
Полная версия
Реставрация душ. Анастасия. Сундук памяти
Дорога до военкомата была долгой и молчаливой. Очередь, справки, бесконечные коридоры. Но дядя Коля, с его упрямой настойчивостью и фронтовыми медалями, смог пробить стену бюрократии. Через несколько часов они держали в руках справку: «Красноармеец Соколов Василий Леонидович находится на излечении в эвакогоспитале №».
Не откладывая, на следующий день они поехали.
Госпиталь размещался в здании бывшей школы. Воздух был пропитан запахом карболки, лекарств и тихой, смиренной боли. Медсестра, худая, с тенью усталости в глазах, провела их по длинному коридору, уставленными койками.
– Он… он в палате для тяжелых, – тихо сказала она, останавливаясь у двери. – Готовьтесь… Он не ходит.
Сердце Таси упало. Она вошла первой.
Василий лежал у окна, залитый весенним солнцем. Он был страшно худ, щеки ввалились, а глаза, смотрели в потолок пусто и отрешенно. Он не двигался, лишь его пальцы медленно перебирали край одеяла.
– Вася… – прошептала Тася, подходя к кровати.
Он медленно, с трудом перевел на нее взгляд. Узнал. В его глазах мелькнула искорка, губы дрогнули в подобии улыбки.
– Тасенька… – его голос был слабым, сиплым шепотом. – Дядя Коля…
Они не могли говорить. Слова застревали в горле. Они просто держали его руки, гладили по исхудавшим плечам.
Позже с ними поговорил главный врач, пожилой, усталый человек в очках.
–Повреждение позвоночника, – говорил он, глядя куда-то мимо них. – Сделали все, что могли. Он будет комиссован. Ему нужен покой, уход. Хорошее питание, если это возможно. Домашняя обстановка… – Врач посмотрел прямо на Тасю и Николая. – Через неделю можете его забирать.
Дорога назад в Москву была молчаливой и горькой.
Но в этой горечи родилось решение. В тот же вечер, собравшись в своей комнате в общежитии, Тася сказала твердо, без тени сомнения:
– Мы забираем Васю не сюда. Мы везем его в деревню, к тете Наташе. Там воздух, там тишина. Там наш дом. Наш настоящий дом.
Дядя Коля молча кивнул. Тетя Зина, плача, обняла Тасю. Они все понимали. Город, с его бомбежками, теснотой и голодом, был не для выздоровления.
Через неделю они снова приехали в госпиталь, теперь уже всей семьей с узелками, с теплыми вещами, с Леной и Артемом. Выписка была недолгой. Василия, закутанного в одеяла, осторожно, перенесли на руках в грузовик, который дядя Коля каким-то чудом раздобыл на день.
Дорога в деревню под Звенигородом была тряской, но Василий, казалось, не замечал неудобств. Он смотрел в окно на просыпающиеся поля, на первые цветы мать-и-мачехи у дороги, и в его глазах, таких пустых еще неделю назад, появился слабый, но живой интерес.
И вот, наконец, знакомый пригорок. И на нем тот самый, крепкий, двухэтажный дом с резными наличниками, пахнущий дымком и прошлым.

Тетя Наташа и дядя Степан уже ждали их на крыльце. Увидев носилки, на которых несли Василия, тетя Наташа всплеснула руками, и по ее лицу покатились слезы, но не отчаяния, а от готовности принять, помочь, спасти.
– Родной мой, – прошептала она, наклоняясь к Васе и целуя его в лоб. – Все, ты дома. Теперь мы тебя выходим.
Его уложили в горнице, на большой кровати у печки, где когда-то спал его дед, Илларион. Воздух здесь был другим не больничным, а живым, пахнущим старым деревом, сушеными травами и хлебом.
Тася стояла на пороге и смотрела, как тетя Зина поправляет Васе подушку, как Лена несет ему чашку теплого молока, как дядя Коля и дядя Степан тихо о чем-то говорят у печки.
В этот момент Василий медленно повернул голову и посмотрел прямо на Тасю. И в его взгляде она прочитала не боль и не отчаяние, а тихую, бездонную благодарность и, возможно, впервые за долгие месяцы покой.
Они были дома. Не в чужом общежитии, не в холодных московских стенах, а в месте, где стены помнили их род, где сама земля была пропитана силой предков. Война еще не закончилась, впереди были новые тревоги и потери, но здесь, под старой, надежной крышей, начиналось новое сражение за жизнь Василия. И они будут сражаться все вместе.
Тот вечер был особенным. Несмотря на горечь потерь и тяготы войны, в старом доме под Звенигородом царило ощущение, которого все были лишены долгие месяцы, ощущение семьи. Настоящей, большой, собравшейся под одной крышей, пусть и не в полном составе.
Василия, обложив подушками, усадили в широком, резном кресле у изголовья стола, чтобы он мог видеть всех. За массивным дубовым столом, который помнил еще прадеда Семена, собрались все: Николай и Зинаида, Тася, Лена, Артем, Наталья и Степан. На столе, скромном, но для них богатом, дымилась картошка в мундире, стояла миска с квашеной капустой, лежали ломтики черного, душистого хлеба и кружки с чаем из сушеной малины.
Первое время ели молча, наслаждаясь непривычным покоем и сытостью. Но тишина эта была теплой, не тягостной. Прервала ее Наталья, отложив ложку и обведя всех своим спокойным, немного грустным взглядом.
– Вот сидим мы все здесь, – начала она тихо, – а душа, знаете, по всем углам света рвется. По детям разбросана.
Все посмотрели на нее. Она редко заговаривала о своем, предпочитая слушать.
– От Сашеньки моей на той неделе письмо пришло, – продолжила Наталья. – Пишет, что с Петром и маленьким Мишуткой добрались до Комсомольска-на-Амуре. Там, пишет, тайга да сопки, но люди бодрые, комсомольцы, БАМ строят. Хоть и трудно, но чувствуют, что дело важное делают.
– Молодцы, – кивнул Николай, набивая трубку. – Сибирь, Дальний Восток там страна коваться будет, пока здесь воюют.
– А от Аннушки из Новосибирска весточка была, – снова заговорила Наталья, и в ее голосе послышалась гордость. – Она там с мужем, а сыновья, Иван, Василий и Федор, все на заводе, танки, говорят, собирают. Жены у них там, детишки. Ребята еще до войны успели перебраться, потом и родителей с собой забрали. Теперь они в тылу, как скала.
– И Иришка с Кузбасса писала, – добавил Степан, и на его лицо легла мягкая улыбка. – Близнецы ее, Надя с Володей, тоже не подводят. На металлургическом комбинате. Семьи создали, в цехах день и ночь стоят. «Натка, – пишет, – наши здесь фронту броню куют».
Все слушали, и на душе становилось и светло, и горько одновременно. Семья, как большое дерево, раскидала свои семена по всей необъятной стране. Одни строили новые города в тайге, другие ковали оружие Победы в сибирских и уральских цехах. Они были далеко, но мысленно все были здесь, за этим столом.
И вот в этой паузе, наполненной размышлениями о разбросанной, но не сломленной семье, тихий, сдавленный голос произнес:
– А Лешенька… где мой Лешенька?– тихо, глотая слезы прошептала Зиннаида.
Это сказала Зинаида. Она сидела, сгорбившись, и смотрела на свои руки, лежавшие на столе. Голос ее дрожал.
Тишина стала густой и тяжелой.
Николай тяжело вздохнул и положил свою большую, исхудавшую руку поверх ее руки.
– Мы все пороги оббили. Все военкоматы. Писал запросы. – Его голос был глухим, усталым до самого дна. – Говорят одно: «Доброволец Соколов Алексей Николаевич направлен в часть…» А в какую сведения утеряны или засекречены. Может… – Он не договорил, не в силах вымолвить страшное слово.
– Шестнадцать лет ему было, – прошептала Зинаида, и по ее лицу покатились беззвучные слезы. – Шестнадцать… Он дату в метрике исправил… Я нашла потом… «Я, мам, не могу тут сидеть, когда немцы под Москвой», – сказал и ушел. И все.
Лена тихо заплакала, прижавшись к Тасе. Тася смотрела на дядю Колю, видела, как он сжимает кулак, пытаясь сдержать отчаяние и гнев. Безысходность. Страшнее смерти на войне была только эта неизвестность.
И тут случилось неожиданное.
Василий, который до этого сидел недвижимо, уставясь в свою тарелку, медленно поднял голову. Его бледное лицо было искажено мукой.
– Я… я мог бы его встретить… – прошептал он так тихо, что слова едва долетели до других. – Если бы не… это… – Он беспомощно мотал головой на свои неподвижные ноги. – Я бы нашел его… Я бы…
Он не смог продолжать. Слезы, первые за все время, что он был здесь, потекли по его щекам. Тихие, горькие, полные отчаяния и стыда за свою беспомощность.
Этот детский, беспомощный порыв брата растрогал всех до слез. Тетя Наталья встала, подошла к нему и, как маленькому, прижала его голову к своему плечу.
– Не терзай себя, сынок, не терзай, – зашептала она. – Ты свой долг выполнил. Спину за брата подставил. А Лешенька… он жив. Я чувствую. Он сильный, как и все наши. Он вернется. Должен вернуться.
Все молча сидели, объединенные общей болью и общей надеждой. Горе от неизвестности об Алеши смешалось с гордостью за других детей, с теплом от того, что Василий был с ними, жив, и с тихой, несгибаемой верой, которую хранил этот старый дом.
Тася смотрела на пламя лампады, теплившееся в красном углу перед ликом Спаса. Она мысленно повторяла слова тети Наташи: «Он вернется». И добавляла свою, выстраданную в подвалах и бомбежках клятву: «А мы будем ждать. Все вместе. Мы – семья. И пока этот дом стоит, и пока этот стол собирает нас вместе, мы будем ждать и надеяться».
Прошло несколько недель с того момента, дом под Звенигородом, казалось, впитал в себя все солнце и все соки пробудившейся земли. И вместе с природой пробуждалась к жизни надежда.
Василий изменился до неузнаваемости. Щеки его заполнились, загорели на весеннем солнце, а в карих глазах, наконец, угасла тень отрешенности и боли, сменившись спокойной, хоть и все еще усталой, ясностью. Он по-прежнему не вставал, но уже уверенно сидел подолгу, мог сам есть, читать книги, которые ему приносили, и даже помогал тете Наташе чистить картошку, ловко орудуя руками.
Степан, видя его прогресс, в один прекрасный день вкатил в сени самодельную, но удивительно прочную и маневренную коляску, собранную из старых колес от тачки и крепких досок.
– Вот, парень, – сказал он, сметая со лба пот. – Тебе теперь и «выездная» появилась. Будешь по хозяйству мне помощником, на свежем воздухе.
С этого дня жизнь Василия обрела новое измерение. Он сам мог выкатываться на крыльцо, греться на солнышке, наблюдать, как Лена и Артемка гоняют кур, или катиться к огороду, где тетя Зина и тетя Наташа возились с грядками. Он снова стал частью этого живого, шумного мира, а не его отстраненным наблюдателем из окна горницы.
И вот в один из таких ясных, теплых дней, когда Василий, сидя в коляске у порога, пытался починить сломавшуюся деревянную ложку Артемки, случилось невероятное.
Из сеней донесся не крик, не стон, а какой-то сдавленный, удивленный возглас, который тут же перерос в громкий, почти детский вопль:
– А-а-а!
Первой примчалась Тася, выбежавшая из дома с мокрыми от полоскания белья руками. За ней, сломя голову, слетела с лестницы Лена, а с огорода, побросав тяпки, прибежали тетки.
Картина, открывшаяся им, заставила сердца замереть. Василий сидел в коляске, его лицо было искажено гримасой не то ужаса, не то от изумления. Он смотрел вниз, на свои ноги. А они… они двигались. Сначала это было едва заметное, судорожное подергивание стопы правой ноги. Потом левая нога медленно, преодолевая невидимое сопротивление, согнулась в колене и тут же резко выпрямилась, ударив по подставке коляски.
– Вася! – вскрикнула Тася, падая перед ним на колени. – Ты… ты чувствуешь?
Он не мог говорить, лишь кивал, захлебываясь слезами и смехом, не отрывая взгляда от своих ног, которые, будто проснувшись от долгой спячки, начинали жить своей собственной, невероятной жизнью.
Весть мгновенно облетела весь дом. Вечером, когда вернулись Степан и Николай, все только и говорили об этом. На следующий день Наталья уговорила прийти местного фельдшера, старого, опытного Ивана Петровича, который обслуживал все окрестные деревни.
Врач, тщательный и неторопливый, долго осматривал Василия, простукивал молоточком, заставлял его пытаться двигать пальцами ног, поднимать колени.
– Гм… – произнес он наконец, откладывая инструменты. – Интересный случай. Очень интересный.
Все замерли в ожидании.
– Я так полагаю, – продолжал Иван Петрович, снимая очки и протирая их, – что в госпитале вам поставили ошибочный диагноз. Перелома позвоночника, судя по всему, не было. Была тяжелейшая контузия спинного мозга. Случается. Отек, ушиб… все это приводило к параличу. Но организм, особенно молодой, вещь удивительная. Отек потихоньку спал, поврежденные нервы стали восстанавливаться. А тут еще и ваша домашняя обстановка, покой, хорошее питание… Все это сыграло свою роль.
В комнате повисла тишина, а потом ее разорвал счастливый, надрывный вздох Зинаиды. Она расплакалась, но теперь это были слезы безграничного, оглушительного счастья.
– Значит… он сможет ходить? – тихо, боясь сглазить, спросил Николай.
– Уже может, – улыбнулся фельдшер. – Судя по тому, что я вижу, процесс пошел. Теперь главное не торопить события, но и не залеживаться. Начнем потихоньку разрабатывать ноги. Вам, молодой человек, предстоит заново учиться ходить.
С этого дня в доме началась новая жизнь, полная упорного труда и маленьких, но таких важных побед. Сначала Василий, опираясь на Тасю и Степана, учился просто стоять, держась за спинку кровати. Потом, с помощью двух палок, сделал свои первые, неуверенные шаги по комнате. Он падал, стискивал зубы от боли, но его поднимали, подбадривали, и он снова пытался.
Прошло еще несколько недель. И в один из вечеров, когда семья сидела за ужином, Василий, отложив одну палку, дошел от своей кровати до стола, опираясь лишь на одну трость. Он был бледен от напряжения, но его глаза горели.
– Вот, – хрипло сказал он, опускаясь на свой стул. – Почти как человек.
Лена расхохоталась сквозь слезы, а Артемка, подбежав, обнял его за ноги.
Местный фельдшер, приходивший на очередной осмотр, лишь развел руками.
– Я вам больше не нужен. Продолжайте в том же духе. Это не чудо, товарищи. Это воля. Ваша общая воля.
И он был прав. Чудо было не в том, что ноги снова начали слушаться. Чудо было в этом доме, в этих людях, которые не сдались, не опустили руки, которые верили и боролись за каждого своего. Василий не просто выздоравливал. Он возвращался к жизни, которую ему подарила его семья. И в их мире, израненном войной, это было самой большой и самой важной победой.

Глава 3: «Огненная ночь»
Ночь с 20 на 21 июня 1942, Москва
Воздух над Замоскворечьем с вечера был густым и тревожным, пахнущим пылью и далекой грозой. Несмотря на плотное затемнение, сквозь которое тоскливо бродили лучи прожекторов, каждый житель московского двора чувствовал, жди беды. Предчувствие висело, как натянутая струна.
В временном доме-общежитие Николая и Зинаиды царило напряженное молчание, нарушаемое лишь тиканьем часов да скрипом половиц. Двенадцатилетняя Лена, худая, угловатая девочка, не по годам серьезная, нервно теребила бахрому скатерти, а у ее ног свернулся клубком Рыжик, ее кот, единственная радость, оставшаяся от мирного детства.
– Мама, а они сегодня прилетят? – тихо спросила она, глядя на заклеенное крест-накрест окно.
– Не знаю, дочка. Надо быть готовыми ко всему, так же тихо ответила Зинаида, перебирая комод в поисках самого необходимого.
Сигнал воздушной тревоги взвыл внезапно. Где-то вдалеке послышались первые глухие взрывы.
– В бомбоубежище! Быстро! скомандовал Николай. Артем, Лена Рыжика на руки! Бери его крепче, чтобы не испугался и не убежал!
Люди, как тени, начали высыпать из подъездов. Небо на западе уже полыхало багровым заревом.
– Тась, ты куда?! вдруг крикнула Зинаида, видя, что она не идет за ними.
– Я… я не могу! Я забыла там одну вещь! Самую важную! Я мигом!
– С ума сошла! Вернись! рявкнул Николай, но Тася, не слушая, уже рванула назад в переулок.
Воздух свистел и гудел, будто сам стал оружием. Где-то рядом с воем пикирующего бомбардировщика слился истошный, нечеловеческий крик: «Горим Господи, тушите!!!». Запах гари, едкий и удушливый, ударил в ноздри, щипал глаза.
Улица превратилась в кромешный ад. Деревянный дом напротив был объят пламенем от конька крыши до самого фундамента. Из окон валил черный, маслянистый дым, выбиваясь наружу длинными огненными языками.
– Цепь, давайте цепь! От колодца! кричал седой мужчина в распахнутой косоворотке, его лицо, искаженное ужасом, было залито потом и отсвечивало алым от пламени.
– Да поздно уже! Ведер не напасешься! парировал кто-то с повязкой дружинника. Отсекайте соседние дома, ломайте заборы, чтобы огонь не перекинулся!
– Братцы, там люди! В подвале! орал тот же седой мужчина, указывая на груду обломков. Дверь завалена! Не пробить!
Несколько человек бросились к заваленному входу, начали растаскивать горящие бревна, но новый, страшной силы взрыв где-то в соседнем квартале заставил всех пригнуться. С окон ближайшего уцелевшего дома с мелким, как дождь, звоном посыпались стекла.
Тася, прижимаясь к шершавым стенам домов, бежала сквозь этот хаос. Сердце колотилось где-то в горле, отдаваясь глухими ударами в висках. Вот и их дом. На его старую крышу уже сыпались с неба хлопья пепла и искры.
Дверь в их разрушенный дом была наглухо заколочена крест-накрест толстыми досками. Она рванула ее изо всех сил, но крепкая древесина лишь скрипнула, не поддаваясь. Тогда она, озираясь, схватила валявшееся рядом полено и с отчаянной силой, которой сама от себя не ожидала, выбила оставшееся стекло в окне. Ободрав в кровь руки и плечо, вползла внутрь.
Внутри было жарко, как в бане, и невыносимо дымно. Пламя уже лизало противоположную стену, пожирая остатки бабушкиных кружев, которые не успели вынести. Потрескивание огня сливалось с гулом на улице в один сплошной кошмар. Тася, закашлявшись, бросилась на колени к печке, отыскивая на ощупь знакомую щель. Пальцы скользили, не слушались, покрываясь сажей и кровью. Дым ел глаза, слезы текли ручьями, смешиваясь с копотью на щеках.
«Господи, дай сил, дай сил…» – мысленно, как заклинание, повторяла она.
В этот момент с оглушительным грохотом, похожим на взрыв, рухнула часть потолка. Огненная балка, шипя и потрескивая, упала в метре от нее, рассыпав под ноги сноп ослепительных искр. Жар стал невыносимым, стало трудно дышать. Ослепшая, почти задыхаясь, она прижала рамку к груди, словно младенца, и поползла обратно к окну, на ощупь, ориентируясь по полоске чуть более светлого, дымного воздуха.
Вывалилась на улицу, чуть не угодив под ноги людям, тащившим рухнувшую балку, под которой виднелась чья-то неподвижная нога в стоптанном башмаке.
– Девка, ты с ума сошла?! кто-то грубо, до боли схватил ее за плечо. Это был тот самый седой мужчина. Его глаза, широко раскрытые от ужаса и ярости, были всего в сантиметрах от ее лица. Из огня прямо в полымя! Беги отсюда, пока сама не сгорела!
Она что-то промычала, вырвалась и побежала, спотыкаясь, не оглядываясь на крики и вой сирен, на треск пожираемого огнем дерева, на чью-то чудовищную, обжигающую боль, витавшую в воздухе.
Только добежав до своего переулка, она остановилась, оперлась о теплый кирпич забора и зашлась в надрывном, рвущем грудь кашле. Лицо и руки были в саже и запекшейся крови, платье прожжено в нескольких местах. Но она чувствовала под пальцами шершавую, твердую, чуть теплую древесину рамки с фотографией отца и матери. Она была цела.
Она обернулась. Их старый дом, место, где прошло ее детство, где жила душа бабушки, представляла собой гигантский, ревущий костер, освещавший все вокруг зловещим, танцующим светом. В этом свете метались черные фигуры людей, и их отдельные крики уже нельзя было разобрать от единого воя пожара и рёва новой волны самолётов, заходивших на цель.
Она не спасла дом как обещала бабушке год назад. Она не спасла людей в том подвале, чьи крики уже смолкли. Она спасла только память.
Прижав рамку еще крепче, как самое дорогое, что у нее осталось на всем свете, Тася, пошатываясь, побрела к щели, где ее, должно быть, уже с нетерпением и ужасом ждала семья. За спиной оставалось пылающее Замоскворечье, освещавшее своим багровым заревом не только Москву, но и новую, испепеляюще трудную главу ее жизни.
Спуск в бомбоубежище показался ей бесконечным. Ноги были ватными, в ушах стоял оглушительный звон. Когда она, спотыкаясь, появилась в проеме, ее увидели сразу.
– Таська! Господи, жива! – Зинаида вскрикнула и, забыв про все приличия, бросилась к ней, сжимая в объятиях. Где ты пропадала?! Мы думали, все… она не договорила, всхлипывая у Таси на плече.
Николай подошел молча. Лицо его было суровым, как каменная глыба. Он посмотрел на закопченное лицо дочери Леона, на окровавленные руки, сжимающие какой-то старую рамку, и строгость вдруг смягчилась. Он просто тяжело положил руку ей на голову.
– Дура ты, Таська. Бесстрашная дура. Жива и слава Богу.
Лена прижалась к ней, с другой стороны, молча, зарывшись лицом в ее прожженное платье. В ее руках беспокойно мяукал Рыжик.
В убежище было тесно и душно. Воздух был спертым, пах землей, потом и страхом. Под низким сводом тускло горела одна-единственная керосиновая лампа, отбрасывая на стены гигантские, нервные тени. С каждым близким разрывом земля содрогалась, с потолка сыпалась мелкая пыль. Люди вздрагивали, кто-то глухо вскрикивал, дети плакали.
– Горим, братцы, похоже, основательно, хриплым шепотом произнес пожилой мужчина в очках, прижимая к груди потрепанный саквояж. Слышите, как треск идет?
– Сказывали, уже несколько домов объяло, отозвалась женщина, укачивающая ребенка. Фугаска в самый центр квартала угодила.
– Молчать там! резко крикнул боец местной ПВО, стоявший у входа. Панику не разводить!
Тася сидела, прижавшись спиной к прохладной земляной стене, и не могла перестать дрожать. Лена устроилась рядом, положив голову ей на колени. Рыжик, успокоившись, устроился у них на ногах, мурлыча глуховатым, утробным мурлыканием, которое, казалось, было единственным источником покоя в этом аду. Кот тыкался мордой в ладонь Лены, словно пытаясь утешить ее. Эта маленькая сцена, теплое животное, доверчиво прижавшееся к людям, казалась островком нежности посреди всеобщего ужаса.
Ночь тянулась бесконечно. В перерывах между налетами воцарялась звенящая, неестественная тишина, которую нарушал лишь далекий треск пожара и чьи-то сдержанные рыдания. Потом гул возвращался, и все начиналось снова. Тася не сомкнула глаз. Она смотрела на испуганные лица людей, прислушивалась к ровному дыханию уснувшей на ее коленях Лены и думала о том, что там, наверху, пожирает огнем ее прошлое.
Утро пришло не со светом, а с густым, едким запахом гари, который просачивался даже сюда, под землю. Сирена отбоя прозвучала хрипло и устало. Люди начали молча, медленно, будто не веря, подниматься наверх.
Картина, открывшаяся им, была апокалиптической. Небо было серым, низким, затянутым дымом и пеплом, которые медленно опадали на землю, покрывая все тонким, траурным слоем. Солнце просвечивало сквозь эту пелену тусклым багровым шаром. Город был почти не виден в дыму. Воздух жгло гортань.
Их переулок уцелел, но вокруг… Кварталы напротив были превращены в груды черных, дымящихся развалин. От некоторых домов остались только печные трубы, одиноко торчащие из пепла, как надгробные памятники. Стояли скелеты деревьев с обугленными ветвями. Тротуары были усыпаны битым кирпичом и стеклом, которое хрустело под ногами.
Люди на улицах двигались медленно, как лунатики. Их лица были закопчены, глаза пусты и потрясены. Женщина в распахнутом халате сидела на обломке кирпичной стены и беззвучно плакала, покачиваясь. Двое мужчин тащили на носилках что-то тяжелое, накрытое шинелью.
– Господи, Царство Небесное… перекрестилась проходящая мимо старушка, глядя на носилки.
– Весь квартал выгорел, сволочи, безучастно, без злобы, констатировал кто-то. Как теперь жить-то…
– Живы и ладно. Стены наживем, бодро, но с надрывом в голосе сказал другой, пытаясь себя и других подбодрить.
Семья молча брела к своему дому, каждый шаг давался с трудом. Они боялись повернуть за угол. Боялись увидеть на месте их общежития такое же пепелище.
Но их дом стоял. На его стенах были черные подпалины от искр, кое-где обуглились ставни, стекла в окнах выбило взрывной волной. Но он стоял. Целый. Непострадавший среди всеобщего разрушения.
Чудом уцелел.
Зинаида сначала перекрестилась, а потом закрыла лицо руками и разрыдалась теперь уже от облегчения. Николай обнял ее за плечи, его твердые пальцы сжали ее трясущееся тело.
– Ну вот, хрипло произнес он. Дом цел. И мы целы. Прорвемся.
Они вошли внутрь. В комнатах пахло дымом и гарью, повсюду лежала сажа и стекла, с потолка осыпалась штукатурка. Но это был их дом.
Лена первым делом отпустила Рыжика. Кот рванул под кровать, чтобы переждать там последствия потрясения.




