
Полная версия
Барышня хакер
Она делала чёткие паузы, вбрасывая термины, которые он любил и использовал сам: «стресс-инфильтрация», «коэффициент шума», «человеческий фактор». Его глаза, обычно неподвижные, сузились на долю миллиметра. Он перестал видеть дочь. Он начал видеть модель ситуации, схему, задачу.
– Конкретная цель? – отрубил он, как отсекая всё лишнее.
– Сбор эмпирических, «сырых» данных о точках отказа стандартных цифровых решений на стыке с «мокрой», физической реальностью. Составление живой карты сопротивления среды. Оценка глубины и качества проникновения цифровых паттернов в аналоговое, нецифровое сознание рядового персонала. Фактически – разведка боем на территории потенциально враждебной для наших технологий экосистемы.
– Полигон? – его вопрос был предсказуем, как вывод хорошо обученного алгоритма.
– Оптимален, исходя из критериев контрастности и доступности, – «Береста-парк». Максимальный контрастный фон. Естественная, органически враждебная среда для наших принципов. Если наши прототипы и методики выживут и дадут данные там – они будут робастны где угодно. Это стресс-тест высшей категории.
Он откинулся в своём кресле из мемориальной кожи, сложив длинные пальцы «домиком» перед лицом. В комнате повисла тишина, нарушаемая лишь тихим, ровным гулом мощных системных блоков его рабочей станции. Он взвешивал. Мозг его, как суперкомпьютер, перебирал переменные. Риск: репутационный (дочь Муромцева будет мыть полы у Берестова – сплетни, потеря лица, возможные утечки). Потенциал: бесценные, не купленные ни за какие деньги рыночные данные, добытые легально и «изнутри»; уникальный, блестящий кейс для портфолио дочери; демонстрация силы и гибкости (мы можем внедриться, изучить и победить в любой среде). Его внутренняя логика, холодная и беспристрастная, отбросила эмоциональный риск как нерелевантный, не стоящий внимания. Выгода, стратегическая ценность перевешивала.
Несколько секунд он смотрел на неё сквозь сложенные пальцы. Потом опустил руки.
– Интересная тактика, – произнёс он наконец, и в его ровном, металлическом голосе прозвучала тень… одобрения? Нет, скорее, профессиональной оценки, как шеф-повар оценивает удачное, нестандартное блюдо молодого коллеги. – Агрессивное, провокационное тестирование границ системы. Нестандартный ход. Одобряю. Веди детальный журнал наблюдений, все данные – в зашифрованное облако. И, Лиза, – он посмотрел на неё прямо, и в его ледяных, аналитических глазах на миг вспыхнуло нечто редкое, похожее на азарт полководца, отправляющего лучшего разведчика-нелегала за линию фронта, в самое логово врага, – помни о миссии. Ты – наш высокочувствительный сенсор в теле враждебной системы. Будь невидима. Собирай данные. Фиксируй всё. И возвращайся с победой. С триумфом.
Он повернулся к мониторам, его внимание уже было поглощено новой порцией данных. Диалог был окончен. Перевёртыш свершился. Чтобы вырваться из-под его тотального, всевидящего контроля, она получила его благословение. Чтобы обрести желанную свободу, она надела на себя ошейник самой изощрённой, сложной и рискованной миссии. Ирония ситуации была столь грандиозной, абсурдной и прекрасной, что её чуть не вырвало от нервной дрожи, когда она вышла из кабинета в стерильную тишину коридора. Она солгала гению контроля, виртуозу манипуляций, используя его же язык, его же терминологию, его же систему ценностей. И он, этот гений, этого не заметил. Потому что предложенная ей ложь была прекраснее, логичнее, амбициознее и полезнее для его системы, чем скучная, простая правда.
Акт третий. Плоть: обряд перерождения в секонд-хенде.
Следующий этап требовал не цифр и кода, а физического мужества. Нужно было сменить не логин, а кожу. Секонд-хенд в райцентре Нестеров оказался не магазином, а порталом в иное, параллельное измерение, в антипод всего, что она знала. Дверь с дребезжащим колокольчиком из консервной банки захлопнулась за ней, физически отрезав от стерильного, пахнущего озоном мира «Долины». И на неё обрушилось.
Запах. Он был не одним ароматом. Это был многослойный, густой, почти осязаемый бульон из сотен прожитых, чужих жизней: пыль с ковровых дорожек семидесятых, едкая, горьковатая нота нафталина, сладковатый, приторный шлейф дешёвых духов «Красная Москва», въевшийся, кислый пот физического труда, запах стиранного хозяйственным мылом белья и топлёного молока, старой, пожелтевшей бумаги и человеческой, глубокой усталости. Лиза задохнулась. Её рецепторы, привыкшие к озону кондиционеров и нейтральным «ароматизаторам свежести», взбунтовались, посылая в мозг сигналы тревоги. Она стояла, прислонившись к липкому прилавку, и ждала, когда волна тошноты и головокружения отступит, медленно втягивая этот странный, отвратительный и манящий воздух.
Потом её взгляд упал на хаос. Стеллажи, заваленные грудой тряпья, словно после кораблекрушения. Вешалки, на которых розовый капроновый халат соседствовал с кителем советского милиционера, а кружевная блузка – с ватником. Горы обуви, сваленной в пластиковые корзины, как отрубленные, немые головы. Это был анти-музей, музей-морг всего, от чего бежал, что отрицал и вычищал мир её отца. Мир бедности, старения, дурного вкуса, поношенности, но – прожитой, настоящей жизни.
И тогда в ней включился не хакер, не стратег. Включился археолог, антрополог. Она пошла вдоль рядов, и её пальцы, тонкие и бледные, привыкшие к гладкости стекла и металла, задевали, щупали, изучали ткани. Колючая, грубая шерсть армейского свитера («кто-то мёрз в этой вещи в ночном карауле, курил, глядя на звёзды»). Прохладный, скользкий, выцветший шёлк платья с маленьким цветком («его надевали на танцы в доме культуры, под «Рио-Риту», кружились в нём, влюблялись»). Мягкая, истёртая до дыр, но невероятно уютная фланелевая рубашка в клетку («в ней носили на руках ребёнка, качали у печки, читали сказку на ночь»). Каждая вещь была немым криком, застывшей исповедью о любви, потере, тяжёлой работе, несбывшейся надежде. Она не выбирала одежду по размеру и фасону. Она выслушивала эти исповеди и искала ту, чья история сможет стать её собственной.
В примерочной, отгороженной ситцевой, вылинявшей занавеской с ромашками, было душно, темно и пахло ещё сильнее. Лиза сбросила с себя бесшумное, невесомое, дорогое бельё из микромодаля, которое стоило, вероятно, больше, чем весь этот магазин вместе с содержимым. Её кожа, знавшая только кашемир и высокотехнологичный микрофибру, вздрогнула от прикосновения грубоватого, немятого хлопка простой белой футболки неизвестного бренда. Ткань была немного жёсткой, пахла чужим, дешёвым мылом и солнечным светом, в котором сушилась. Она натянула те самые джинсы, выцветшие до цвета неба после дождя, с потертыми коленями и слегка растянутыми карманами. Они облегали бёдра, но были свободны в коленях, сидели не как влитые, а как родные, будто ждали её все эти годы на этой вешалке, терпеливо.
И тогда, набравшись смелости, она подняла глаза.
В потёртом, с серебряными налётами зеркале, в дубовой рамке с потускневшей позолотой, стояла незнакомка.
Плечи чуть ссутулились, будто от привычки быть незаметной, не привлекать лишнего внимания. Волосы, обычно лежащие идеальной, тяжёлой волной, были собраны в низкий, небрежный хвостик, из которого выбивались светлые, пушащиеся от влажного воздуха пряди. Лицо, лишённое тонирующего крема и лёгкого шиммера, казалось шире, моложе, настоящим. На нём читалась усталость от дальней дороги, робкое ожидание чего-то нового, неуверенность провинциалки в большом мире. Но в глазах… В глазах, которые так же широко и с недоумением смотрели на своё отражение, горел совершенно новый огонь. Не сфокусированный, холодный луч лазера Лизы Муромцевой, а живое, трепещущее, любопытное, немного испуганное пламя Лины. Девчонки, которая зашла слишком далеко, чтобы можно было повернуть назад, и теперь с изумлением смотрит в лицо своему собственному, выбранному безумию.
Она осторожно, как бы проверяя связь, повертела головой. Отражение послушно повторило движение. Она попыталась улыбнуться – получилась неуверенная, кривоватая, но искренняя улыбка. Отражение ответило ей той же странной, новой улыбкой. Это был не костюм, не маскарад. Это было расщепление атома её личности. В стеклянной, стерильной капсуле над озером навсегда осталась Лиза – идеальный, законсервированный, бесчувственный образец «дочери Григория Муромцева». А здесь, в душной, пахнущей нафталином и чужой жизнью коробке, из пепла и тлена родилась её тень, её альтер эго. И тень эта жаждала не просто солнечного света. Она жаждала грязи под ногтями, ветра в лицо, холодного дождя за шиворот, запаха чужого пота в общей столовой и звука живого, нередактированного смеха.
Она сунула руки в карманы джинсов. В правом, на самом донышке, подушечки её пальцев нащупали не гладкую ткань, а дырку. Крошечную, аккуратную, протёртую до нитки. Лазейка. Физическое, осязаемое свидетельство того, что эта одежда – не броня, не униформа, а проводник, живая материя со своей историей износа. Через эту дырку могло незаметно утекать её прошлое, её «лизовость», и проникать будущее, её «лининность». Она провела пальцем по краю прорехи, и что-то ёкнуло у неё в груди – смесь детского страха перед порванной вещью и дикого, щекочущего восторга перед этой метафорой.
«Лина, – прошептала она беззвучно, губами зеркальной девушке. – Лина Петрова».
Имя легло, как отпечаток ключа в мягком воске, как пароль, вводящий в новую учётную запись реальности. Щелчок был слышен только ей, где-то в глубине черепа. Но он отозвался эхом во всём её существе, от кончиков пальцев до корней волос.
Пожилая продавщица с лицом, испещрённым морщинами, как старинная карта забытых тропинок, молча, не торопясь, упаковывала покупку в простой, шуршащий полиэтиленовый пакет с логотипом минеральной воды. Её движения были медленными, точными, будто она совершала ритуал.
– На собеседование? – спросила она вдруг, не глядя на Лизу, завязывая узелок на пакете.
Лина-Лиза кивнула, не в силах вымолвить ни слова, боясь, что голос выдаст её.
– Не робей, – женщина подняла на неё глаза. В них не было любопытства или оценивающего взгляда, только спокойная, усталая, всепонимающая мудрость прожитых лет. – Все мы кем-то притворяемся, милая. Кто-то – умным, кто-то – сильным, кто-то – счастливым. А ты вот притворяешься… простой. Это, знаешь ли, самое сложное. – Она протянула пакет. Тяжёлый, набитый прошлым. – Держи. И пусть удача будет на твоей стороне. На той, которая тебе по-настоящему нужна.
Акт четвёртый. Эвакуация: бегство с сообщниками.
Последнее, что нужно было тайно вывезти из стеклянной крепости, – её единственных, самых проницательных союзников. Агата и Кристи спали, сплетённые в одно тёплое, дышащее, мурлыкающее создание, когда она достала из гардеробной походную сумку-переноску премиум-класса (даже в побеге нельзя было подвергать их стрессу дешёвыми средствами). Они открыли глаза не сразу. Сначала пошевелили усами, уловив малейшее изменение в атмосфере комнаты, в её запахе (от неё теперь пахло чужим домом, пылью, старым деревом и тайной). Потом открыли глаза синхронно. Две пары сапфировых прожекторов уставились на неё, на сумку. Не было испуга, паники. Было внимательное, аналитическое изучение обстановки.
Она не стала уговаривать, заманивать кормом. Она присела на корточки, чтобы быть с ними на одном уровне, и посмотрела им прямо в глаза, устанавливая контакт, как с равными.
– Всё, девочки. Начинается. Будете со мной? Тихо.
Агата и Кристи переглянулись. Между ними пробежала немая, стремительная кошачья телепатия, обмен данными. Агата первая, с видом глубокой ответственности главного инженера проекта, подошла, обнюхала сумку с пристрастием, заглянула внутрь и, не оглядываясь, юркнула туда, устроившись на мягкой подстилке. Кристи, выдержав драматическую паузу, чтобы подчеркнуть независимость принятого решения, лениво, с достоинством потянулась, зевнула и неспешно последовала за сестрой. Они не издали ни звука, ни мяуканья. Они санкционировали операцию. Они, казалось, ждали этого момента с того самого дня, как попали в эту стеклянную тюрьму. Они всегда знали, что их настоящая миссия здесь – не снижать уровень кортизола у хозяйки по графику, а быть тихими, пушистыми катализаторами её великого побега.
Акт пятый. Переход: падение в другую реальность.
Ночь. «Долина» впала в режим энергосберегающего анабиоза, подсветка зданий сменилась тусклым, синеватым аварийным сиянием, похожим на свечение гнилушек. Лиза-в-коже-Лины выскользнула через сервисный выход для доставок, катя перед собой неприметный, средних размеров чемодан на колёсиках (с документами Лины, старым ноутбуком и минимумом одежды) и неся за спиной рюкзак, из которого доносилось недовольное, но смиренное, глухое мурлыканье – саундтрек к побегу. Она не оглядывалась на чёрные, зеркальные громады, похожие на надгробия её старой, мёртвой жизни. Её взгляд был прикован к тонкой, извивающейся чёрной линии забора, за которой густела, дышала живая тьма «Береста-парка».
Она шла по идеально ровной, посыпанной белым гравием дорожке, и каждый скрип гравия под колёсами чемодана отдавался в её висках пульсирующей болью, казался невыносимо громким, предательским. Она подошла к калитке у озера – не парадной, а старой, рабочей. Замок был простым, висячим, ржавым. Код она знала. Не из взлома базы данных. Полгода назад Алексей Берестов в открытом, наивном посте о субботнике написал: «Калитка с озера не запирается. Если пришли работать – вы уже свои. Добро пожаловать». Паролем было действие. Чтобы войти, нужно было прийти работать. Иметь намерение, а не право.
Она протянула руку. Пальцы в тонкой перчатке нащупали холодное, шершавое железо щеколды. Вдох. Выдох. Щелчок.
Звук был оглушительным в абсолютной ночной тишине, как хруст сломанной ключицы. Лиза замерла, сердце колотясь где-то в горле, готовое выпрыгнуть. Но выстрела не последовало. Ни сирен, ни лучей прожекторов. Только ветер с Виштынеца – внезапный, влажный, несущий в себе запахи, от которых у неё перехватило дыхание: озерная вода, свежеспиленная сосна, конский навоз, дымок (даже ночью!) и земляника где-то в траве.
Она толкнула калитку. Скрип ржавых, неподмазанных петель разрезал ночь на «до» и «после». Она переступила порог.
И мир изменился.
Это было не метафорически. Это было физически, на клеточном уровне, как переключение вселенной на другую частоту. Воздух перестал быть инертной, сбалансированной смесью газов. Он стал живой субстанцией: влажной, солёной, густой, как тёплый бульон. Он обжигал лёгкие не холодом, а живостью, насыщенностью. Он пах, и пах сильно, навязчиво, по-хозяйски: озерной водой и тиной, мокрой, старой древесиной причала, дымом (даже ночью тлели печи!), конским навозом, прелой листвой и чем-то ещё, главным – землёй. Просто землёй, тёмной, жирной, пахнущей бесконечным циклом жизни и смерти. Под ногами был не укатанный гравий, а утоптанная, неровная, живая тропа. Она проваливалась в ямки, наступала на шишки, чувствовала под тонкой подошвой своих новых кед каждую веточку, каждый камушек. Где-то в темноте, совсем близко, скрипела огромная старая сосна, будто ворочаясь во сне, и этот скрип был голосом мира. И тишина… тишина здесь была другой. Она не была пустотой, вакуумом. Она была наполнена, насыщена до краёв. Тысячей мелких, важных звуков: шуршание в траве (ёжик? мышь?), всплеск рыбы на середине озера, далёкий, тоскливый крик ночной птицы, собственное громкое, неровное, живое дыхание.
Лиза обернулась. Стеклянные громады «Долины» стояли на своём берегу, подсвеченные снизу холодным синим светом, как нереальные, инопланетные корабли, причалившие к дикому, первобытному берегу и не решающиеся сойти на него. Они казались ей теперь игрушечными, плоскими, ненастоящими, бутафорскими. Всё, что было её жизнью до этой секунды, съежилось до размеров красивой, но бездушной картинки на дорогой открытке. А здесь, вокруг, в темноте, простиралась настоящая вселенная. Тёмная, бесконечно пахнущая, пугающая до дрожи и бесконечно, до боли манящая.
Она сделала шаг вперёд. Потом другой. Сумка с кошками мягко била её по ноге в такт шагам, как живое, одобряющее сердцебиение. Она шла по тропинке, ведущей вглубь парка, к тёмным, приземистым, тёплым силуэтам бревенчатых домов, из трубы одного из которых, того самого главного терема Берестовых, всё ещё вился тонкий, почти невидимый, но угадываемый по запаху столбик дыма. Как ровное, спокойное дыхание спящего великана. Как безмолвный, но красноречивый знак того, что здесь, в этом мире, даже ночью продолжается жизнь, тлеет в печи, дышит в домах, видит сны в тёплых постелях.
Она была внутри. Невидимой. Чужой. Нелегалом. И на удивление… свободной. Свободной от глаз отца, от тяжёлого, давящего веса своего имени, от постоянной, изматывающей необходимости быть безупречной, правильной, успешной Лизой Муромцевой. Здесь она была никем. Линой Петровой. И это «никем» было самым ценным, самым головокружительным и самым страшным, что у неё когда-либо было.
Операция «Лина» началась.
ПРОЛОГ
За два месяца до начала событий.
Берлин. Кабинет старого антиквара, где пахнет пыльными книгами и воском для полировки. На столе из черного дерева лежит раскрытый бархатный футляр. Он пуст. Герр Клаус (75), седой аристократ с глазами, видевшими историю, смотрит на эту пустоту с тоской, которая длится уже сорок лет. С тех пор, как мать Ивана Берестова вежливо, но твердо отказалась продать ему главное сокровище своей семьи.
За тысячи километров от него, в стерильном номере подмосковного отеля, на экране ноутбука открыто два окна. В одном – подробный, украденный план курорта «Береста-парк». В другом – фотография старинного янтарного комплекта, присланная герром Клаусом.
Рука в тонкой перчатке медленно обводит контур броши-розы. Павел Соколов (Аркадий, 50) смотрит на изображение без эмоций. Для него это не произведение искусства. Это – контракт. Самый сложный и самый высокооплачиваемый в его карьере. Заказ от человека, который готов заплатить любую цену не за вещь, а за закрытие гештальта всей своей жизни.
Павел изучает схему парка, ища не технические, а психологические уязвимости. Вот – владелец-традиционалист. Ему нужно продать идею «умных» новинок. Вот – вакансия садовника. Идеальная точка входа.
Он закрывает ноутбук. Щелчок замка звучит в тишине комнаты, как взведенный курок.
Завтра он поедет на свое первое собеседование в «Береста-парк». Он уже приготовил рабочую одежду, легенду об умершей жене и любви к розам.
Семена для самого элегантного похищения века были готовы. Оставалось лишь их посадить.
Калининградская область – это не география. Это состояние души, подвешенной между «было» и «станет». Воздух здесь – слоёный пирог из запахов: солёный бриз с Балтики, сладковатый дымок польских котельных, терпкая пыльца сосен и вездесущая, едва уловимая нота древней смолы – призрак янтаря, солнечного камня, который помнит мамонтов. Здесь легко потеряться во времени, просто свернув не туда. И именно здесь, на берегу Виштынецкого озера – чёрного, глубокого, холодного, как взгляд спящего бога, – Григорий Муромцев решил построить свою утопию.
«Muromets-Valley» не вторгался в природу. Он её карантинировал. Стеклянные и стальные структуры вырастали из леса не как его продолжение, а как его критика. Каждая линия, каждый угол кричали о превосходстве человеческого замысла над бестолковой красотой дикого мира. Здесь пахло не землёй и хвоей, а чистотой. Абстрактной, почти математической чистотой. Воздух был лишён не только пылицы и микробов, но и, казалось, самой возможности запаха. Он был инертен, как благородный газ. Тишина была не лесной, насыщенной сотней мелких шумов – шелестом, писком, треском. Это была тишина поглощения. Звукопоглощающие материалы стен, пола, потолка высасывали звук, как вампиры, оставляя после себя вакуум, в котором звенели собственные мысли. Это был рай для тех, кто боялся жизни в её сыром, нефильтрованном виде. Рай Григория Муромцева. Мир, где хаос был объявлен вне закона, а случайность – главным врагом прогресса.
А через ажурную черту кованого забора – издевательски красивого, будто сплетённого из чёрного морозного узора – лежало царство его антипода. «Береста-парк» не строился. Он вырастал, как грибница после дождя, принимая форму холма, уступая давлению корней старых дубов. Бревенчатые срубы, почерневшие не от бедности, а от богатства – богатства прожитых лет, впитавших дожди, солнца, морозы. Здесь воздух был густым и сытным. Парило от земли после утреннего тумана. Пахло дымом, но не просто дымом – а дымом от яблоневых веток, который сладковатой пеленой стлался над крышами. Пахло тёплым тестом, конским потом, мокрой собачьей шерстью и мхом, отсыревшим за ночь. Это был мир не тишины, а пауз. Скрип качелей на пустой веранде. Удалённый стук топора, эхом отзывающийся в лесу. Взрыв женского хохота из открытого окна кухни и тут же – смущённое затихание. Мир Ивана Берестова. Мир, где главной технологией было умение слушать – землю, воду, лес, соседа. Мир, где душа была не абстракцией, а таким же органом восприятия, как слух или зрение, и её нужно было кормить простыми, грубыми впечатлениями.
Лиза Муромцева проснулась от того, что её сон закончился по расписанию. В 06:00:00 умный браслет на её запястье передал сигнал нервной системе через серию едва ощутимых электрических импульсов – «мягкое пробуждение». Она открыла глаза в комнате, где свет уже был. Не солнечный. Светодиодный спектр, имитирующий солнечный свет через полчаса после восхода над Виштынецким озером, с поправкой на облачность, зафиксированную метеодатчиком на крыше. Он был идеален. И от этого идеала щемило в груди.
Она лежала и слушала тишину. Нет, не тишину. Звук отсутствия звука. Гул в ушах от непривычной пустоты. Её кожа, тонкая и чувствительная, как у всех, кто редко выходит на настоящий ветер, тосковала по касаниям. Не по прикосновениям дорогого белья или идеально отполированного стекла. По грубым касаниям. По шершавой коре, по колючей хвое, по ледяной, обжигающей воде озера, по тёплому дыханию животного. Её мир был тактильным вакуумом, и от этого вакуума немело всё внутри.
На подоконнике, залитом искусственным рассветом, сидели её единственные сокамерники. Агата и Кристи. Сиамские кошки. Их окрас – не просто окрас. Это была философия: тёмная маска на светлом фоне, как будто сама ночь примерила маску дня, чтобы подглядывать за миром. Их глаза, синие, как вода Виштынеца в ясный полдень, видели не только предметы. Они видели намерения, колебания воздуха, призраков в углах. Отец подарил их с подробным отчётом об их генетическом превосходстве и положительном влиянии на психоэмоциональный фон. Он купил живые иконы фелинологии. Он не купил их сущность – дикую, независимую, насмешливую. Они признали Лизу своей царицей не из-за родословной, а потому что учуяли в ней ту же, скрытую под слоями правильности, дикую искру. Григория же терпели как неизбежное зло, источник консервов премиум-класса. Их любовь была безоговорочной и тиранической. Их присутствие было молчаливым укором всему расчётливому миру – они спали, ели, драли когтями дорогую мебель, следуя только своим кошачьим хотениям, и были абсолютно счастливы.
Сейчас они, выгнув в унисон спины, наблюдали. Не за комнатой. За пределом. Их уши, тонкие, как лепестки, поворачивались, ловя каждый звук из-за забора: тот самый раскатистый смех, который нарушал все нормы звукового давления, лай собаки, далёкий оклик «Эй, передай гаечный ключ!».
Лиза встала. Пол под её босыми ногами отозвался приятным теплом – датчики зафиксировали окончание сна и повысили температуру на градус. Запрограммированная ласка. Она подошла к окну, и её отражение наложилось на вид «Береста-парка» – бледная девушка в дорогой пижаме, заточённая в рамке из безупречного стекла.
Её вид был проектом ландшафтного дизайнера с мировым именем. Каждый камень на дорожке лежал не просто так, а согласно диаграмме естественной хаотичности третьего порядка. Сосны были обработаны системой капельного полива с добавлением нутриентов для сохранения идеального оттенка хвои. Даже озеро вдалеке казалось здесь более смирным, словно и его усмирили, показав графики и KPI.
А там, за черной ажурной преградой…
Там кипел первородный бульон жизни. Из трубы дома Берестовых валил дым – не сизый и жидкий от газового котла, а густой, белёсый, пахучий. Дым, который сам был историей – историей сгоревшей яблони, подарившей свой аромат последний раз. Лиза прижала лоб к прохладному стеклу. Она не могла понюхать, но она помнила запах. Не конкретный. Собирательный. Запах детства, которого у неё не было: бабушкины пироги, мокрая собака, прелые листья, молоко из-под коровы. Запах настоящности. У причала, который был не сооружением, а продолжением берега, мужики в замасленных куртках что-то чинили, переругиваясь на непереводимом диалекте, где русские слова сплетались с забытыми немецкими и польскими корнями. Их смех был хриплым, откровенным, плотоядным. Он вибрировал в воздухе и достигал её, щекоча что-то глубоко в диафрагме, вызывая странный спазм – смесь зависти и тоски. Где-то на окраине парка пёс, неведомой породы и огромных размеров, затягивал свою утреннюю арию – просто так, от избытка чувств.









