Сжигая себя
Сжигая себя

Полная версия

Сжигая себя

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

Антон обещал быть к восьми, ко времени официальных речей и тостов. На огромных напольных часах в углу, под хрустальным колпаком, — без двадцати. Его все еще не было. Ни его самого, ни его охраны, ни даже сообщения. Его телефон, как и прошлые два часа, был недоступен. И в ее идеально отстроенном, сияющем мире, в самом центре триумфа, образовалась крошечная, невидимая для других черная дыра тревоги, которая начинала неумолимо затягивать в себя всю ее радость, весь фальшивый блеск, оставляя внутри лишь леденящий вакуум.

Ветерок из случайно открытого настежь служебного входа для поставок кейтеринга, холодный, пахнущий осенней московской грязью и сигаретным дымом охранников, пробежал по ее горячей, обнаженной коже спины, заставив вздрогнуть. Эрика выскользнула из шумного зала под вежливым, дежурным предлогом — нужно поправить прическу, взять шаль из кабинета. Истинная причина была в том, что ей отчаянно нужно было на минуту сбежать от этого оглушительного гула, от необходимости растягивать улыбку, от навязчивого, унизительного поиска одного-единственного лица в безликой толпе успешных незнакомцев.

Коридор за главным залом был другим миром — миром теней и реальности. Здесь не было сияющих люстр из венецианского стекла, только приглушенные бра в стиле ар-деко с матовыми плафонами, отбрасывающие на стены, обитые темно-синим, выцветшим от времени шелком дамаск, причудливые, трепещущие тени, похожие на иероглифы. Звук вечеринки сюда доносился как отдаленный, угрожающий прибой — приглушенный, низкий рокот, в котором уже нельзя было разобрать слов, только общий гул недовольства или восторга. Воздух был на пять градусов прохладнее, пахло пылью, старым деревом дубовых панелей и тлением — тем самым запахом истории, который не смогла убить даже реставрация.

Она шла к своему кабинету, машинально поправляя бриллиантовую серьгу-гвоздик, когда ее нога в тонкой шелковой туфельке на мгновение замерла в воздухе, не делая следующего шага. Из узкой, темной ниши, где когда-то, вероятно, стояла статуя нимфы, а сейчас висела тяжелая, пыльная бархатная портьера цвета запекшейся крови, доносился звук. Не голос. Не смех. Шелест ткани о ткань. Сдержанное, быстрое движение, приглушенный стон, больше похожий на выдох отчаяния или боли.

И затем, в узкой щели между портьерой и резным косяком, она увидела их.

Освещение здесь было скудным, убогим — только одна тусклая, покрытая пылью аварийная лампа в конце коридора, да несколько полос света, пробивающихся из-под дверей служебных помещений. Она отбрасывала длинные, гротескно искаженные тени, которые ползали по стенам, как твари из подсознания. Антон и Лика стояли в глубокой, поглощающей свет нише, почти сливаясь с бархатом портьеры цвета старой, запекшейся крови. Они не обнимались в классическом понимании. Не целовались. Они застыли в позе отточенной, молчаливой, опасной интимности, где каждое миллиметровое расстояние между их телами было заряжено тысячью вольт.

Именно деталь убивала. Это не было случайным, пьяным столкновением в темноте. Это была выверенная, живая картина давней, тщательно скрываемой близости. Антон стоял, слегка склонив свою гордую голову с серебряными висками к Лике, как будто слушая не слова, а биение ее крови. Его правая рука не лежала на ее талии для поддержки. Она была опущена ниже, в область бедра, туда, где заканчивалась приличная зона и начиналась территория без правил. Его ладонь, широкая, сильная, с коротко подстриженными до идеальности ногтями, но с тем самым шрамом на костяшке, лежала не на изгибе, а на самом гребне ее бедра, там, где шелк платья от The Row обтягивал костистую, узкую, почти мужскую линию таза. Пальцы не просто касались. Они впивались в тонкую ткань, образуя глубокие, жаждущие складки, сжимая ее с такой силой, что натянутый, дорогой шелк просвечивал, обрисовывая до мельчайших деталей каждый сустав, каждую выпуклость его пальцев, белеющих от напряжения. Это был жест не начальника, не друга по бизнесу, не случайного собеседника. Это был жест собственника. Мужчины, который знает малейшую выпуклость, шрам, родинку на этом теле под тканью. Который считает его своей законной, завоеванной территорией. Своей тайной собственностью.

Лика стояла, запрокинув голову так, что ее длинная, лебединая, уязвимая шея была полностью открыта — жест не защиты, а подставления, вызова. Ее острый, хищный профиль — горбинка носа, вытянутая линия шеи с прыгающей жилкой, резкий, как клинок, подбородок — был обращен к слабому свету. На ее узких губах, покрытых той самой матовой помадой «пыльная роза», не было улыбки. Было выражение… холодного, безмолвного, абсолютного торжества. Торжества хищницы, которая не просто загнала добычу в угол, а заставила ее добровольно подставить горло. Ее глаза были закрыты, длинные, прямые ресницы отбрасывали веером тени на высокие, бледные скулы. Ее собственная рука, с тем самым золотым браслетом, лежала на его груди, не отталкивая, а скорее… утверждаясь, ощущая твердость грудных мышц под тонкой шерстью пиджака Brioni, чувствуя под ладонью ритм сердца, которое должно было биться для другой.

Мир для Эрики рухнул не со звуком обвала. Он рухнул с оглушительной, всепоглощающей тишиной. Звуки вечеринки — смех, звон бокалов, гул голосов — собственное прерывистое дыхание, яростное биение сердца в висках — всё это утонуло, схлопнулось в нарастающем из глубины черепа, глухом гуле, который поднялся из самой преисподней ее существа, будто океанский прилив в раковине, прижатой к уху. Сначала это был низкий, зловещий гул, потом — нарастающий, оглушающий рев белой ярости и боли, заглушающий всё, кроме картинки перед глазами.

Физиология предала ее мгновенно и беспощадно. Тепло от выпитого шампанского, которое только что приятно, обманчиво разливалось по жилам, обратилось в ледяной, тяжелый, болезненный спазм где-то глубоко в солнечном сплетении, вышибая воздух. Тошнота, горькая, с примесью желчи и разбитых надежд, подкатила комком к самому горлу, заставляя сглотнуть судорожно. Зрение поплыло — фигуры в нише на секунду распались на абстрактную мозаику из темных и светлых пятен, как картина импрессиониста, затем с неумолимой жестокостью снова сложились в гиперреалистичную, навсегда выжженную на сетчатке картину. Каждый волосок на руке Антона, каждая нить в бархате портьеры, каждая пора на обнаженной коже спины Лики.

Она отпрянула, прижавшись спиной к стене. Шелковая, некогда роскошная обивка была ледяной, как труп, несмотря на тепло в помещении. Её ладони, мгновенно ставшие влажными и холодными, впились в шероховатую, выцветшую ткань, чувствуя под ногтями пыль веков. Ноги стали ватными, предательски дрогнули в коленях, угрожая подсечь ее. Она боялась не падения. Она боялась, что глухой, неприличный стук ее тела о паркет услышат они. Услышит весь мир, и тогда хрупкий фасад рухнет окончательно, обнажив посмешище.

Внутренний монолог, последний бастион разума, закрутился бешеным, истеричным вихрем, пытаясь спасти то, что еще можно было спасти — её рассудок, её реальность, её семилетнюю жизнь.

«Это игра света. Проклятые тени обманывают. Он просто… он что-то уронил, ключи, телефон, а она нагнулась помочь, и он ее поддержал. Нет, слишком близко. Слишком долго. Они обсуждают срочный контракт. Секретного инвестора из Дубая. Им нужно абсолютное уединение, чтобы никто не подслушал. Да, уединение. Его пальцы… это просто нервный жест, он так делает, когда думает, когда сосредоточен. Он впивается во что угодно. В ручку кресла в кабинете. В перила на яхте. В её бедро. В шелк её платья, которое стоит, как её годовая зарплата… Подарок от поклонника. От какого поклонника, Эрика? От какого?!»

Но ее тело, её живот, сведенный стальной судорогой, её похолодевшие пальцы ног в шелковых туфлях уже знали правду. Знакомую, древнюю, животную правду об измене. Ту самую, от которой сжимается все внутри и мир теряет цвета. Мозг мог лгать, строить воздушные замки оправданий. Тело — никогда. Ото лгало только правдой боли.

Она не смогла смотреть больше. Оттолкнувшись от стены, как от края пропасти, она сделала шаг, потом другой, двигаясь назад, неуклюже, как краб, не сводя с них широко открытых, остекленевших от ужаса глаз. Они не заметили ее. Они были поглощены своим молчаливым, напряженным, полным невысказанных слов и обещаний диалогом тел, своей тайной вселенной, в которой для нее не было места.

Она вернулась в зал. Никто не заметил перемены. Никто не увидел, как под слоем безупречного тонального крема La Mer погас живой румянец, оставив кожу мертвенно-матовой, фарфоровой, как у куклы. Никто не почувствовал, как из ее знаменитых янтарных глаз ушло последнее живое тепло, и в них осталось только плоское, холодное отражение хрустальных люстр — сверкающее, красивое, абсолютно пустое.

Она взяла новый, только что наполненный бокал шампанского с подноса усталого официанта. Пальцы, не чувствуя ничего, кроме ледяного стекла, сомкнулись на тонкой ножке так крепко, с такой бессознательной силой, что она с удивлением подумала, как хрусталь не треснул, не разлетелся на осколки прямо в ее руке. Она выпила его одним длинным, жгучим глотком, не чувствуя вкуса, только удушающие пузырьки, обжигающие пищевод. Потом второй. И третий. Алкоголь не приносил облегчения, он лишь заливал внутренний пожар бензином, делая краски мира резче, а боль — острее.

И она смеялась. Звонко, заразительно, слегка запрокидывая голову, обнажая ту самую длинную, изящную линию шеи, которую он когда-то называл своим любимым местом для поцелуев. Она шутила с маститыми критиками, легко, игриво касалась рукава седого коллекционера, кивала что-то важное послу дипломатической миссии. Она была душой вечера, его сияющим центром. Идеальной, безупречной женой успешного человека. Блестящим, прозорливым куратором. Маской, которая приросла к лицу и теперь улыбалась сама по себе.

А внутри… Внутри была тишина после ядерного взрыва. Белая, звенящая, выжженная, мертвая тишина. И в самом эпицентре этой тишины, в сердцевине её существа, зияла трещина. Небольшая, почти изящная, невидимая для постороннего глаза, как микроскопический брак на дорогом фарфоре эпохи Цинь. Но она была там. Холодная, глубокая, бездонная. И от нее во все стороны, с тихим, неумолимым, леденящим хрустом, похожим на ломающийся под ногой тонкий лед, разбегались паутинки будущего разрушения. Сомнения, которые она годами отгоняла, как назойливых мух. Странные, затянувшиеся взгляды, которые она принимала за деловые. Слишком дорогие, необъяснимые подарки «коллег». Запоздалые возвращения «с переговоров». Ледяные простыни в их общей постели. Шепот и моментально обрывающиеся разговоры за спиной, когда она входила в комнату. Всё это теперь не было мелочами, странностями. Это были осколки. Острые, отравленные, режущие до костей осколки её прекрасной, хрустальной, выставочной жизни, которые медленно, с тихим скрежетом, неотвратимо начинали поворачиваться в ее сторону острыми, убийственными гранями.

Эрика стоит у «Распада №5», снова один на один с творением из стекла и ржавого металла, со своим отражением в этой работе. Она смотрит не на композицию, а на то самое, роковое место, где хрупкая, прекрасная стеклянная нить в смертельном объятии обвивает острый, корродированный шип. И ей кажется, что она слышит тихий, высокий, почти ультразвуковой звук — звук лопающегося изнутри под чудовищным напряжением стекла. Звук, который никто в этом гремящем зале, кроме нее, не может услышать. Она медленно поднимает пустой бокал, ловя в его выпуклой поверхности искаженное, сюрреалистичное отражение падающего ангела на стене. Отблеск последней капли шампанского на краю кристалла хрусталя при свете прожектора выглядит как одна-единственная, совершенная слеза. Или как холодное, смертоносное отражение самого острого в мире лезвия, уже приставленного к горлу ее прежней жизни.

Глава 4. Аромат лжи. Яд в кармане пиджака.

Тишина в пентхаусе после оглушительного, фальшивого шума галереи была не умиротворяющей. Она была гулкой, давящей, как вакуум в изолированной камере, высасывающий последние остатки воздуха из легких. Белый шум ночной Москвы за тройными, бесшумными стеклами, обычно убаюкивающий монотонным гулом, теперь звучал как отдаленный, злобный, невнятный ропот толпы, наблюдающей за ее позором.

Эрика стояла посреди огромной, выставочной гостиной, закутанная в длинный, бесформенный халат из кашемира цвета сливок — невероятно мягкий, невесомый, стоивший как небольшой отпуск, и абсолютно бессмысленный в своей роскоши. Она не могла заставить себя лечь в ту королевскую кровать, где утром еще ощущался вязкий, глубокий холод его отсутствия. Тело помнило с мучительной точностью каждый миллиметр простыни из египетского хлопка, каждый сантиметр, где должно было лежать тепло его ноги, рука, где его дыхание должно было согревать ее затылок.

Он прислал СМС ровно в одиннадцать. Его имя вспыхнуло на экране ее телефона, и на секунду в груди дернулась дикая, предательская надежда. Она угасла, прочитав первые слова.

«Задерживаюсь. Совещание с инвесторами затянулось. Не жди. Спокойной ночи.»

Текст был сухим, лаконичным, как служебная записка от секретаря. Без смайликов, без эмодзи, без ласкового «дорогая» или «солнце». Без единого упоминания ее триумфа, ее вечера, ее «Распада №5». И главное — без вопроса: «Как всё прошло?» Он уже знал, как всё прошло. Он видел её триумф. Или ему было настолько неинтересно, что даже эта формальность показалась излишней.

Она прошлась по комнате, ее босые ноги, с безупречным педикюром, тонули в густом, шелковистом ворсе персидского ковра «Исфахан» ручной работы XIX века — подарок от его делового партнера из Дубая, стоимость которого даже Антон не стал озвучивать. Ее взгляд, остекленевший и беспокойный, как у загнанного зверя, скользил по предметам, которые когда-то казались драгоценными символами их общего, завоеванного счастья: абстрактная бронзовая скульптура Арпа на пьедестале, оригинальный эскиз Малевича «Супрематизм» в тонкой платиновой раме, диван «Сарос» от Жана-Мишеля Франка, обтянутый белым тисненым сафьяном — холодный, жесткий, неудобный, как трон, на котором нельзя расслабиться.

И тут она увидела его. Пиджак. Тот самый, темно-серый, почти черный, из тончайшей кашемировой шерсти Loro Piana, «Storm System», непромокаемый и бесшумный. Он был небрежно, с демонстративной расслабленностью брошен на спинку культового кресла Eames Lounge Chair из гнутой фанеры и кожи — тоже иконы дизайна, тоже красивой, дорогой и отчужденно-холодной. Жест был знакомым, почти ритуальным: «Я дома, я расслаблен, я свой». Но сегодня он висел, как насмешка. Как воплощенная метафора его пренебрежения, его уверенности в своей безнаказанности. Как выброшенная кожура.

Сначала она просто смотрела, затаив дыхание. Потом, будто на автомате, подошла ближе, преодолевая отвращение и дикий, щемящий интерес. Кончиками холодных пальцев коснулась шерсти. Она была еще чуть теплой, сохранившей либо остаточное тепло его тела, либо жар вечернего напряжения, уличного движения. Она наклонилась и, зажмурившись, вдохнула полной грудью, как нюхает след пес.

Запах ударил в ноздри, знакомый и вдруг чужой. Основа — его фирменный лосьон после бритья Creed с нотами березового дегтя и холодной кожи. Поверх — едва уловимый, дорогой дым сигарного табака Cohiba (он иногда, в моменты особой удовлетворенности, позволял себе сигару на балконе). И… что-то еще. Сладковатая, терпкая, чужая нота. Не её парфюм, не Poison. Это был другой запах. Женский. Шипровый, с аккордом кожи и мха. Запах, который она с ужасом узнала. Creed «Aventus for Her». Запах Лики.

Её рука, будто помимо воли, отделенная от сознания, скользнула к левому внешнему карману пиджака. Пусто. Только несколько случайных монет, холодных и безликих, лежали на дне. Правая внешняя — тоже. Сторона, обращенная к миру, была чиста. Сердце бешено колотилось, стуча в висках тяжелыми, болезненными ударами, отдаваясь глухим гулом в ушах.

Остановись. Не делай этого. Ты разрушишь последние опоры. Ты заглянешь в бездну, из которой нет возврата.

Но другая часть её, та, что уже треснула в галерее, та, что теперь была холодной, рациональной и беспощадной следовательницей, требовала улик. Окончательных, неоспоримых, материальных.

Дрожащими, влажными от холодного пота пальцами она сунула руку во внутренний карман пиджака, тот, что прилегает к груди, у самого сердца. Там, где носят самое важное.

Пальцы наткнулись не на гладкий корпус телефона, не на кожаную обложку бумажника. Они ощутили тонкую складку плотной бумаги и нежный, скользкий комочек ткани.

Она медленно, как в кошмарной замедленной съемке, извлекла находки на свет. На холодный, бесстрастный свет огромной люстры из дутого венецианского стекла Murano, которая отбрасывала на всё в комнате призрачные, пляшущие блики, превращая реальность в сюрреалистичный театр теней.

Находка 1: Чек. Бумага плотная, глянцевая, с изысканным, почти невидимым тисненым логотипом. Graff. Храм недостижимой для 99.9% населения планеты роскоши, место, где бриллианты измеряют не в каратах, а в судьбах. Дата — сегодняшнее число. Время — 14:27. Как раз в те самые часы, когда она, в своей галерее, сводила с ума техников, выверяя миллиметры света для «Распада №5». Строка покупки: «Serie Couture, серьги-подвески, бриллиант огранки «изумруд» (3.2 ct) и кабошон сапфира цейлонского синего (5.1 ct), оправа платина 950.» Сумма. Эрика всмотрелась в цифры, и воздух с шипом ушел из её легких, будто её ударили под дых. Сумма, за которую можно было купить новенькую премиальную иномарку бизнес-класса. Или оплатить год обучения в самой престижной частной школе Швейцарии. Или снять роскошную виллу на Средиземном море на весь сезон. Имя получателя не указано. Просто «уважаемый клиент». Анонимность, купленная за такие деньги, была особой, презрительной формой шика.

Её ладонь сжала бумагу в тугой комок. Острые края врезались в кожу. Он был в Graff сегодня. Днем. Он купил серьги. Невероятные, королевские серьги. Эти серьги не были на ней сегодня вечером. Он не подарил их ей. Не вручил перед презентацией с поцелуем и словами «для моего бриллианта». Значит…

Находка 2: Платок. Не его, однозначно. Он пользовался исключительно одноразовыми, белоснежными бумажными салфетками из египетского хлопка, считая носовые платки антисанитарным, мещанским пережитком прошлого. Этот предмет был иным, чуждым их безупречному быту. Мужской карманный платок, шелковый, невероятно тонкий, но плотный, с безукоризненной ручной подшивкой по краю — крошечные, почти невидимые стежки, знак высочайшего качества. Цвет — не просто белый, а теплый, сложный оттенок слоновой кости, который не купишь в первой попавшейся галерее. Чистый, накрахмаленный до легкой упругости. Но он не был новым, с фабричной складностью. На нем, если всмотреться под косым углом света, были едва заметные, тончайшие, как паутинка, следы пудры телесного оттенка. И запах. Не его.

Она медленно, как в трансе, поднесла его к лицу, к ноздрям, которые уже вздрагивали в предчувствии, и мир, уже треснувший, рухнул окончательно, превратившись в пыль.

Запах ударил в ноздри не волной, а кинжалом — навязчивый, густой, пудрово-сладкий, почти удушающий в своей откровенности. Яркие, сочные ноты перезрелого персика и жирной, тропической гардении в обрамлении бархатистого, белого, животного мускуса. Духи «Flora» от Gucci. Не текущая, переосмысленная версия, а та, оригинальная, винтажная, которую было почти невозможно найти, которую разыскивали на аукционах. Любимые, культовые духи Лики. Её «сигнатурный аромат», как она сама с горделивой ухмылкой говорила, оставшийся с университетских времен, когда она была бедной, голодной, но невероятно амбициозной студенткой, уже тогда пахнувшей дорого и опасно. Эрика узнавала его из тысячи, из любого переполненного зала. Этот запах витал в ее кабинете после их совещаний, в лифте, где она стояла секунду назад, он был частью фона их каждодневного общения, как собственный почерк.

И теперь этот узнаваемый, ядовитый запах пропитал насквозь тонкий шелк платка, который лежал в самом сокровенном месте — у сердца её мужа. Не в кармане брюк, не в портфеле. У сердца.

Комната действительно начала медленно, с противным, корабельным креном вращаться вокруг своей оси. Пол под ногами стал зыбким, как палуба во время шторма. Эрика инстинктивно прислонилась к ледяной, полированной поверхности мраморного топа барной стойки, впиваясь в камень пальцами, чтобы не рухнуть на персидский ковер, не запятнать его дорогой ворс своим падением. Запах заполнил всё пространство — её носоглотку, легкие, проник в мозг, вызывая спастическую, сухую тошноту, от которой слезились глаза. Перед глазами, с болезненной, кинематографической четкостью, всплыла картина, которую ее сознание достраивало с чудовищной точностью: Лика, смеясь тем своим беззвучным, лишь плечиками вздрагивающим смехом, вытирает этим самым платком, вынутым из сумочки, уголок накрашенного рта после глотка шампанского. Или… нет. Ещё хуже, циничнее. Она протягивает его Антону.

«Возьми, у тебя… на лацкане, пылинка». И он берет. Не бросает на ближайшую поверхность. Не отдает тут же незаметной горничной. Он берет этот кусочек шелка, пропитанный её сутью, её кожей, её потом, её духами, и засовывает во внутренний карман своего пиджака. Прямо у сердца. Как трофей победителя. Как талисман удачи. Как материальное, осязаемое доказательство их общей, презрительной тайны. Как знак того, что её запах имеет право находиться ближе к нему, чем она сама.

Она бросила платок на барную стойку, как обжигающий уголь, как ядовитую змею. Но запах уже не отпускал. Он висел в неподвижном воздухе кондиционированного пентхауса, прилип к её пальцам, въелся в поры кожи, смешался с её собственным парфюмом, отравляя его.

Паника, холодная, липкая и абсолютно иррациональная, поднялась по пищеводу комком. Ей отчаянно нужно было услышать человеческий голос. Не этот гулкий шепот предательства в собственной голове. Любой голос, который скажет, что это кошмар, галлюцинация от усталости и стресса. Что она сошла с ума. Что существует простое, логичное, невинное объяснение. И в голове, сквозь туман, возник образ единственного человека, который всегда… почти всегда… был на её стороне. Пусть и с оговорками, с упреками, но был. Мать.

Она набрала номер, пальцы дрожали так, что она трижды промахнулась, касаясь холодного стекла экрана. Долгие, размеренные гудки, каждый из которых отдавался в висках ударом молотка. Один, два, три… Она представила себе с болезненной ясностью спальню в том самом загородном доме в Подмосковье, который Антон купил им пять лет назад, после смерти отца. Мать, наверное, уже спит под пуховым одеялом, в тишине, которую охраняют дорогие стеклопакеты, — примитивная, убаюкивающая картина спокойной, обеспеченной старости, которую они с Антоном ей так старательно обеспечили.

— Алло? — голос матери был сонным, сиплым от недавнего пробуждения, но не мягким, не ласковым. Он всегда был немного резким, простуженным, как неотшлифованное стекло, даже в моменты нежности.

— Мама, — выдохнула Эрика, и её собственный голос прозвучал чужим, сдавленным, доносившимся из-под толщи воды. — Мама, у меня… у меня кошмар. Плохое предчувствие. Насчёт Антона. Я… я нашла кое-что…

Она не знала, как это сказать, как выложить на мать, с её старомодными, пуританскими взглядами, этот ворох мерзких, пошлых доказательств: прикосновение в темноте галереи, платок с чужими духами, чек на сумму, за которую можно купить жизнь.

— Эрика, дорогая, — мать не дала ей договорить, перебила. И её голос стал не просто ровным, а отстраненным, металлическим, будто она читала заранее подготовленный, отрепетированный текст с листа бумаги, лежащего на прикроватной тумбочке рядом с таблетками от давления. — Ты всегда, с самого детства, была склонна к драмам, к накручиванию. Из мухи делала слона. Помнишь, как из-за тройки по химии в девятом классе неделю рыдала, будто мир рухнул? Антон — идеальный муж. Умный, обеспеченный, надежный, как скала. Он даёт тебе всё, что только можно пожелать. Крышу над головой, эту твою… игрушку-галерею, статус в обществе. Он заботится о тебе. И, что немаловажно, — голос матери сделал особое, многозначительное ударение, — он заботится обо мне. О нашем спокойствии. Так что выбрось эти глупости из головы и не порть ему нервы своими фантазиями. Он устает. Ему нужна поддержка, а не истерики.

Эрика замерла, прижав холодный, гладкий корпус телефона к уху так сильно, что хруст хряща отдался болезненным эхом в черепе. Она ждала простых, человеческих слов: «Что ты нашла, дочка? Расскажи мне».

Ждала хотя бы тени участия, капли материнского тепла, которое должно было растопить этот лед в груди. Хотя бы простого, животного любопытства.

Но голос матери, откашлявшись, продолжал, набирая обороты прагматичного, отточенного холодка, будто она говорила не с родной дочерью в отчаянии, а давала инструкцию нерадивой подчиненной:

— Не придумывай себе проблем там, где их нет и в помине. У тебя, я уверена, просто нервное истощение после всей этой суматохи с презентацией. Тебе нужно отвлечься, прийти в себя. Съезди в тот спа-отель в Альпах, как в прошлом году. Антон, я уверена, только обрадуется.

На страницу:
3 из 5