
Полная версия
Сосновый Бор
"Мама, помоги мне."
"Я так больше не могу!"
"Я справлюсь"
"Он меня снова ударил. Ударил так, чтобы было незаметно. Я не дал сдачи. Я слабак."
"У меня ничего не получится. Я ничтожество, но хочу играть. Наверное"
Рома вжал лицо в страницы, будто хотел скрыться в чернилах между строчек. Его грудь болезненно сжалась, будто сердце пыталось втянуть в себя каждую написанную Лёвой фразу. Он не знал, что боль может быть такой тихой – не крик, не удар, а тугая, затухающая дрожь, будто тело вот-вот задохнётся, не находя места для воздуха.
Он читал и будто видел Лёву перед собой – то разозлённого, то отчаявшегося, то снова с верой, с какой-то нелепой, детской надеждой… и это вызывало почти физическое отвращение к самому себе. Как он – Рома – мог не увидеть? Как он мог стоять рядом, шутить, злиться, исчезать – и не замечать, как человек рядом гаснет?
Ромка медленно провёл рукой по страницам и задержался на следующих строчках. Они были странными и будто недосказанными…
"Всё сильнее хочется играть. Только в музыке я могу спрятаться. Когда пальцы касаются клавиш, я не Лёва, не ничтожество, не сын, которому нечего сказать. Я просто звук."
"Сегодня он пришёл снова. Даже не знаю, кто он. Странный, высокий. В красной рубашке. Голос обволакивающий, спокойный. Стоял, пока я играл. Потом сказал: "Пусть они шумят. Ты – звучишь.""
"Рома меня больше не слышит. Я ещё давно пытался, но он стал какой-то другой. А он… он – этот Лис – всегда молчит в нужный момент. Просто слушает. Я думаю, он понимает."
"Он сказал: "Некоторые голоса звучат громче в тишине." Я не понял, но мне понравилось. С ним не нужно притворяться."
"Вчера он сел рядом. Не играл – просто сидел. Он пахнет мятой и древесной пылью. Сказал: "Музыка – это форма выживания." Он прав."
"Он спрашивал, боюсь ли я исчезнуть. Я не знал, что ответить. Сказал "иногда". Он кивнул, будто понимал. Было приятно, что хоть кто-то рядом"
Ромка вспыхнул. Пахнет мятой и древесной пылью, в красной рубашке, говорит загадками… Знает он такого! Теперь понятно, откуда Лис знал про дневник… Понятно, почему он обо всем знал! Но тоже молчал! Почему ничего не говорил? Он же прекрасно знал, как Лёве плохо и одиноко! Почему ничего не рассказал Роме?!
Парня стала переполнять ненависть к Лису.
"Я знал, что этой поганой лисьей морде не стоит доверять!", – Рома ощутил себя преданным и обманутым, но что-то не давало ему покоя, будто всё это было не просто так…
Следующая запись содержала размашистый почерк и неровные строки – нервные и неуравновешенные.
"Я так больше не могу. Я не вижу смысла продолжать эту борьбу. Уже охранник доносит моему отцу (по его просьбе!). Отец бьет меня, даже когда я перестал туда ходить – настолько у нас испортились отношения.
Наверное, я сам в этом виноват. Он прав: мне никогда не стать хорошим музыкантом. А я просто хотел быть, как мамочка… может, я правда таким образом оскверняю её дух? Наверное, да. Я не вижу смысла жить дальше. Раньше музыка была для меня всем, самым главным смыслом. Отсюда мне некуда бежать. Ключей от квартиры нет, денег мне никто не даст не то, чтобы на жизнь, а на проезд! Этот псих всё чаще и чаще запирает меня дома – всё равно сбегаю, но знатно получаю… Я так больше не могу. Пора заканчивать это всё.
Жаль Ромку бросать – единственного, из-за кого я бы не стал это делать, но у меня нет другого выхода. Прости меня, Рома. Ты никогда это не сможешь прочитать, никогда не узнаешь, что скрывалось у меня на душе. Для тебя я был всегда радостным и вечно сияющим, надеюсь, таким запомнился и запомнюсь. Ты был единственным, кто стал для меня поддержкой. Спасибо, что слушал меня, когда я играл.
И зачем я пишу это, будто ему лично? Он же никогда не узнает. Но я рад, что познакомился с тобой. Сегодня ночью сбегу из дома и пойду к реке. Я устал."
У Ромы внутри похолодело. Ледяная пустота расползлась от солнечного сплетения к горлу, как будто что-то невидимое сжало его изнутри. Он сидел, сгорбившись над страницами, и словно забыл, как дышать. Руки дрожали. Парень хотел закрыть дневник, но пальцы остались прижаты к краю страницы, как если бы от этого зависела жизнь. Он читал и не мог поверить, что Лёва, его друг Лёва – сияющий, остроумный, живой – вот так всё это носил в себе. И никто, никто, даже Рома, не понял. Не догадался. Не увидел. Единственное, что звенело в ушах: «Жаль Ромку бросать».
Рома зажмурился, стиснул зубы. Он не понимал, почему его друг ни разу не поделился своей болью… Глаза бегали по строчкам и перепрыгнули к предпоследней записи.
"Я испугался. Я думал пойти и утопиться, но не стал. И страшно, и перед Ромой неловко – уйти не попрощавшись. Но он будет расстроен… Надо запомниться добрым и радостным. Позанимаюсь последний раз и сыграю ему всю программу. Надо помириться с ним"
Рома сильнее сжал страницы. Он чувствовал себя чертовски паршиво – ужасным другом и человеком, настоящим эгоистом и полным дураком. Внутри бушевали стыд, боль, гнев на самого себя и неописуемая тоска, сжигающая сердце. Взгляд зацепился за последнюю запись: в ней не было ни единого слово о том последнем дне, проведенным с Ромой, ни единого намека, только одна фраза:
"Сегодня моя свобода."
Сердце защемило. Внутри бушевал глухой протест, но слов не было. Только сухое, ноющее чувство – будто поздно. И теперь он останется жить с этим чувством. Навсегда.
Рома глотнул воздух, но в лёгкие словно въелась ржавчина – всё внутри сжалось, он схватился за виски и затряс головой, будто пытаясь вытряхнуть эту реальность прочь. Слёзы снова наворачивались, но не проливались. Теперь они стали другими – не горячими и бессильными, как раньше, а тяжёлыми, неподвижными, как свинец.
Он молчал. Стал судорожно перелистывать каждую страницу, возвращаться и с болью цепляться за слова.
Спустя время Рома поднял взгляд, обвел глазами комнату. Всё казалось неестественно тихим, как будто мир сам замер от прочитанного. А в голове всё не стихала фраза Лёвы:
"Я устал".
XXIII. Паутина слов.
Наступило утро. Рома за эту ночь ни разу не сомкнул глаз: он смотрел в тьму и не мог отойти от прочитанного. Юноша узнал правду, но легче от этого не стало – стало только хуже. Он винил не только Михаила Григорьевича, но и себя. Ведь правду Рома узнал слишком поздно – только тогда, когда друга уже не стало. Ненависть жгла его изнутри: к себе – за беспомощность, и к Лёвиному отцу – за то, что тот довёл сына до такого состояния. Сломал, растоптал, не сумев понять его ни тогда, ни теперь.
А как же Лис? Он соучастник ухода Лёвы? Рома не хотел в это верить, но нутром чувствовал: нужно найти Лисью Морду и вырвать у него ответы.
Было раннее утро, а Ромкины ноги уже несли его в лес. Он не знал точно, куда идти, но интуиция подсказывала – дорога лежит в заброшенный лагерь. Воздух был холоден и свеж, пах мокрой хвоей и перегнившей листвой. Тишина стояла густая, только где-то в глубине леса каркал ворон, словно предостерегая. С каждым шагом Ромка чувствовал, как сердце бьётся всё чаще, будто само знало, что впереди ждёт встреча.
Наконец показался ржавый забор лагеря. Рома распахнул двери актового зала и внутри сразу стало ясно: он не ошибся. По сцене медленно расхаживал Лис, потом подошёл к фортепиано и провёл рукой по клавишам.
Хитрец поднял голову и странно улыбнулся:
– Какая встреча, Ромашка… Узнал всё, что хотел?
Кулаки парня сжались, а губы скривились от омерзения.
– Поганая же ты сука!..
– Как грубо… – обиженно заскулил Лис. – За что ты так со мной?
Ромка вспыхнул. Этот Лис издевается над ним, что ли?! Рома стиснул зубы, зашагал к сцене, чувствуя, как злость жжёт кожу, как слёзы снова подступают к горлу.
– Ты знал! – выдохнул он. – Ты видел, как он гниёт изнутри, как его ломают, как он кричит в этой тишине – и ничего не сделал! Ты приходил, шептал свои загадки, гулял по сцене, а он умирал рядом с тобой! Ты же мог – хоть что-то! Хоть слово! Хоть руку протянуть!
Лис вздохнул и отвёл взгляд. Его силуэт, освещённый рассветными лучами, казался почти призрачным. Пальцы всё ещё лежали на клавишах – мёртвых, запылённых.
– Я не Бог, Ромка. И не друг. Я всего лишь Лис.
Рома трясся. Рыжий поднял взгляд:
– Я – эхо. Отражение. Я не спасающий. Я – свидетель… – он помолчал, а после заглянул Роме прямо в глаза. – И моя ли это была забота?..
Тот не дал договорить – шагнул ближе, лицо перекосило от боли.
– Тогда зачем?! Зачем ты приходил?! Почему он писал о тебе, как о последнем, кто был рядом?!
– …моя ли это была забота – утешать его и читать сказки о светлом будущем? – не унимался Лис. – Он уже тогда всё решил.
– Но это же неправильно!..
– А где был ты, Рома?
Рому словно по голове ударили. Он сел на сиденье. Лис спустился и стал медленно подходить к парню.
– Где ты был, когда он так в тебе нуждался? – вновь спросил хитрец, нависнув над Филатовым, а после посыпались и другие вопросы. – Переживал за него? Тебя, бедного, заперли дома и запретили выходить? Тебя не подпускали к нему?
Рома молчал, не в силах ответить. Он чувствовал себя как пришибленный котенок.
– Ты сам выбрал оставить его, – заключил Лис. – И это прискорбно, но правда. Ты эгоист, Рома.
Рома смотрел в пол, а слова Лиса эхом разносились в его голове. Парень локтями уперся в колени и спрятал лицо в ладонях. Из глаз пошли слезы.
– Но ведь с ним был ты… Почему ты не остановил? – прошептал Рома.
Лис с сочувствием вздохнул и тихо ответил, без всякого торжества:
– Я не могу удержать тех, кто уже решил. Я лишь… сопровождаю. Он не просил спасения. Только присутствия.
Рома сидел и едва слышно всхлипывал. Тут он ощутил руку на своем плече – Лис присел рядом.
– Ты другой. Ты всё ещё ищешь.
Рома медленно повернулся к собеседнику, всё еще пряча красное лицо за пальцами – только воспаленные глаза вопросительно глядели на Лиса.
Лис смотрел на Рому мягко, с оттенком участия, но в его взоре затаилась некая странная глубина, как будто за сочувствием пряталось что-то более древнее, тёмное, терпеливо дожидающееся своего часа. Он чуть склонил голову набок, пальцы медленно провели по плечу Ромы и остановились.
– Тяжело… когда всё внутри горит, а снаружи ты молчишь. Когда носишь эту боль, как рюкзак, полный камней, – прошептал он. – Когда никто не видит, сколько в тебе дыма… и сколько золы осталось после пожара.
Рома молчал, только его дыхание срывалось, а слёзы всё ещё катились по лицу.
Лис наклонился ближе, его голос стал ещё тише:
– Ты ведь знаешь, кто подложил угли в этот костёр. Кто поджёг, а потом смотрел, как всё тлеет… Не ты. Не я. Даже не сама музыка.
Жёлтые глаза сверкнули.
– Он. Тот, кто называл его ничтожеством. Кто бил и унижал. Кто душил и запирал.
Пауза. Лис замер, будто давая словам осесть. Потом с особым нажимом произнес:
– Поэт.
Рома поднял глаза на Лиса. Что-то дрогнуло в груди. Прежняя злость, боль – всё смешалось, как буря перед грозой. Он чуть приоткрыл рот, но не нашёл слов.
– Он не просто отец, – продолжал Лис. – Он стал клеткой. Кожаным мешком с ядом. Он не заслужил прощения. И Лёва… он ушёл, потому что не было выхода. Потому что кто-то каждый день прибивал к полу его крылья.
Лис слегка улыбнулся, но не по-доброму – уголки губ поползли вверх с хищной грацией.
– А ты всё ещё здесь. Ты живой. Ты можешь сыграть партию до конца. Но теперь на своих условиях.
Рома едва слышно выдохнул:
– Что ты хочешь от меня?
Лис кивнул, будто ждал именно этого вопроса.
– Ничего. Я ничего не хочу. Просто предлагаю… справедливость. Или, если тебе так больше нравится, – правду.
Хитрец откинулся на спинку старого кресла, сцена будто потемнела.
– Ты ведь знаешь, где он живет и как живет. Он так и не понял своего сыночка… Он спит себе спокойно и ничего не помнит. Ни о побоях. Ни о криках. Ни о том, что выбил душу из собственного сына. О том, что уничтожил его. А сейчас считает его слабаком…
– Заткнись, – выдохнул Рома, но голос дрогнул.
– А если бы был шанс показать ему? Заставить услышать? – Лис говорил всё тише, почти убаюкивающе. – Не кулаком. Нет. Почти кулаком… Каково тебе жить рядом с тем, кто убил твоего друга? Он же там… Через дорогу от твоего дома! Каково тебе?
Рома отвернулся. Он дрожал.
– Он должен услышать, Рома, – прошептал Лис. – Он должен почувствовать, каково это. Узнать то, что чувствовал Лёва, то, что чувствуешь ты… Разве он не достоен наказания за свои грехи?
Тишина. Лис замолчал. Только звук ветра за разбитыми окнами.
– Не бойся тьмы. Она не враг. Она только фон, на котором видно настоящее.
На миг Рома отпрянул. Лис не двигался. Только смотрел. Не как чудовище, а как… тень. Отголосок чего-то, что слишком давно стёрлось.
– Лёва не винил тебя, – добавил Лис мягко. – Но ты жив. А значит, у тебя ещё есть выбор. Ты можешь либо прожечь себя этой виной, либо прожечь того, кто не испытывает никакой вины за всё, что он сотворил.
Ромка дрожал. Внутри всё рвалось: ненависть, тоска, отчаяние. Он хотел наброситься на Лиса, хотел вцепиться в него, разорвать на куски, и в то же время —остаться, чтобы услышать. Чтобы понять.
– Хватит, – прошептал бедный Филатов. – Мне и так больно…
– Подумай, Ромочка… – спокойно ответил Лис. – Твой друг мечтал быть услышанным, но его мечта так и не исполнилась…
Тишина снова повисла в актовом зале. Только рассвет разливался по пыльным стеклам, и фортепиано тихо дрожало.
– Лес не прощает таких монстров, Рома… А твой сосед-поэт именно таким и является…
Рыжий встал и наклонился над парнем, голос стал ещё более бархатным.
– Приходи сегодня ночью к нам. Мы устроим ему встречу – честную, как сама тьма. Не месть, нет… Просто откровенный разговор. Пусть он услышит всё, что ты прочитал в записях. Пусть ощутит дыхание того, кого загнал в тишину.
Лис медленно приблизился, почти шепча:
– Мы поможем ему вспомнить… каждый удар, каждое слово, каждую сломанную ноту. Он ведь так любит стихи, правда? Мы тоже… расскажем ему одну поэму. В лицах. С тенями. С эхом.
Он отступил на шаг, скользя взглядом по лицу Ромы.
– Только не опаздывай. После полуночи он уже не будет таким… открытым к диалогу.
И, будто растворяясь в самой пыли, Лис улыбнулся уголками губ, развернулся, запрыгнул на сцену и исчез за кулисами, оставив за собой едва уловимый запах сырой листвы, мяты и пожухлой бумаги.
XXIV. Чёртов шабаш.
Солнце садилось за горизонт. Родителям снова понадобилось уехать в город, так что Рома остался один дома. Он с тревогой на душе сидел у себя в комнате, поджав руками колени: парень то и дело поглядывал на ящик, в котором лежал красный дневник Лёвы. Было тошно, больно, противно, тоскливо и невыносимо плохо: ощущение, будто в нём копошатся чужие мысли, словно сам он стал сосудом для боли, которая не его, но была от этого не менее реальна.
Внутри всё гудело, будто кто-то не играл, а долбил по старому расстроенному роялю прямо у Ромы в груди. Мысли о Лёве, о его побоях, о его последней ночи, о словах Лиса – всё перемешалось в кашу, гниющую и горькую, с привкусом ржавчины.
Рома встал и шагнул к окну. За деревьями догорал закат – алый, словно полыхающий. Небо будто кричало от напряжения, и в этот крик вплетался его собственный – Ромкин – молчаливый, внутренний. Парень знал, что сегодня не будет прощения. Ни для него, ни тем более для ещё одного человека.
В коридоре послышался скрип.
Рома обернулся. Никого. Но он знал: его ждут. Зовут и дожидаются. Тени начали сгущаться в углах, в зеркале что-то едва заметно дрогнуло. В дверной проём заглянула морда, наполовину лисья, наполовину человеческая – и исчезла.
Рома медленно кивнул. Он надел тёмную кофту, взял зачем-то красный дневник и фонарик. Сердце билось, как набат.
Время пришло. Сегодня Михаил Григорьевич не будет спать спокойно. Сегодня Лёвин отец услышит то, что когда-то так долго отказывался услышать. Не голос Ромы, нет. Голос Лёвы. И эхо тех, кого можно посчитать выдумкой, страхом, бредом. Они не были равнодушны к судьбе друга Ромы, и это давало чувство, что он не один – ему хотят помочь справиться с болью.
Сегодня Лес говорит сам.
Рома вышел из дома и пошел вдоль тёмных лесных тропинок. Внутри гудело что-то похожее на страх, тревогу и предвкушение – это было смежное чувство, не поддающееся точному описанию. Сердце ударялось о стенки грудной клетки и трепыхалось, как раненая птица; в пальцах стояла дрожь, закипала ярость и жажда мести: чем больше Рома думал о дневниковых записях Лёвы и чем чаще вспоминал его слова, написанные в красной тетради, тем сильнее полыхал огонь гнева, разрастающийся в пожар – губительный и страшный, причем для того, кто стал причиной страданий покойного друга.
Мрак накрыл Сосновый Бор. Пока Рому одолевали разные мысли, ноги привели его на ту самую полянку, где он уже бывал не первый раз. Все были на месте: Лис, Сова, Кабан, Лисица и Ассоль – они стояли вокруг костра.
Ассоль тут же взяла Рому под руку и с сочувствием глянула на него, словно спрашивая, как он себя чувствует. От прикосновений девушки Роме стало теплее, но не легче: он только сильнее загорелся жаждой мести, чувствуя, что он здесь не один.
– Сожги это, – шепнула Ассоль.
Рома вспомнил, что в руках у него Лёвин дневник. Парень задумался, словно он и не собирался прощаться с единственным напоминанием о друге.
– Боль нужно отпускать, Рома… – ласково шептала Ассоль безо всякого нажима. – Сожги и тебе станет легче…
– Но это единственное, что у меня от него осталось… – пробормотал растерянный юноша.
– Вспомни, как ты отпускал венок в реку… Теперь пора сжечь тетрадь, – не унималась Ассоль. – Боль не уйдет сразу, но в итоге исчезнет…
Рома не стал больше сомневаться и, сжав пальцами красную тетрадь напоследок, послушно бросил её в огонь. Костер вспыхнул сильнее и ярче.
Что-то уперлось в бок – маска. Девушка протянула Роме уже знакомую ему морду волка, а юноша безо всяких возражений надел её на себя. В глазах у Ассоль показался странный, довольный блеск.
– Ну здравствуй, Волк, – загадочно протянул Лис, подойдя ближе. – Посмотрим, на что ты способен…
В эту же секунду пламя костра взметнулось выше, осветив поляну кроваво-оранжевым светом. Рома ощутил, как что-то горячее разливается по его телу – невероятная сила и лёгкость одновременно. Казалось, мышцы налились тяжёлым железом и в то же время стали упругими, будто пружины.
Звери тихо загоготали и, разом сорвавшись, поскакали прочь. Ассоль скользнула мимо, поманила Ромку за собой, и он, не раздумывая, бросился следом.
Земля едва чувствовалась под ступнями: он будто не бежал, а скользил над ней. В жилах кипела энергия, ноги работали сами собой, и с каждым рывком юноша чувствовал, что способен на невообразимые прыжки. Зрение обострилось – ночной лес раскрывал свои тайны. Каждый сучок, каждая капля росы, даже блеск глаз зверька в траве – всё стало ясным и резким, как на ладони. Звуки множились: шорохи, посвисты ветра, далёкое уханье совы сливались в новый, почти животный ритм, который подталкивал его вперёд.
Звери уже запрыгнули на крышу дачи Михаила Григорьевича. И тогда началось…
Кто-то, что-то прыгало. Стучало. Михаил Григорьевич проснулся не сразу – сначала ему снилось, что он проваливается в подвал, где кто-то играет на расстроенном фортепиано. А потом – грохот, и он очнулся в холодном поту.
Стук в окно. Потом в дверь. Затем смех – хриплый, идущий не извне, а из стен.
– Ты твердил, что музыка – блажь, а она была его молитвой…
– Ты не слушал его голос, но теперь слушаешь наш…
– Теперь мы пришли к тебе, поэт недоделанный!!
Звуки налетали, как стая ворон. Михаил Григорьевич вжался в кровать, будто она могла его защитить. Он хотел молиться, но не знал ни одной молитвы. Да и кому тут молиться?
Голоса пели. Сквозь пол, через обои, они выворачивались в ритм:
– Ты не отец, а нож тупой,
Резал душу, а не плоть.
Сын ушёл, а сам живой…
А теперь пришел твой гость!
Кровать затрещала. Книга упала с полки. Загудел ветер и окно раскрылось – через него залетели незваные гости в облике теней. Где-то в углу начали смеяться. Лисица вертелась у зеркала, не отрывая взгляда от отражения. Кабан забарабанил по полу копытами. Сова начала читать:
– Он лёг в реку, как в кровать,
И сказал: „Мне хорошо…“
Ты не слышал? Не хотел?
Вот теперь и всё пришло…
Всё перемешалось: шорохи, завывания, стук в стены, пение и этот холод, леденящий мозг. Громов схватился за сердце. Он раскрыл рот, но крик не находил пути наружу.
Звери закрутились в единый хоровод: выдвинули кровать с перепуганным поэтом в середину спальни и стали танцевать вокруг него, продолжая издавать утробные звуки и напевать жуткие частушки. Тут Лисица вышла вперед и стала завывать в такт ветру, хохоча и приплясывая, как скоморох на виселице:
– Ой, ты, батюшка-поэт,
Шепчешь рифму, а в ответ —
Тени сквозь тебя идут,
Когти об тебя дерут…
Звери разбрелись по разным углам комнаты. Глазки-пуговки Михаила Григорьевича метались из угла в угол. Тут справа от него оказался Кабан, который отбивал ритм ногой, а вернее, копытом, кривлялся и важно расхаживал, изображая глупого поэта.
Его голос гремел, как бочка, полная костей:
– Ты перо своё сломал,
В рифму правду не вписал!
Сына бил, стихи писал —
Душу к черту подписал!
Слева подскочила Лисица и, нагнувшись к Громову, стала глядеть в его испуганные глаза и приговаривать, перетаптываясь с одной ноги на другую и прихлопывая в ладоши:
– Ах ты, барин-вдохновенье,
Вечно стонешь про прозренье!
Музу звал – так вот она:
Жаждет твоего конца!
Перепуганный мужчина зажмурился и задрожал. Кабан с Лисицей не унимались и продолжали свои частушки, только теперь в один голос:
– Ах, поэт! Ах, поэт!
Сын твой – боль, а ты – портрет!
– Ах, поэт! Ах, поэт!
Сын твой – боль, а ты – портрет!
– Ах, поэт! Ах, поэт!
Сын твой – боль, а ты – портрет!
Волк глядел на всю эту картину и получал истинное удовольствие от зрелища: он громко хохотал, со злобой и жаждой возмездия. Пока с двух сторон от Михаила Григорьевича наседали Лисица и Кабан, Сова успела обратиться в большую птицу и уже кружила по комнате. Иногда она когтями стучала по стеклу, иногда царапала обои, при этом приговаривая:
– Кто детей своих не слышал – пусть же мрак того услышит… Кто вины своей не ведал – в снах своих найдет ответ… – её голос был негромок, но висел в воздухе, как предсмертный звон колокола, а глаза подсвечивались белым светом, как два фонаря в густом тумане.
Ассоль сидела на подоконнике, заплетая между пальцами красную нить, как паутину судьбы. Её голос был тихим, почти завораживающим, приторно нежным, словно она пела колыбельную:
– Спи, поэт, да не проснись,
Сын ушёл, а ты – держись…
Плакал он, да ты не слышал,
Вот и ты пойдешь по крыше…
Лис же являлся неким дирижером этого кошмара. Пока остальные что-то приговаривали и всячески запугивали бедного поэта, хитрец вальяжно ходил по комнате, легко касаясь обоев, фотографий и дверных косяков. Он шептал о прошлом – так, словно разговаривал сам с собой, но на самом деле Михаил Григорьевич Громов слышал его голос отчетливо. Лис заглядывал в ящики и находил малейшие детали, напоминавшие о Лёве, поднимал их с пола и с насмешкой подноси их мужчине, как обвинение:
– Порванная струна гитары… Оборвалась, как жизнь бедного Лёвки – твоя заслуга, кстати.
Хитрец хлопнул в ладоши, наигранно изображая озарение.

