
Полная версия
Сосновый Бор
Владимир Николаевич заводил какие-то нейтральные темы для разговора, а Михаил Григорьевич внезапно заговорил, будто всё это время никого не слушал, думая о чём-то своём:
– Он, знаете ли, был… чувствительным. Всё у него через сердце. Сидит за этим пианино, будто весь мир забыл.
Сосед невесело хохотнул и откашлялся.
– Я ему говорил: "Лёва, сын, ты не в цирке. Мир – не ноты, он глух к твоим сонатам!" А он – упрямый. Всё равно долбил. Не слышал, что долбил. Наверное, за покойной матерью пытался угнаться…
Громов утер что-то с лица:
– Она ж профессиональной пианисткой была, Царствие ей Небесное… Так вот я слушал – и не понимал: что это за игра? И это жизнь? – он сделал глоток чая и продолжил. – Я ведь не со зла. Просто… хотел, чтобы он стал человеком. Сильным. А не жил в этих своих мечтах. Может, и перегибал. Но ведь мальчик должен уметь принимать реальность, а не убегать от неё в клавиши.
– А вы… вы сами играли когда-нибудь? – тихо спросила мать Ромы.
Михаил Григорьевич усмехнулся без веселья:
– Я? Нет. Я в жизни играл. А не в эти ваши ноты! – он снова отпил чай и развернул конфету. – Я пытался ему это объяснить, но он как будто в другом измерении жил. Всё тоньше, тоньше становился… И, видимо, исчез.
Рома смотрел в чашку, как в колодец. Слова Михаила Григорьевича глухо звенели внутри – как удар ложки о фарфор. Нервы у парня начинали сдавать.
"В другом измерении жил? А этот со своими тупыми стишками будто бы в реальности находится…", – Рома с трудом сдерживался, чтобы не сказать что-нибудь грубое. Он никогда не испытывал особой симпатии к отцу Лёвы, а теперь с каждой его фразой всё сильнее чувствовал, как в нём растёт презрение.
– Может, у него не было какой-то поддержки… веры в себя? – выдавил Рома, ощущая горечь на языке: чувство вины накрывало всё сильнее от осознания, что он ничего не знал о своём друге.
– Потому что я не верил, – отрезал Михаил Григорьевич без всякого стеснения. – Я знал, что ничего из этого не выйдет. Несерьёзно это всё… Ну какой парень-музыкант? Подписать себе договор о бедности решил? Я понимаю ещё девушка! Замуж удачно выйдет – и пускай играет себе!
Рома заметил сконфуженные взгляды родителей: им явно не понравились слова соседа.
– Ну, Михаил Григорич, полно же известных музыкантов, которые много зарабатывают! Вы чего… – вмешался отец.
– Так естественно! Они ж известные! Но не каждому такой шанс выпадет! А про моего отрока что уж говорить… – Громов запнулся. – Да и не в этом суть! Я просто хотел уберечь. Другое дело – кто его надоумил продолжать! Кто пустил ветер в его паруса! Может, если бы не было этих иллюзий…
Он не договорил. В воздухе повисло густое напряжение.
Рома поднял взгляд и в этот момент, стараясь сохранить самообладание, понял: отец не понял своего сына ни при жизни, ни после смерти. И вряд ли когда-нибудь поймёт. Но самое страшное – он даже не пытался.
Ромка был ошарашен тем, сколько подробностей жизни Лёвы всплыло за этот вечер. Складывалось ощущение, будто он и не знал его вовсе. От этого зиявшая дыра в груди становилась только больше.
Повисла долгая, липкая тишина. Екатерина Сергеевна сочувственно глядела на соседа. Владимир Николаевич встал, чтобы подлить чай – обычное, бессмысленное движение, лишь бы заполнить пустоту.
Рома рассматривал старые обои, изношенный диван, стеклянный шкаф, где среди фарфоровых фигурок стояли книги без корешков. Он всё ждал: вдруг отец Лёвы скажет что-то ещё. Но слов не было. Только глухая тяжесть в воздухе.
И в этой тишине вдруг возникла мысль. Не голосом – ощущением: его отец не знал. Не знал, что Лёва страдает. Или не хотел знать…
"Но я должен знать", – подумал Рома.
– Простите, – тихо сказал он и поднялся. – Можно я… схожу в ванную?
– Конечно, Ромка, – махнул Михаил Григорьевич. – По коридору и направо.
Но Рома пошёл налево.
Шаги глушились ковром. Коридор был узким и тёмным. Парень тихо поднялся по лестнице. Справа – закрытая дверь. Ромка взялся за ручку. Сердце забилось быстрее. Он словно нарушал покой, который нельзя тревожить… Однако правда звала.
Рома вошёл в комнату Лёвы.
Пахло пылью и деревом. Ромка практически и не бывал у Лёвы – это был второй раз. Всё стояло на своих местах, будто Лёва вот-вот вернётся. Кровать застелена, на письменном столе аккуратно сложенные ноты и карандаши, в углу – гитара в чехле, на полке – книги.
Рома подошёл к тумбочке. Пальцы сами нашли то, что выдавало важность: красная тетрадь, слегка потрёпанная по краям. Без названия. Внутри что-то вспыхнуло. Рома уже видел эту тетрадь… В тот день, когда Лёва показывал им с Лилей свой дом, Ромка обратил внимание на тетрадку, почти открыл ее, а Лёва был чуть ли не в ярости. Теперь понятно почему… Ромка спрятал тетрадь под кофтой и вышел обратно, так тихо, как только мог.
За чаем никто не заметил его задержки.
Солнце уже близилось за горизонт – пришло время расходиться. Филатовы попрощались с Громовым и ушли домой. Все члены семьи выдохнули с облегчением, когда оказались в своих покоях – каждому нелегко далась эта встреча.
У себя в комнате Рома сел на кровать и достал дневник. Он аккуратно открыл первую страницу, как что-то сокровенное и хрупкое…
[1] Стихотворение С.А.Есенина "Не жалею, не зову, не плачу…"(1922 г.)
XXII. Пока звучала музыка.
Почерк Лёвы был неровным, с лёгким наклоном вправо, будто слова сами тянулись к читателю, тонко и искренне. Где-то буквы плясали вверх, где-то едва удерживались на строчке. Временами строки сбивались, написанные в спешке, а потом снова становились выверенными, словно автор пытался уговорить самого себя. Каждое слово ощущалось как выдох – как очередная, почти отчаянная попытка быть понятым.
В записях встречались помарки и зачеркивания. Некоторые страницы были вырваны, другие – заклеены скотчем. Дневник казался живым: не только из-за того, как он велся, но и из-за отсутствия дат – они стирали границы времени, оставляя ощущение вечного настоящего.
Рома начал читать первую запись.
" "Ничтожество! Не смей! Даже не смей прикасаться к этому священному инструменту своими грязными ручонками! Не смей осквернять дух своей покойной матери, щенок! Тебе никогда не стать таким совершенным, как она! Она богиня. Богиня музыки. Её руки… её нежные руки касались этих клавиш за несколько часов до её смерти… она знала, что умирает и всё равно, изнывая от боли, сидела за инструмент… поэтому не смей его даже открывать, поганец! Ты дерьмово играешь! Дерьмово! Даже не мечтай стать пианистом, потому что ты всё равно останешься дилетантом и полным ничтожеством!"
Вот так он мне сказал… Мой родной отец. Он очень тяжело переживает смерть своей жены, моей мамочки… я так хотел стать пианистом, быть как она! Я только-только закончил музыкальную школу, как у неё начались проблемы со здоровьем… помню, очень часто она просила меня сыграть «Сентиментальный вальс» … она так улыбалась! Я чувствовал, что ей становится лучше на глазах! Отцу никогда не нравилась моя игра, потому что считал, что никто лучше моей мамочки не может играть на этом свете – она же закончила консерваторию с отличием! Я и не спорю, что нет никого лучше, правда… и вот отец из уважения к любимой женщине никогда не перечил её желаниям, хоть и со скепсисом относился к моей мечте стать профессиональным музыкантом, как мама… а она была только за! Она всегда поддерживала меня и занималась мной. Один раз отец сказал, что это пустая трата времени, что я неспособный и вообще не музыкальный. Мамочка что-то ему ответила – и он перестал нас донимать. Но его недовольные взгляды и кривой рот оставались всегда…
Когда мамы не было дома и я садился за занятия, отец специально включал громко телевизор, постоянно звал меня по пустякам и всячески отвлекал… Потом намекал, что я так себе играю и у меня нет никакого прогресса. Затем он стал давить на меня и даже периодически кричать, чтобы я прекращал «заниматься ерундой», потому что «всё без толку». Хотя мама всегда говорила, что я очень старательный и делаю успехи… я не смел рассказывать ей ничего, потому что не хотел, чтобы она ругалась с отцом из-за меня… Может, он и прав? Какой из меня музыкант? Но мечты о консерватории, профессиональной карьере пианиста не дают мне покоя… мне даже снится, как я играю! Мне снятся ноты, музыка, концертные залы! Почему я недостоин всего этого? Неужели я так бездарен? Я не посягаю на место матери, не хочу затмить её!
Я просто хочу играть!
Почему отец даже не дает мне и шанса? Почему? Или я просто слеп и глуп, что не замечаю собственной бездарности? А мама? Мама же так не считала… я так по ней скучаю.
Я не играл с тех пор, как она умерла… А когда захотел открыть инструмент, то на меня как раз и полились бесконечные отцовские брань и унижения… хорошо, что добрая соседка (подруга покойной мамочки! Они вместе учились в одной консерватории) иногда разрешает заходить к ней и играть, даже преподает мне.
Ужасно неловко. Мне нечем платить, но она слишком добра и говорит, что ей ничего не нужно от меня. Я стараюсь не навязываться, но те минуты, когда я соединяюсь с инструментом – для меня блаженство…"
Рома был потрясён первой записью. В ней было столько боли, обиды, тоски и внутренних сомнений. А он и не догадывался… Роме стало невыносимо больно от осознания того, каким эгоистичным он был и как совсем не замечал страдания своего друга. Вернее, они не были заметны – но, судя по Лёве, если человек всегда улыбается, это ещё не значит, что у него нет проблем…
Дальше записи уже не были такими длинными: вместо них – короткие фразы, обрывки мыслей, иногда всего пара предложений.
"Как же он меня достал. Опять узнал, что я был у соседки. Орал на меня и угрожал запереть дома. Плевать, всё равно завтра пойду играть."
"Сегодня соседка угостила домашним печеньем. Мы с ней разговаривали и вспоминали мать. Я услышал ещё больше историй об их студенческих годах."
"Мамочка, я скучаю по тебе. Надеюсь, ты слышишь, как я стараюсь хорошо играть. Я обязательно вырвусь и буду учиться в консерватории. Твоя подруга сказала, что она мне поможет с поступлением."
Рома читал с увлечением, словно какой-то роман, проживал каждую строчку. Запись выше внушила какие-то надежды, но они тут же оборвались:
"Соседка продает свою квартиру и уезжает жить в Германию. Теперь мне негде играть. Или только дома, пока отца нет дома."
Рома был очень удивлён тем, почему всё так произошло, но Лёвиных пояснений в дневнике не оказалось. Возможно, он и сам не знал причины или просто не стал их описывать.
Далее Филатов заметил, что две страницы были вырваны, а следом шла запись с будто бы кричащим почерком:
"Это конец. Мы уезжаем жить в лес. Отец спятил. Что мне делать? Как я буду дальше играть? Как же я его ненавижу. Он специально это сделал, чтобы у меня больше не было возможности играть! Он, видимо, понял, что я занимаюсь в его отсутствие. Плевать! Я не отчаиваюсь. Я надеюсь, что там тоже будут соседи с фортепиано."
Роме с каждой записью становилось всё тяжелее читать Лёвин дневник. В каждой фразе было столько переживаний. Ромка всё ещё винил себя в том, что никогда не интересовался своим другом так, как следовало.
Дальше Лёва пропустил несколько страниц. Он начал писать с чистого листа, с самого начала строки.
"Сегодня познакомился с соседями. Приятные люди! Правда сын у них какой-то неразговорчивый, но для меня это не проблема. Подружусь и жить станет проще.
Без фортепиано тоскливо, но пока музыка в наушниках спасает. Представляю, что играю в огромном зале перед публикой. Красота! В будущем у меня всё будет по-настоящему, а не в наушниках."
Ромка невольно улыбнулся: тут уже появился и он сам – в дневниковых записях, среди светлых мечт и надежд. И резко стало больно в груди. Ведь теперь ни одна Лёвина мечта не исполнится…
Рома закрыл дневник и убрал его в ящик. Нет, дальше читать было просто невозможно! Читать – и понимать, что его друга при жизни никто не услышал, не узнал его внутренний мир и душу. Хотя нет… Ромка узнал – через музыку. В голове заиграли всевозможные композиции в исполнении Лёвы, которые он только мог вспомнить.
Он зажал уши руками и прикусил губу. Вот бы ничего не слышать. Слишком больно. Больно оттого, что Ромка ничего не знал, лишь догадывался через Лёвину музыку и никогда по-настоящему не интересовался, как у него дела…
Лампа на тумбочке слабо светила, создавая особый уголок, в котором находился Рома. Он полежал в кровати какое-то время, глядя в потолок, а затем достал дневник. Хотелось читать дальше.
Складывалось ощущение, что Лёва на какое-то время перестал вести дневник, а потом внезапно продолжил – с такими громкими первыми строчками:
"Это кошмар. Это просто кошмар. Я не знаю, как мне дальше жить… Несколько дней назад отец подружился с каким-то охранником (соответственно, и я с ним познакомился), который следит здесь за порядком. Вернее, охраняет какой-то цех, который находится рядом с заброшенным лагерем (когда-то он и там работал). Сегодня ходили гулять туда с Ромкой. И я обалдел! В заброшенном актовом зале стояло фортепиано!! Конечно же я на нем сыграл.
Отец узнал об этом. Оказывается, этот самый охранник прогуливался недалеко, зачем-то решил проверить, как поживает это место (ну почему именно в тот день?!) и заглянул в окна актового зала, услышав игру. Он тоже меня слушал! Потом проходил мимо моего дома, встретил отца и спросил, не я ли так удивительно играю… Вроде как охранник говорил теплые слова (отец мне этого не сказал, просто я понял по его озлобленному лицу, что охранник был в восторге, а это единственное, что могло так бесить отца).
Он меня ударил. Впервые за долгое время он меня ударил. Когда не играю – всё хорошо, когда хоть малейшее упоминание об инструменте или музыке – сразу шлепок в лицо… но это не значит, что он убьет мою любовь к музыке! Я буду ходить туда заниматься, буду много играть! И я обязательно поступлю в колледж, консерваторию! В тайне от отца, но я поступлю! Он мне не помеха, мне плевать, что он там думает и какие чокнутые идеи его преследуют. Он псих! И он не станет преградой перед моей мечтой! Я стану успешным музыкантом, и он будет ещё в ноги падать и жалеть о том, как поступал со мной долгие годы!
Ладно, тут я переборщил… мне абсолютно всё равно, что он подумает, может вообще меня за сына не считать. Он мне никто. Я буду усердно заниматься – у меня всё получится! Я счастлив, что нашел возможность и место, где могу заниматься!"
Роме поплохело: лицо залилось краской от гнева, он сжал страницы и скривил рот.
"Подонок… Какой же урод…", – злобно думал юноша о Михаиле Григорьевиче. – "Грёбаный лицемер! Я был прав… Я знал, я чувствовал, что с ним что-то не так! Сам весь из себя распрекрасный поэт, великий гений, а по факту…"
Дальше в голове у Ромы звучала непечатная брань и сыпались оскорбления в сторону соседа. Парню стало ужасно обидно от мысли, что в Лёву никто не верил и он никогда не находил поддержки – ни в ком. Даже не пытался! Почему он ничего не рассказывал Роме? Почему? Этот вопрос мучил его и пожирал, как голодный волк.
"Забыл написать, что Рома какой-то странный… Он что-то хотел мне рассказать, но не успел. А перед тем, как я пошел получать оплеухи от отца, позвал ночью в заброшенный лагерь. Надо идти – хоть как-то отвлекусь"
Роме стало на миг теплее, что этот момент Лёва тоже записал в дневник, но дальнейших заметок, связанных с походом, не оказалось.
Следующие записи были короткими: "Сегодня хорошо позанимался", "Разобрал новое произведение", "Пальцы сегодня не слушались. Видимо стоит отдохнуть" и так далее. Просто небольшие пометки, как проходили репетиции и ничего более.
Рома пришел к выводу, что Лёва особо много и не писал – просто изливал душу в особые моменты или радовался своим маленьким победам и успехам, так что некоторые записи не отличались особыми подробностями. Некоторые были ёмкими и кричащими, какие-то спокойными и уравновешенными. Были и зачеркивания, были и скрипичные ключи на полях или небольшая елочка (видимо, ассоциация с Сосновым Бором).
Следующая запись содержала размашистый и быстрый почерк, который выражал яркие эмоции в момент, когда автор писал:
" "Ничтожество! Жалкий дилетант! Гордец! Идиот! Ты не поешь, а воешь! Кровь из ушей! Лучше б ты никогда рот свой не раскрывал! Забудь про музыку!"
Да-да, мой папашка вновь недоволен, что его сын любит музыку… и ладно бы фортепиано, я уже понял его фанатичную идею «не осквернять дух матери», но гитара! Гитара что ему сделала?!
А я догадываюсь – мой папашка, любитель внимания публики, приревновал меня к ней. Он не думал, что тоже смогу привлечь к себе их взгляды. Но я и не стремился! Я всего лишь хотел посвятить романс «Ночь светла» Роме и Лиле! Хотел сделать Ромке приятное… намекнуть, может, Лиле о его чувствах… И чего мне это стоило! Я так понял, Рома не сразу понял моих намерений, подумал, будто бы я Лилю пытаюсь отбить. Да сдалась она мне?! Я бы никогда не стал так по-свински поступать с другом! Ну и неважно, он потом всё понял. Не это главное!
Мой папаша – идиот. Если раньше я прощал все эти выкидоны, вернее, принимал, глотал обиды, терпел унижения и так далее, то сейчас я не выдержал. Он меня снова ударил и стал говорить всякие гадости. Не тут-то было! Надо было видеть его лицо, когда я дал сдачи спустя столько лет! Он обалдел! Правда, мне потом стало очень страшно, что теперь всё станет только хуже, но он промолчал и ушел курить на улицу. Вот так эффект! Давно он не курил.
Ладно, больше я так делать точно не буду. Всё-таки я его боюсь, тут нечего отрицать… но просто ситуация с гитарой настолько идиотская, что мне стало противно – я разозлился!"
У Ромки глаза на лоб полезли. Он застыл, будто захлебнулся воздухом. Страницы дрожали в его руках, будто сами не выдерживали прочитанного. Он не мог поверить, что столько злобы, боли и унижения Лёва носил в себе – и молчал.
Он возвращался и перечитывал эту запись с начала до конца. Глаза метались, перелетали с одной строчки на другую, а Рома всё больше закипал – от обиды за друга и злобы не только на его отца, но и на самого себя.
"А я не замечал… Я, сука, даже не замечал…", – корил себя юноша. – "Я не замечал, как тебе было нелегко!"
Сердце сжалось, грудь задрожала, но слёзы не лились. Только боль, сухая, как наждак. Рома сел на край кровати, всё ещё сжимая дневник, а после захлопнул его.
– Ты не имел права так всё держать в себе! Не имел, понял? – юноша смотрел на дневник, словно обращался к нему. – Я был рядом. Я был тут! Почему ты ничего не сказал?! Почему… – вырвалось у Ромы. Его шепот был наполнен душевным потрясением и разочарованием.
Он ударил себя по колену, сдерживая крик.
– И всё-таки… я горжусь тобой. За то, что ты дал сдачи. За то, что ты пел. Хоть и… Хоть и… в итоге…
Он замолчал. Затем открыл дневник снова.
– Если я нашел это, значит, я должен узнать всю правду. Я всё узнаю, Лёва. Всё. Даже если придётся пройти через весь твой ад шаг за шагом…
Рому до боли в сердце впечатлили записи покойного друга. Их было невыносимо тяжело читать: он видел, сколько всего таилось в душе Лёвы и как тот в одиночку боролся с этим, не поделившись ни с кем. Только с красной тетрадью. Хотелось захлопнуть её и прекратить чтение, забыть всё и никогда не знать, но так нельзя… Роме вдруг пришло осознание: Лёва ничего не рассказывал, потому что знал – его друг не выдержит такой правды.
"Может, он и не видел во мне настоящего друга?.. И почему я вообще об этом спрашиваю?! Я вёл себя как равнодушный идиот! Я… я никогда не интересовался им так, как должен настоящий друг. Я с самого начала показался ему бездушным – наверное, он был прав…", – каждая новая волна мыслей захлёстывала сильнее предыдущей. Грудь разрывало от цунами чувств.
Затем шла запись, в которой Лёва рассказывал об их походе с Ромой в детский лагерь. На душе стало чуть теплее, и парень немного успокоился: даже через буквы Лёва продолжал излучать свет. Здесь было и возмущение всей ситуацией, и веселье, и тревога – их ведь почти поймали, – и радость оттого, что он снова играл на фортепиано. Рому зацепили последние строки:
"Роме нравится, как я играю. Это так приятно и радостно! Он дает мне уверенность в себе, что я должен продолжать и не сдаваться идти к своей мечте. Он ничего не знает про отца и прочие вещи – ему этого не стоит знать. Я сам разберусь. Мне достаточно его поддержки и восхищения моей игрой. Мне очень с ним повезло."
Он сам не заметил, как стал улыбаться. На душе стало чуть легче… Значит, Лёва всё-таки чувствовал поддержку. Рома был рад, что не оказался бессердечным в его глазах. Кто бы мог подумать, что иногда не нужны слова, чтобы не чувствовать себя одиноким…
Далее буквы стали острее и мельче, строчки ещё более неровными:
"С Ромкой что-то не то… Он очень апатичен и вечно уставший. Он сказал, что его мучают сны с Лилей. Мне его очень жаль! Мы раньше так много гуляли, а сейчас Рома даже с кровати не встает… Я стараюсь приходить к нему каждый день, когда не хожу заниматься на фортепиано или сразу после занятий. Я стараюсь его поддержать, какие-то найти рычаги, чтобы он встал и не страдал по какой-то девчонке, но он вообще даже ноги не спустит… Я за него очень переживаю, но думаю, что всё будет хорошо! У него получится преодолеть это состояние, ведь у него есть я!"
В грудь попал выстрел. Выстрел с ядом, который медленно растекался внутри по всему телу. Рома скривил нос, как от вони – от неприязни к самому себе, даже омерзению. Он будто вновь прожил те моменты, перед глазами ясно всплыли моменты со ссорой и мерзкими, глупыми мыслями, связанными с Лёвой.
Рома ценил поддержку Лёвы, но после прочтения понял, что недостаточно: тогда Филатов воспринимал такое отношение к себе, как должное.
Почерк стал крупнее и более размашистым:
"Я правда устал! Я сделал всё, что мог, но Рома даже не пытается что-то сделать, чтобы ему стало лучше. Он лежит как бревно на постели и нихрена не движется! Всё ноет и ноет! Ноет и ноет! Как он меня достал! Ему так нравится, что я вечно бегаю к нему и уговариваю встать?! Я что, нянька для него? Или раб? Уже чувствую, что унижаюсь перед ним, а не поддерживаю. Достал меня! Просто нытик! Ужасно противно! Я ему всё высказал. Мы поругались…"
Рома прервался. Внутри сначала стало неприятно от этих строк, но парень принял всё, что было написано. Ведь Лёва был прав.
"…Может, я перегнул где-то. Всё-таки да, перегнул… ему же нелегко, а мне надо было проявить терпения… Я не знаю, что думать. Я считаю, что он всё-таки правда разленился и обалдел в край, но и понять его можно… Я, может, никогда не сталкивался с подобным – с несчастной любовью, вот и не выдержал… Я мог бы и сдержаться, в том смысле, сказать не всю правду и многое умолчать.
Но разве я виноват?
Пойду поиграю на фортепиано. Чувствую, мы надолго в ссоре. Значит, имеет смысл уйти в музыку, может, что-то хорошее придет в голову. Я не считаю, что мне надо извиняться за что-то. Я говорил честно и правдиво, меня тоже можно понять! Это не моя обязанность вечно бегать за ним. Но я же друг ему, да? Я, наверное, должен… Ладно, нет, не хочу об этом думать."
Рома перевел дух. В одной этой записи было столько душевных метаний. Лёва злился, но старался подавить этот гнев и войти в положение Ромы. Стало ещё больнее. Стало ещё более мерзко от самого себя и своего эгоизма, а особенно от того гордого молчания, которое хранил Рома, когда даже не собирался мириться с Лёвой, а был со Зверями. Жил собой и думал только о себе.
Следующие записи были написаны в разные периоды, судя по изменениям почерка, но столпились друг под другом.
"Пойду играть и мне станет легче"
"Я устал."
"Все будет хорошо. Надо потерпеть"

