Тетрадь на 100 лет
Тетрадь на 100 лет

Полная версия

Тетрадь на 100 лет

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Петрика похоронили за огородом, на скате к речке. Доски у них не было, опустили в одеяле – с краев торчали нитки, как волоски. Дарья сказала «молчи» – не Вале, не себе, а телу: чтобы оно не сделало то, чего нельзя. Тело послушалось. С тех пор «молчи» стало их общим словом – не записанным ни в одной книге, но самым употребимым. Им закрывали глаза, им открывали хлеб, им встречали новых людей.

Годы, как коровы, пошли одна за другой: медленные и тяжёлые. Дарья состарилась внезапно – как будто однажды утром проснулась и нашла в зеркало не себя, а свою мать. Умерла – без лишних слов, тихо, в ту же ночь, когда в печи догорала последняя полешка, и Варя услышала, как в трубе запела птица. Варя вышла замуж, шила без иглы – булавками и умением. У неё родился сын – тот, кто потом назовёт свою дочь Анной. Когда сын плакал, Варя гладила его по волосам и говорила: «Всё будет хорошо». Она не знала, как сделать, чтобы было хорошо, – но её голос был согласием жить дальше. Сын потом много лет будет говорить своим детям то же самое – как будто в этом коротком заклинании заключена любовь, которую нельзя выговорить иначе.

Анна родится и вырастет уже в другой стране – город, школы, книги, жёлтые лампы в лабораториях, голос, в котором есть мягкость. Она будет учиться слушать людей и слышать не только их слова, но и то, что идёт между словами. И однажды включит экран и прочитает тот самый абзац: «Сын улыбнулся. Сказал “праздник”. Потом лёг спать и больше не просыпался». Её сердце на секунду перестанет биться – не от ужаса, а от узнавания: это всё время жило в её фразах «устала», «нормально» и «держись». Это было их родовым языком – языком, в котором главное слово всегда заменяли безопасным.

И, может быть, без машины под стеклом, без схем и букв, всё бы и кончилось на этом. Но у Анны будет «Мнемозина» – огромная память, сложенная из чужих писем, дневников, доносов и молитв. И эта память покажет ей, что их «праздник кожуры» – не одиночный день в одной избе, а общий грамматический закон, по которому люди говорили сто лет. И покажет – если назвать вещи своими именами, у молчания не останется власти. Или останется – но уже не как судьба, а как выбор.

Весной, через много лет после той зимы, в деревне всё ещё ставили кресты на холмиках без имён. На одном из крестов кто-то углём написал: «Здесь – тот, кто держался». Ошибка грамматическая, правда – историческая. Варя, идя с ведром из колодца, остановилась и посмотрела на слово «держался». Ей захотелось стереть его ладонью – не потому, что оно неверно, а потому что хватит. Она поставила ведро на снег и впервые за многие годы сказала вслух – никому, себе: «Больно». Ветер не возразил. Бумага в тетрадке молчала. Но где-то в будущем девочка Анна уже складывала в голове слова, которые позволят всем им жить иначе.

Небольшая перекличка с селом

Голос старосты, который однажды привёл варёную репу к дому вдовы: «Возьми. Это не милостыня. Это чтобы завтра было».


Голос учительницы, что вернулась из города с карточкой на кухню и дрожащими руками держала в классе кусок сахара, показывая детям, как выглядит «белое»: «Запомните, это не камень».


Голос жены плотника, потерявшей двух сыновей и всё равно нашедшей силы связать кому-то варежки из распущенного свитера: «Левой петлёй легче живётся».


Голос подростка, который на базаре украл кусок хлеба и отдал его сестре, а себе оставил половину – и потом всю ночь смотрел на себя, как будто мог увидеть чёрное пятно на губах: «Я не вор. Я брат».


Голос священника Павла, который говорил тише обычного: «Плачьте, если можете. Бог не глохнет от плача».


И тишина, в которой звучало имя Петрика. Эту тишину нельзя назвать «пустотой». Это была память.

Последним в ту зиму в избе пропал запах печи. Первый вернулся – запах хлеба. Он был не свой, не их – чужой, принесённый из городского котла, в котором в кипятке плавали белые островки картофеля и жёлтые точки крупы. Но голодом не перебирают, откуда пришёл хлеб. Дарья с Варей ели и молчали – и в этом молчании не было прежнего камня. Это было молчание людей, которые пытаются заново учиться словам.

Вечером Варя вынула из тетрадки засушенный лист и вложила новый – из окна, где на подоконнике впервые за год стоял цветок. Стебель был тонкий, цветок – бледный, но пах. Варя записала рядом: «Запах – значит жизнь». И подумала с удивлением, почти детским: неужели можно жить, запоминая запахи, а не только числа?

Шли годы. Варя станет бабушкой, у её сына родится дочь – Анна. Анна не увидит ту зиму, но она увидит тетрадку: крупные буквы слова «Праздник» и мелкую приписку под кромкой: «Не плакала. Аграфена сказала: не надо». Она поймёт, что именно здесь у их семьи появился родовой рефрен: «держись», «молчи», «всё будет хорошо». И что этот язык – не про «сдержанность» и «крепость духа», как любят говорить по праздникам, а про страх назвать боль. А ещё – про любовь, которая по глупости выучила неправильные слова.

Однажды Анна, уже взрослая, уже с образованием, с умной головой и тонким слухом, войдёт в зал, где чёрный экран будет ждать её пальца, и скажет: «Покажи». И машина покажет ей этот абзац – как кольцо, найденное в золе. И она поймёт – если сумеет назвать всё так, как есть, то у её сына (если он будет) будет другой язык. Не лучше, не «правильнее» – просто не застывший на слове «держись».

В глубине зимнего неба ночь иногда бывает особенно ясной – такой, в которой слышно, как холодает звезда. В ту ночь, когда Варя впервые произнесла «больно», звезда действительно охолонула – по крайней мере так ей показалось. Она проснулась, вытащила тетрадку, нащупала в темноте карандаш и прибавила на той странице, где было про «праздник»: «Слова – это еда. Если говорить правильные – теплее». Никто никогда этого не прочтёт, кроме её потомков, которые будут читать чужие письма на экране и узнавать свои лица.

За рекой зажглись две сосны – их смола вспыхнула от чьей-то спички. Дым поднялся в небо, и ветры понесли его туда, где было много голодных домов. Дарья, сидя у печи, посмотрела в тёмное окно и впервые за долгое время не увидела в нём себя, а увидела утро.

Весной они выпололи огород так бережно, как будто выстригают волосы у больного. В тёплой земле лежало зерно – маленькие овальные камушки с тайным белым глазком. Варя опускала их, как молитвы. Дарья молчала – не потому что «надо держаться», а потому, что молчание здесь стало похожим на тишину в храме, когда уже услышано главное. Вечером они сидели на пороге и слушали, как из земли поднимается будущая трава. Эта музыка – самая тихая в мире.

Когда колос поднялся – неряшливый, неровный, местами ржавый – они плакали. «Правильно», – сказал священник Павел, – «Бог не глохнет». «Правильно», – сказал писарь Михайла, – «Семена не зря». «Правильно», – сказала себе Варя, – «Петрик живёт в этом хлебе». Она порезала первый ломоть на мелкие куски и разнесла старухам по краю деревни – не за спасибо, а потому, что иначе есть было невозможно. Дарья, взяв крошку, сказала слово, которое у неё всегда было в запасе: «Молчи». Но улыбнулась иначе.

Прошлое не кончилось – оно просто сделалось короче, как рукав после стирки. Люди всё ещё боялись говорить лишнее, но теперь у них была причина для другого молчания – для того, в котором живёт та самая надежда, что летом колос не ляжет под дождём. А если ляжет – всё равно поднимутся и будут сеять дальше. В конце концов, у них было слово «держись» – теперь уже не пароль, а привычка сердца.


Эта история – один из листов «Тетради на сто лет».

Завтра Анна, Игорь и Марина сядут в Зале, включат чёрный экран, и «Мнемозина» выведет на свет этот абзац: «Сын улыбнулся. Сказал “праздник”. Потом лёг спать…»

Анна – как психолог – разложит историю на пары: молчание неспособность говорить о чувствах, вина оправдание, выживание потеря достоинства.

Игорь будет сопротивляться: «Я-то говорю всегда!» Марина – отстранённо возразит: «Это всё красиво, но в смерти ребёнка нет музыки».

Машина же, как строгий терапевт без сердца, покажет им зеркало: шутка – как кожура , «всё нормально» – как «лёг спать», резкость – как вера в правильность «держись».

А у читателя в это время шевельнётся что- то личное – то самое место , где мы говорим «устал» вместо «мне страшно», «нормально» вместо «невыносимо», «держись» вместо «я с тобой».

И «Тетрадь» будет пополняться – не только страницами архива, но и словами, которыми мы научимся наконец говорить правду.

Разбор: «Комната, где слова учатся называться»

Зал снова был таким же, как утром: матовое стекло аппаратной, ровные панели на потолке, свет, растекающийся по столу, – и тёмный экран, будто лужа, в которой можно утонуть. Только тишина была другой. Та, утренняя, ещё не знала, что увидит; эта уже знала слишком много.

Анна сидела ближе к левому краю – по привычке оставлять пространство другим. Игорь занял ширину двоих: локоть на спинку соседнего стула, блокнот вскрыт, ручка щёлкает, как отвечающий нерв. Марина – прямо напротив экрана, идеально параллельна его граням; её ладони лежали на столе, как две чёткие скобки.

На стене мерцающими буквами замигало: «Режим разбора: активен. Источник: ВАРЯ/ДАРЬЯ (повол. 1921–22).»

Игорь фыркнул, но без злости – скорее, как человек, который бы предпочёл включить музыку потише.

– Ну что, – начал он, – у нас тут сейчас будет «психологический разбор полётов»? Или «разбор полёта» – это уже про 1921-й?

Марина подняла глаза:

– Лучше – разбор речи.

Анна не улыбнулась, хотя могла. Она посмотрела на экран и произнесла мягко, как произносят имя человека, которого страшно разбудить:

– Покажи последний абзац.

На чёрном всплыли слова: знакомая строчка, на которой у людей обрывается дыхание: «Сын сказал “праздник”. Потом лёг спать и больше не просыпался». Слова стояли, как камни, которые уже никто не поднимет.

Анна выдохнула и положила рядом с собой тонкую, почти прозрачную папку. Бумаги в ней были как листья, которые можно перелистнуть – и ничего не изменится, а можно назвать – и изменится всё.

Анна начала спокойно:

– У этой истории есть три линии. Научным языком: алекситимия, вина выжившего и стыд выжившего. А теперь – на нашем, человеческом. Иначе вы не услышите.

Игорь усмехнулся:

– Вот только без «греческих заклинаний». Давай сразу примеры.

Анна кивнула:

– Хорошо. Первая линия – молчание, неспособность назвать. В русском это звучит так: «да всё нормально», «ну бывает», «ничего страшного», «так получилось», «ладно уж». Заметьте: в этих словах нет чувства. Это слова-пломбы. Они закрывают дыру, но не лечат.

Игорь вскинул ручку:

– Ну а что? Люди же не хотят, чтобы я в офисе говорил: «мне сейчас одиноко» или «я тревожусь, что не справлюсь». Я пишу: «ок», «принято», «круто». Коротко, ясно, без соплей. Это что – преступление?

– Не преступление, – спокойно ответила Анна. – Но это лишает тебя самого языка для себя. Если ты никогда не произносишь «я злюсь», то в какой-то момент даже внутри не узнаешь, что злишься. Ты просто становишься человеком из «окей» и «супер».

Марина вступила холоднее:

– А в чём проблема сказать «ну что поделаешь»? Это констатация факта. Это взрослое принятие.

– Иногда да, – кивнула Анна. – Но если всё время говорить «так устроено», «ничего не изменишь», «надо потерпеть», – это уже не принятие. Это способ заморозить боль, чтобы не чувствовать её. И тогда боль превращается в фон – хронический, как гул.

Экран ожил:

PERSONA/Игорь

Чаще всего: «ок», «круто», «супер», «да, да», «принято», «ага».

Реже: «мне тяжело» – 0; «мне страшно» – 0; «я не согласен» – 1.

Игорь ухмыльнулся неловко:

– Ну да, я – генератор «ага» и «супер». И что?

Анна мягко:

– И то, что за «супер» иногда прячется усталость, а за «ага» – злость. Но если ты это никогда не озвучиваешь, то твой организм несёт двойную нагрузку: жить и молчать одновременно.

Марина посмотрела на экран.

PERSONA/Марина

«ну что поделаешь», «так устроена система», «это не имеет смысла», «ничего страшного», «пройдёт».

Прямое «мне больно» – 0.

– Это не защита, – спокойно сказала она. – Это мой стиль. Я экономлю силы, не расплескиваю эмоции. Я не считаю нужным говорить «мне обидно». Это слабость.

Анна посмотрела прямо:

– Нет. Это язык. Его отсутствие – не сила, а бедность. В семье из Поволжья мальчик сказал «праздник» вместо «умираю». И это был единственный язык, который у него был. Но вы же понимаете – слово не спасло. Оно только спрятало.

Игорь тихо пробормотал:

– Ну ладно, я иногда ещё говорю «жесть», «капец», «ну и треш». Это считается?

Анна слегка улыбнулась:

– Считается. Это эмоциональные суррогаты. Но за «жесть» можно прятать и злость, и страх, и отчаяние. А попробуй сказать именно что: «я злой», «мне страшно». Тогда мозг понимает, что происходит, и перестаёт крутить по кругу.

Экран снова вспыхнул:

PERSONA/Анна

«устала», «ничего особенного», «обычно», «как всегда», «ну нормально».

Прямое «мне страшно» – 0.

Марина заметила первой:

– У вас та же проблема.

Анна не отводила взгляда:

– Да. Я тоже прячу. «Устала» у меня значит «мне страшно». «Нормально» – значит «мне плохо». Это не только ваш груз – это общий.

Игорь вскинулся, будто нашёл лазейку:

– Ну вот! А вы нас лечите, хотя сами…

– Именно поэтому и могу, – перебила Анна. – Я тоже часть этой истории. Мы все её носим. Я говорю как врач – и как человек.

Тишина зависла. И только экран добавил последнюю строку:

Задача: раз в день назвать чувство без маски. Вместо «окей» – «я устал», вместо «ну что поделаешь» – «мне обидно», вместо «нормально» – «мне страшно».

Анна подвела итог:

– Понимаете? Это не про историю «тех». Это про то, что каждый из нас сегодня говорит: «всё под контролем», «ничего страшного», «потом разберёмся». Мы сами – продолжение той кожуры.

Марина закрыла глаза.

– Я не знаю, как звучит мой голос, если я скажу: «мне больно».

Игорь, неожиданно серьёзный:

– А я не знаю, что со мной будет, если я перестану шутить.

Анна тихо ответила:

– Вот именно это мы и должны попробовать. Потому что иначе у нас нет языка, кроме «ага», «супер» и «ничего».

Игорь подался вперёд, заговорил резче, чем обычно:

– Да вы всё драматизируете. «Окей», «ага», «супер» – это же просто язык времени. Быстро, удобно. На работе никто не ждёт, что я буду расписывать: «Я устал, потому что пять встреч подряд». Я пишу «всё норм» и иду дальше. Это не молчание, это скорость.

Анна спокойно:

– А вспомни утро с детьми. Они кричат, что опять потеряли тетрадь. Ты что говоришь?

– «Разберёмся вечером». Потому что иначе я опоздаю на звонок.

– Вот. Ты же не говоришь «я злюсь, потому что опять приходится быть ответственным вместо них». Ты прячешь эмоцию за «разберёмся».

Игорь вздохнул:

– Так все делают. Если бы я честно сказал: «Я в бешенстве», это только испортило бы отношения.

Мнемозина ожила на экране:

Корпус данных / Переписка отцов 2020-х

Самые частые слова: «разберёмся потом», «нормально», «занят».

Уровень выраженной злости: 3%.

Уровень скрытой агрессии: 47%.

Игорь нахмурился:

– Вот это уже перебор. Какая ещё «скрытая агрессия»?

Анна мягко:

– Это и есть тот случай, когда ты не признаёшься, что зол. Но тело выдаёт: короткие ответы, сжатая челюсть, резкие жесты.

Марина включилась, словно защищая Игоря:

– Но это не только мужской язык. У меня, например, всё просто: муж задерживается, я пишу «ну что поделаешь». Это ведь правда! Я понимаю, что у него работа.

Анна:

– А внутри?

Марина задумалась:

– Внутри – обида. Иногда злость. Но я не хочу это говорить, чтобы не усугублять.

Анна:

– Вот именно. «Ну что поделаешь» звучит взрослым, но по сути – это маска. Ты же могла бы сказать: «Мне неприятно, что ты опоздал».

Марина покачала головой:

– Но это звучит слишком уязвимо. Я не хочу быть такой.

Мнемозина вмешалась:

Архив писем женщин 1950-х

Часто повторяются: «не буду мешать», «так положено», «ну а как иначе».

Эмоциональная тональность: подавление недовольства ради сохранения отношений.

Анна посмотрела на Марину:

– Видишь? То же самое, только в других словах.

Марина резко:

– Но я не моя бабушка! Я свободна, могу выбирать.

– И всё же, – сказала Анна, – твой язык унаследовал её стратегии. Ты прячешь чувства за формулами.

Тишина упала тяжёлой паузой. Игорь пробормотал:

– Значит, мы все до сих пор говорим так, как будто боимся кого-то разозлить?

Анна тихо:

– Да. Мы научились молчать, потому что это было безопаснее. И теперь даже не замечаем, что молчим.

Марина впервые не спорила. Она только прошептала:

– А если я попробую сказать прямо? «Мне обидно». Это будет звучать чужим голосом.

Анна протянула руку:

– Это и есть голос, которого мы лишились. Его надо вернуть.

Экран мигнул, и голос Мнемозины зазвучал спокойным, но неумолимым тоном:

РЕКОМЕНДАЦИЯ: ежедневно по одному разу формулировать эмоцию в прямой форме. Формат: «я чувствую…». Примеры:

– «Я злюсь, что совещание затянулось».

– «Мне тревожно, что ребёнок задерживается».

– «Я рад, что мы вместе поужинали».

Уровень риска: минимальный. Уровень выгоды: высокий.

Игорь фыркнул:

– «Я рад, что мы поужинали»… Звучит как инструкция из книжки для подростков. Я взрослый человек, у меня бизнес, встречи, проекты. Кому я буду это говорить? Коллегам в чате? Они засмеют.

Анна чуть улыбнулась:

– А начни не с коллег. Скажи это дома. Не «как дела?» – «мне тревожно, что ты задержался». Не «ок» – «я устал».

Марина скрестила руки:

– Ты же понимаешь, что это разрушит привычный порядок? Муж привык, что я сильная, что я не жалуюсь. А если вдруг скажу: «мне обидно» – он решит, что я истеричка.

– Нет, – ответила Анна твёрдо. – Он решит, что у тебя есть голос. И это не истерика, а жизнь.

Экран снова ожил:

Статистика / Письма семьи 1920-х

«Сын улыбнулся. Потом лёг спать и больше не просыпался».

Названо чувство: 0.

Зафиксирован факт: 1.

Гул прошёл по комнате. Слово «ноль» будто обрушило в них холод.

Игорь откинулся назад. Его голос уже не звучал насмешливо:

– То есть мы повторяем это «ноль». Каждый день. Мы как будто живы, но без слов про себя.

Марина тихо добавила:

– И поэтому всё время говорим чужими формулами. «Ну что поделаешь», «так бывает»…

Анна закрыла глаза, потом произнесла:

– Если мы и правда хотим разорвать этот круг, нужно рискнуть. Сначала будет казаться, что язык чужой, нелепый. Но иначе мы снова будем как Варя с её тетрадкой: фиксировать факты и терять людей.

Мнемозина подвела итог:

ИТОГ / ПАРА №1

Ген молчания ↔ ген алекситимии.

Симптом: слова-заменители чувств.

Рекомендация: ежедневная практика прямых формулировок.

Комната снова наполнилась тишиной. Никто не спорил.

Игорь наконец выдохнул:

– Ладно. Завтра попробую сказать жене не «всё норм», а… «я устал».

Марина тихо:

– А я попробую сказать: «мне обидно». Даже если голос дрогнет.

Анна смотрела на них обоих. Она понимала: это только начало. Но именно с такого начала и начинается возвращение языка.

* * *

Проект «Геном Памяти»

СЛУЖЕБНЫЙ АНАЛИТИЧЕСКИЙ ОТЧЁТ

Программа «Мнемозина».

Фрагмент № 1.

Региональный сегмент: Поволжский кластер.

Хронологический период: 1921–1922 гг.

Идентифицированные дихотомические пары генома памяти:

1. Молчание ↔ Алекситимия

Краткая характеристика:

снижение уровня эксплицитной эмоциональной артикуляции;

предпочтение сокращённых или нейтральных речевых формул

(«нормально», «ничего страшного», «так бывает»).

Функциональная значимость:

рассматривается как устойчивый инструмент саморегуляции в условиях кризисных нагрузок; обеспечивает социальную предсказуемость, дисциплину и минимизацию межличностных конфликтов.

2. Вина выжившего ↔ Рационализирующее оправдание

Краткая характеристика:

формирование компенсаторного комплекса при утрате близких («почему выжил я?»), сопровождающееся стабилизирующей установкой («так сложилось», «иначе быть не могло»).

Функциональная значимость: способствует поддержанию готовности к самопожертвованию, укрепляет коллективную сплочённость и снижает риск девиантных индивидуалистических практик.

Системные выводы:

Рассматриваемый исторический эпизод обеспечил закрепление у исследуемой совокупности населения поведенческих архетипов, обладающих высокой степенью воспроизводимости. Указанные паттерны подлежат интеграции в национальную модель памяти как элементы, повышающие:

социальную устойчивость;

дисциплинарную лояльность;

готовность к принятию «объективно неизбежных» жертв.

Рекомендации к дальнейшему применению:

Зафиксировать указанные пары в рабочем перечне базовых генов памяти.

Использовать при разработке культурно-образовательных продуктов акценты на:

◦ положительную ценность молчания как формы внутренней собранности;

◦ институционализацию памяти о жертвах в символическом (ритуальном) формате.

Включить в отчётность показателей эффективности программы (ОПЭП) как индикаторы стабильности и управляемости коллективного сознания.

Заключение:

Обнаруженные паттерны признаны перспективными для использования в рамках стратегий по обеспечению социальной согласованности и оптимизации историко-культурной идентичности.

Согласовано:

Аналитический департамент Программы «Мнемозина»

Дата: [доступ ограничен]

Новелла 2. 1937-й. Репрессии и доносы

( полная версия )

Коммунальная кухня знала чужие жизни лучше любых родственников. Она помнила, кто кладёт в чай полтора куска сахара и делает вид, что один, кто обжигается молоком и не кричит, кто зажимает во рту «спасибо», чтобы не выдать зависимость. С утра в ней пахло сырым углём и капустой, вечером – тем же, только гуще. Окна затягивало инеем ещё до зимы; на подоконнике стояла банка с водой и одна ложка – общая, как совесть.

Варвара Николаева приходила первой. Её кастрюля знала своё место на примусе, её нож умел резать морковь тоньше бумаги, чтобы хватило на троих. Муж Николай, инженер на заводе, приносил домой редкие радости – кусочек сахара «на зуб», новый карандаш для сына. Петя, третьеклассник, хранил эти вещи в тетради, как живые: «Папа подарил красный карандаш. Нарисовал дом. У дома труба».

Сосед Сергей когда-то сидел с ними за столом: играл на гитаре, пел редкие, неполные куплеты, которые в темноте звучали как обещание, что музыка – это ещё одно объяснение жизни. Лицо у него было приятное, открытое; он умел смеяться так, чтобы не тревожить соседей. Но в этом году смех ушёл. Сергей начал молчать. Когда Николай, вернувшись с работы, осторожно – будто нёс воду через натянутую верёвку – касался разговоров о заводе, Сергей вставал и уходил в коридор. Однажды он сказал: «Слова – это скользко», – и улыбнулся своей новой улыбкой, в которой не было зубов.

Осень сгущалась. В очередях за хлебом говорили одно и то же: «ночью брали», «видели телегу», «кто-то писал, что сам». Люди переглядывались и сразу опускали глаза – не потому, что стыдно, а потому что так безопасней.

Поздним вечером, когда на кухне остались лишь чайник и тень лампы, Николай тихо произнёс:

– Сергея вызывали в райком. Спрашивали про наш отдел.

Варя поправила занавеску. Это было её спасительное движение – когда нет слов, надо дать работу рукам. У неё была такая привычка ещё с девичества: если не можешь изменить реальность, переставь предметы на подоконнике, чтобы воздух хоть чуть-чуть стал послушным.

Петя в этот момент рисовал в тетради дом. У дома была правильная труба, из которой шёл дым – чёрточки вверх. Он попросил:

– Пап, дай послушать, как гитара.

Николай взял инструмент – струны были старыми, тугими, но под пальцами они всё ещё находили мелодию. Петя слушал широко открытыми глазами, а Сергей, проходя мимо, не остановился, хотя раньше всегда просил «ещё куплет».

В ту ночь стук в дверь был не громкий; стук, который не будит, а делает так, что сон сам выпрыгивает из тела и скрывается. Николай поднялся раньше всех, потому что был мужчиной и потому что уже знал. Петя, проснувшись, сел на кровати и нашёл в темноте отцовскую руку – тёплую, сильную, готовую схватить его и поднять, как в игре. Но рука исчезла. На пороге – двое. Пальто – как шёпот, лица – как стены.

На страницу:
4 из 5