойно, размеренно, почти как после субботней прогулки – и в этом ритме было что-то упрямо человеческое, как будто отказываешься поддаться панике, как будто можешь притвориться, что всё это – обычный день, я даже поймала себя на том, что смотрю по сторонам – на витрины, на окна, на машины, на ту вывеску с кривым шрифтом, которую ругала про себя десятки раз. Всё будто оставалось на своих местах, привычным, родным… но это было обманом: мягким, липким, опасным – как зыбь на тонком льду, где каждый шаг может стать последним.
И он лопнул, как мыльный пузырь, спустя каких-то пару минут, мир вдруг стал другим: впереди показался блокпост: люди в балаклавах и с автоматами – тероборона, я резко остановилась, меня будто ударило током; до них оставалось метров десять.
– Что? – спросила Ира и тоже застыла, чувствуя перемену в моём дыхании.
Я сжала её руку и прошептала:
– Мы туда не пойдём… давай обойдем.
Такого дикого, всепоглощающего страха я не испытывала больше никогда, не в ту ночь, не позже, не в подвалах, не под грохот артиллерии. Никогда.
Они смеялись, на их лицах был оскал – не веселье, нет… животное ликование, их глаза сверкали безумным светом, в них плясал восторг, они выглядели счастливыми, абсолютно счастливыми, словно им дали всё, о чём они даже не мечтали: полную власть, безнаказанность и автомат.
Я почувствовала, как сжалось что-то внутри живота, меня обдало холодом, не от ветра – изнутри, в голове всплыло одно-единственное выражение, с обидной точностью определившее происходящее:
«Кто был никем, тот станет всем».
Ира молча кивнула – коротко, почти незаметно, но этого было достаточно, мы понимали друг друга в этот момент с пугающей ясностью, как понимают люди, у которых внутри одна и та же карта – не слов, а ощущений, инстинктов, затаенного страха. Объяснения были бы лишними, обсуждения – опасными, даже взгляд – избыточным, просто шаг – и мы свернули, пошли в обход, длинной дорогой, на пару лишних кварталов, петляя между домами, уводя себя подальше от того, что казалось слишком резким, слишком тревожным, слишком… настоящим, сзади всё ещё слышался их смех – тот нервный, затянутый, будто из чужого фильма, мы ускорили шаг, не сказав друг другу ни слова и ни разу не обернувшись.
Вот уже второй час мы торчали возле аптеки, вернее, возле аптек – мы заняли очередь сразу в три, разбежавшись по округе, очереди были огромные, тянулись по несколько десятков человек, будто вся округа в панике вспомнила о лекарствах.
Мы постоянно перезванивались с Ирой, сверялись, у кого из нас меньше людей перед входом, где очередь движется быстрее, мобильная связь еще работала – редкий глоток нормальности среди нарастающего хаоса и это давало надежду, как будто если работает телефон – значит, ещё не всё разрушено, ещё есть мосты между людьми, ещё можно кого-то набрать, что-то узнать, получить в ответ голос, а не тишину.
Пока мы ждали, на улице внезапно разгорелась ссора: кричали, рядом, буквально в трёх метрах, возле входа в одну из аптек несколько мужчин начали оскорблять пожилого мужчину. Сначала я не поняла, что происходит – кто-то закричал, кто-то толкнул кого-то в бок, и вдруг толпа затряслась, словно от подземного толчка.
– Сепаратист! – заорал один, лицо багровое, глаза горят.
– Предатель! – поддержал другой.
Все они уставились на символ на рукаве этого старика – маленький цветок, похожий на лилию, но лилия была странно раскрашена: белый, синий и красный, цвета, которые вдруг стали угрозой.
Я вжалась в стену, прижав к себе свою собаку, будто он мог защитить, это его надо было защищать, стало по-настоящему страшно: не от взрывов, не от автоматов – от людей, от этой мгновенной, всепоглощающей ненависти, как будто она только и ждала случая, чтобы вырваться наружу и вот нашла повод – цветок.
Женщины, стоявшие в очереди, попытались встать между ними, растаскивали, просили:
– Мужики, хватит, ну перестаньте, что вы делаете? – но у мужчин в глазах уже плескалось что-то дикое, звериное, толпа качнулась, шум, дыхание, натянутые нервы, даже воздух стал другим – электрическим.
Я стояла и чувствовала, как в груди сжимается что-то тяжёлое, страх поднимался по позвоночнику, как холодная ртуть, я смотрела на людей и думала: сколько злобы вдруг проснулось в них… Где она всё это время спала?
Мои мысли прервал звонок, Ира в трубке сказала:
– В моей аптеке осталось пять человек.
– Хорошо, – ответила я, голос предательски дрожал. – Я сейчас приду.
Я медленно отошла, стараясь не привлекать внимания, будто у этой ненависти могли быть глаза и уши и пошла спиной к урагану.
Мы вышли из аптеки – вполне довольные собой и своей добычей, в рюкзаке и пакетах лежало почти всё, что было нужно: лекарства от простуды, от боли, для обработки ран, от расстройства кишечника, от аллергии, как будто можно подготовиться ко всему, как будто таблетки – это щит от неизвестного будущего.
И тут – почти как знак судьбы – открылся магазин полуфабрикатов, тот самый, «Галя Балувана», с неожиданно вкусной продукцией, которую всегда разбирали в первую очередь, случай оказался на моей стороне: я стояла близко ко входу, я сориентировалась быстро – и через минуту была уже седьмой в очереди.
Передо мной стояла женщина, я, как обычно, вежливо обратилась к ней:
– Извините, вы крайняя?
Она медленно обернулась и, смерив меня взглядом, отчеканила с демонстративным холодом:
– Для тебе немає крайніх, зрозуміла?
Я оторопела, на секунду мне показалось, что я ослышалась, но нет, слова ударили точно и жёстко, как плеть по коже, я даже не сразу поняла, откуда в этом столько враждебности, а потом – дошло: русский язык, просто потому, что я говорю на русском.
Дрожь, прокатившись по телу, была не из тех, что рождаются от холода или страха, – она шла изнутри, из самой глубины, откуда-то из той зоны, где душа уже не защищена ни разумом, ни привычкой, это не была боль в привычном смысле – не физическая, неострая, не жалящая, а напротив, вязкая, ползущая, какая-то тошнотворно-тягучая, от которой хотелось не закричать, а отстраниться: отойти в сторону, стереть с лица эту липкость, выдохнуть – с таким усилием, будто вытаскиваешь из себя занозу. Я посмотрела на неё – и увидела: взгляд острый, напряженный, как у дикого зверя, зажатого в ловушке, в глазах – не злость, а что-то куда более первобытное, древнее, как инстинкт выживания и я поняла, без слов, без логики – просто поняла: это не обо мне, вообще, это не агрессия, не осуждение, не упрёк, это страх, она боится – её сжимает внутри собственный ужас, и я для неё – не человек, а образ, тень, чужая проекция, в этом не было личного, только боль, которую она не смогла унести одна и невольно бросила мне – как горячий камень, чтобы стало хоть чуть-чуть легче.
Я выдохнула и сдержанно ответила:
– Отлично, что вы крайняя, я буду за вами.
С этими словами демонстративно повернулась к Ирине, которая стояла рядом, и будто в этот разворот вложила всё: я не хочу ссор, я не буду спорить, я здесь не за этим и ее страх – точно не моя история.
Ругаться у меня не было ни сил, ни желания, внутри – усталость: хрупкая, сдержанная, тихая, но зато она не разрушает.
Мы купили в магазине несколько полуфабрикатов – блинчики, пельмени, вареники, те самые, что всегда у них были особенно вкусными. Покупка, на первый взгляд, будничная, но в тот день в ней чувствовалось что-то большее – как будто мы добыли трофей, как будто каждая пачка – это кусочек контроля в мире, где всё рушится. После этого мы разошлись в разные стороны, каждый пошёл своей дорогой, унося с собой сумки и мысли, мы молчали – не потому, что не о чём было говорить, а потому что внутри звучало слишком многое.
Я направилась на ресницы. Парадокс? Да, наверное, но в тот момент это казалось почти необходимым: привычный ритуал, якорь в реальности, последняя иллюзия нормальной жизни.
Когда я вошла в студию к Маше, моему мастеру по ресницам, первое, что бросилось в глаза – это её лицо: оно было бледным, почти восковым, глаза – огромные, черные, бездонные, в них читался страх, искренний и глубокий, и одновременно – полное непонимание происходящего, она даже не заговорила, лишь молча кивнула и показала жестом, что я могу ложиться на кушетку.
Руками она начала подготавливать всё для процедуры, стараясь быть собранной, но я чувствовала: под маской спокойствия внутри у неё дрожит земля.
И тут – звук. Над головой с ревом пронеслись военные самолеты, грохот пронзил воздух и кожу, прошёлся мурашками по спине, Маша вздрогнула, а её муж, сидевший в комнате, мгновенно вскочил с дивана, он выбежал на балкон и стал снимать видео – четко видно, как звено самолетов направляется в сторону Гостомельского аэропорта.
Страшно, – скажет читатель.
Жизненно, – отвечу я.
Эту сцену я потом буду пересказывать не раз, даже в комическом ключе – лишь бы отвлечь других от ужаса, поддержать в самый тёмный час хоть какой-то свет, потому что иногда смех – это тоже защита.
Вернувшись домой, уже с новыми, аккуратными ресницами, я села на диван и позволила себе замереть, всё происходящее казалось абсурдным, как дурной сон: самолёты, взрывы, покупки, ресницы…
Сидя с телефоном в руках, я бессмысленно листала ленту социальных сетей, потом – новости в телеграм-каналах, не потому, что надеялась узнать что-то новое, а просто чтобы не чувствовать тишины, рядом были дети, они тоже ощущали эту атмосферу, напряженную, как натянутая струна, но они держались – спокойно и стойко, будто по-взрослому понимали, что сейчас нельзя рассыпаться. Меня отвлек звонок, звонила Ира.
– Анна, магазин открылся, надо идти за питьевой водой.
Я кивнула, словно она могла меня видеть, дома у меня были две большие бутылки по сорок литров каждая – одна полная, другая пустая. Я схватила пустую и достала старую пластиковую тележку: та самая, как из 90-х, у нас в семье такие называли кравчучками, эту я привезла когда-то из Германии – хлипкая, пластиковая, с надписями и рекламными буклетами в картонной коробке, тогда коллеги смеялись:
– Зачем она тебе в Киеве?
Я и сама не знала, зачем везла мне она нужна – просто привезла, будто внутренняя антенна уловила, что нужно быть готовой, хоть к чему-то, хоть как-то, и теперь, когда «что-то» наступило, всё вдруг встало на свои места, словно фигуры в старой шахматной партии. Я подошла к скромному магазину с лаконичным названием «Вода», толпа у входа была уже не панической, не суетной, а усталой, рассеянной, будто люди просто несли себя – шаг за шагом, как носят последние силы. Взрывы стихли, возможно, ненадолго, возможно – навсегда, но улица в эти минуты затаилась, как зверь перед прыжком, кто-то упрямо укладывал сумки в багажники, кто-то обнимал детей, кто-то пытался посадить в машину кота, который не понимал, за что его запихивают в переноску, уезжали молча, без истерик, без криков – только с тяжестью на лицах и тем выражением глаз, которое бывает у тех, кто прощается, даже если вслух не говорит ни слова. Люди говорили шепотом, почти благоговейно, будто в храме, где вместо икон – стеклянные витрины, а вместо молитв – короткие фразы, в которых каждая – весит как камень. Смеркалось, и в этом сгущении воздуха чувствовалась не просто тьма – приближение чего-то. Женя и Ира уже ждали у входа, мы вошли – шагнули в тусклый, но уютный свет, за прилавком стоял мужчина – обычный, в серой толстовке, с сильными руками и упрямым лицом, он быстро наливал воду, не суетился, не сбивался, и даже пытался шутить, не смешно, конечно, не изящно – но с тем отчаянным мужеством, которое есть только у людей, продолжающих выполнять свою работу, пока рушится мир, потому что когда всё вокруг валится, даже самая слабая, самая неуклюжая шутка – уже акт сопротивления, уже подвиг.
Он наполнил мою бутыль, громко хлопнул крышкой, закручивая её, и произнёс:
– Я не уверен, что эта штука выдержит.
Я кивнула, устало улыбнувшись:
– Ну, сколько выдержит…
Мы направились к выходу и уже у самых дверей нас окликнула растрепанная, взволнованная женщина, видно было, что она на взводе, в её жестах – поспешность, в лице – тревога.
– Девочки, миленькие, возьмите еду, – она протянула два пакета, тяжелых, полных. – Там мясо, пельмени, вареники… прошу, возьмите, мы уезжаем, жалко, если пропадёт, а в машину уже, ну, ничего не помещается…
– Да нам не нужно, – пожала плечами Ира, смутившись.
Женщина поставила пакеты на пол, выдохнула тяжело, как будто отпустила что-то внутри.
– Можно я здесь оставлю? – обратилась она к продавцу. – Кому надо – пусть заберут, всё нормальное: не отравленное и не испорченное.
И вдруг что-то кольнуло меня – не в сердце, не в теле, а где-то в том месте, где совесть встречается с горечью, почему она оправдывается? Почему мы, даже спасаясь, даже в тот момент, когда рушится всё – дом, город, мир – всё ещё продолжаем стыдиться добра? Почему стараемся его припрятать, завуалировать, как слабость, как излишек? Продавец молча кивнул, и женщина, будто выдохнув разрешение, мгновенно развернулась и исчезла за дверью – быстро, почти испуганно, как будто боялась, что если задержится хоть на миг, ее поймают на чём-то слишком личном и всё стихло, магазин будто замер в затаенной паузе, только легкий шорох пакета, сползающего с прилавка, и скрип колёс моей старой тележки, у которой, кажется, душа была больше, чем у многих. Мы с девочками подошли к выходу – в этой медленной поступи было что-то священное, как у людей, покидающих храм, внутри звучало что-то необъяснимое, и мы, не глядя друг на друга, не договариваясь, перекинулись парой слов – простых, бытовых, но в них дрожала вся глубина происходящего:
– Завтра увидимся?
– Конечно. Утром, как обычно, на прогулке с собаками и – держим связь.
Это «держим связь» звучало почти как молитва – такая же нужная и хрупкая. Я поплелась домой, тащила за собой пластиковую тележку с 40-литровой бутылью воды, при каждом шаге молча шепча одно и то же: лишь бы не развалилась… лишь бы дотащить до квартиры… боль в руках, в плечах, в пояснице слилась в одну тупую, тяжелую ноту.
В небе снова гремели отдалённые взрывы и тут из глубин памяти всплыли слова преподавателя с военной кафедры медуниверситета, тогда, на лекции, майор говорил:
«Если вы оказались на линии соприкосновения, помните: главное – выжить. Чтобы выжить, нужны три вещи: вода, еда и безопасное место и даже если вы завтракаете в последний раз в жизни – сядьте и спокойно поешьте».
Тогда мы смеялись, кто из нас мог всерьез представить, что эти фразы когда-то станут нашей реальностью? Я брела по асфальтированной дорожке внутри нашего двора, сумерки опускались быстро, влажный воздух плотно обволакивал, я смотрела на тротуар – слишком низкий, куда прятаться, если вдруг? Дома стояли далеко друг от друга, и спрятаться между ними было невозможно.
Я старалась отогнать эти мысли, ускоряла шаг – и тачка начинала кряхтеть, будто протестуя, тогда замедлялась снова, почти шёпотом просила её: ещё чуть-чуть… потерпи, когда я подошла к подъезду и увидела, что лифт работает – я ощутила радость: детскую и теплую: не придётся тащить эту 40-литровую дуру на шестой этаж тележка, слава Богу, не развалилась.
Я открыла дверь, и на звук тут же вышел Александр – мой сын, он молча взял бутылку и унёс её на кухню.
Саня был красив по-мужски: высокий, худощавый, с большими карими глазами и густыми тёмными волосами, собранными в хвост на затылке. Лицо – спокойное, сдержанное, словно вырезанное из камня, эмоции в нём было трудно прочесть, он всегда был тихим, собранным, даже сейчас.
Из комнаты вышла Юлиана – моя дочь: она выглядела растрепанной, как физически, так и эмоционально: волосы спутаны, худенькие плечи опущены, на лице тревога, её большие карие глаза, обычно живые и светлые, теперь были наполнены страхом, непониманием, уязвимостью.
– Мам, подруга пишет… Они уже четыре часа стоят под Житомиром, машины почти не едут, а её мама переживает, что бензин заканчивается…
Юлиана заплакала, не громко, не по-детски, а тихо и сдержанно: слёзы текли сами, как будто внутри что-то прорвалось, она плакала, как взрослая.









