
Полная версия
Сжигая себя

Nana Ryabova
Сжигая себя
Пролог
Передрассветом города молчат по-разному. Деревня замирает в росистой, звенящейтишине, где каждый звук — событие: хруст ветки под лапой барсука, падениетяжелой капли с крыльца на землю. Провинциальный городок вздыхает во снепьяным, глубоким сном; скрип одинокого фонарного столба на пустой улице звучиткак признание в любви вселенной.
НоМосква не спит. Она притворяется. Она замирает на краю вдоха, превращаясь изрычащего, сверкающего фары-глазами зверя в напряженно молчащего хищника,присевшего в засаде. Её тишина — это не отсутствие звука, а гул. Гул спящихмиллионов, сливающийся в низкочастотную молитву. Гул охлаждающего асфальта,впитывающего за ночь следы шин и каблуков. Гул подземных рек метро, где дажесейчас движутся рабочие поезда, и гул неусыпных серверов в стальных чревахбанков, перегоняющих виртуальные миллиарды по волоконно-оптическим венам. Этотишина натянутой до звона в висках струны, вот-вот готовой лопнуть воглушительной симфонии утра: рёве мусоровозов, скрипе тормозов первойэлектрички, слитном гуле будильников в тысячах квартир.
Ив самой сердцевине этой паузы, на высоте двести семьдесят метров, в пентхаусебашни «Золотой купол-2», жила женщина, чья жизнь была столь же безупречна,столь же искусственно создана и столь же хрупка, как идеальная гладь озераперед бурей. Воздух здесь был разрежен, стерилен, пахнул озоном после ночнойочистки системой климат-контроля и едва уловимыми нотами лилий в хрустальнойвазе. Звуки с улицы не долетали, превращаясь в далекое, космическое свечениеогней в бездне за панорамным окном, которое занимало всю стену.
Глава 1. Бриллиантовый рассвет. Капля мёда в янтаре
Шестьтридцать утра. Пробуждение не пришло со звонком будильника — этот вульгарный,раздирающий тишину звук был изгнан из их жизни годами назад, как ненужныйсвидетель. Эрика всплыла из глубин сна, как всплывает идеально отполированнаяжемчужина со дна холодного океана: плавно, без усилий, подталкиваемая мягким,неумолимым давлением внутренних часов. Это был навык, доведенный до автоматизмаза годы жизни по расписанию, в котором каждая минута была учтена и стоиладенег.
Первымпришло осознание текстуры. Ткань, в которую было завернуто её тело, какдрагоценность в футляр. Итальянское белье из египетского хлопка с ниткой 800 —это не просто материал. Это вторая кожа, тихая дань роскоши, которую можнопозволить себе, когда за плечами тридцать лет, безупречная карьераарт-директора и муж, чей ежегодный бонус превышает бюджет иной небольшой фирмы.Прохладная, шелковистая, струящаяся по контурам бедра, впадине талии, слегкаприподнятой груди — она спала на спине, в позе королевы или покойницы, —касание было таким легким, что граница между телом и тканью стиралась. Она былаобнажена, но не чувствовала себя голой. Она чувствовала себя упакованной вдорогую, бесшумную, безразличную любовь, которую купила себе сама.
Вторым— температура. Тяжелое, бархатное, почти осязаемое тепло на правой щеке.Луч солнца, низкий и настойчивый, как взгляд незнакомца в переполненномресторане, пробился сквозь тройное безупречно чистое остекление панорамныхокон, рассек полумрак спальни в стиле скандинавского минимализма с налётомар-деко и нашел её на подушке из гусиного пуха. Он лежал на ее скуле,переливаясь в микроскопических золотистых волосках на щеке, какпоцелуй-призрак. С другой стороны, со стороны пустой, идеально заправленнойполовины кровати королевского размера, веяло прохладой, едва уловимой синевойпространства, которое не было согрето мужским телом уже несколько часов.
Онане открывала глаз, оттягивая момент. Её ладонь, лежавшая ладонью вверх напростыне — длинные, ухоженные пальцы, безупречный маникюр цвета «кофе смолоком» без единого скола, — совершила микроскопическое, почти невольноедвижение. Кончики пальцев, чувствительные, как антенны, скользнули по идеальнонатянутой, прохладной поверхности к центру ложа, к месту, где должен был спатьАнтон. Холод. Не просто отсутствие тепла, а вязкий, глубокий,высасывающий холод недавно, но решительно покинутого места. Он уже встал. Минутдвадцать, не меньше. Простыня здесь еще хранила легкую, угасающую вмятину отего веса, а подушка — едва заметный провал. Эрика вдохнула, все еще с закрытымиглазами, позволяя информации приходить через другие каналы.
Аромат. Воздух впросторной, почти пустынной спальне был густой, многослойный коктейль из ихобщей жизни, выдержанный в дубовой бочке привычек и молчаливых договоренностей.Основа — тёмный, сладковато-ядовитый, чувственный шлейф её вчерашних духов Dior«Poison». Слива, роза, ваниль и что-то опасное, миндально-горькое, чтоцеплялось за темные волосы, рассыпавшиеся по шелку наволочки, и за следы нателе, оставленные не столько страстью, сколько привычным ритуалом. Поверх —резкая, горьковатая, бодрящая нота свежесваренного эспрессо, долетевшая с кухничерез приоткрытую дверь и смешавшаяся с тонким запахом дорогой техники иполированного камня. И под этим всем, почти неуловимый, но неотъемлемый, каксобственный пульс под тонкой кожей запястья, — его запах. Дорогой лосьонпосле бритья Creed: холодная кожа, березовый деготь, легкая металлическаяострота, сухой древесный финал. Запах контроля. Запах холодной, расчетливойвласти. Запах Антона Орлова. Запах, от которого у нее по-прежнему сладко итревожно сжималось что-то внизу живота, даже после семи лет брака.
Толькотеперь, подготовив и настроив все чувства, как инструменты перед концертом,Эрика открыла глаза.
Онибыли большие, цвета темного янтаря, с густыми ресницами, которым даже утром нетребовалась тушь. Потолок над ней был безупречно белым, с почти невидимойлепниной в виде греческого меандра — тонкий намёк на классику в этом царствесовременности. Она медленно поднялась, и простыня соскользнула с её тела,обнажив плечо с гладкой, матовой кожей, тень между грудями, стройную линиюталии. Она пошла босиком по дубовому паркету цвета венге, теплому от невидимойсистемы «тёплый пол», тихо щелкающему где-то в недрах дорогой стяжки. Подошвыее ступней, высокий подъем, изящные пальцы — все было отшлифовано, выхолено иухожено, как абсолютно всё в этом стерильном, безупречном пространстве.
Онаподошла к окну, и Москва, как покорная вассальная территория, легла у её ног,залитая тем бриллиантово-розовым светом, который бывает только в ясные,морозные осенние утра. Купола храма Христа Спасителя плавились на горизонте,как слитки розового золота. Москва-река была полосой тусклого, холодногосеребра, застрявшего между гранитными берегами. Она обхватила себя за плечи —пальцы впились в собственную кожу, — и ее взгляд упал на собственное отражениев темном стекле — призрачный, полупрозрачный силуэт молодой, красивой женщины,наложенный на сияющую, бездушную карту города-гиганта. Отражение смотрело нанее пустыми глазами. Красивая рама для красивой картины. Идиллия, выточенная изльда.
Вотона. Эрика. Не просто женщина, а тщательно выверенный проект, живой артефактроскоши.
Еёволосы. Это была не просто прическа, а доминанта, тёмная река, в которуюхотелось нырнуть с головой. Густая, тяжелая масса цвета горького десертногошоколада «Калуа» с дорогими, словно позолоченными, прядями карамели и старогомеда — наследие прошлогоднего, безупречно организованного солнца Куршевеля. Онине просто лежали — они ниспадали по её спине, почти до узкой талии,волна на волне, создавая игру глубоких теней и бликов. Даже сейчас, после ночи,в них не было и намёка на неопрятность, только та преднамеренная, дорогаянебрежность, которую имитируют, но никогда не достигают. Каждый волосок былсмазан сывороткой из чёрной икры и кератином, купленной в лондонском бутике засумму, за которую можно было бы прожить месяц.
Еёлицо. Не просто красивое, а архитектурное. Ровный, безупречный овал, словновычерченный циркулем. Скулы — высокие, острые, славянские, на которые падалабархатная тень, создавая игру света, которую обожал их фотограф на светскихраутах. Они придавали лицу выражение скрытой силы, даже когда она молчала.Брови — широкий, полумесяц тёмного соболя, будто бы натуральные, дикие, но насамом деле каждая восхитительная несовершенная волосинка была нарисованавиртуозным мастером-бровистом, чьё время бронировали за полгода. Губы — этоотдельная история. Полные, сочным бутончиком, с чётким, будто выточенным измрамора контуром. Естественный розовый цвет, чуть темнее в центре, с той едвауловимой, манящей припухлостью, которая остается после долгого, страстного поцелуя…или после того, как всю ночь стискиваешь их во сне, пытаясь не закричать.
Иглаза. Её визитная карточка и главное оружие. Антон, холодный стратег, называлих «основным активом, требующим постоянных инвестиций». Цвета настоящего,теплого янтаря, только что вынутого из кармана земли. Но если вглядеться — аустоять было невозможно, — они затягивали, как водоворот. Вокруг черного,бездонного зрачка, расширенного утренней тьмой и чем-то смутным внутри,пульсировало плотное кольцо расплавленного, почти опасного золота. Дальше —спирали и вкрапления коньячного, темного меда и теплого ореха. И завершалгипнотическую картину тончайший, словно нанесенный ювелирной иглой, ободоктемного шоколада, который делал её взгляд не просто красивым, а пронзительным,читающим, видящим слишком много. Сейчас, в холодном отражении стекла, эти глазаказались огромными, сиротливо прекрасными и полными немого вопроса, на которыйне было ответа.
Еётело медленно повернулось боком к зеркалу города, и отражение обрело объем,историю, грехи и триумфы. Это не было телом двадцатилетней девочки. Это былотело зрелой женщины, вылепленное с фанатичной дисциплиной лучших тренеровМосквы. Длинная, аристократическая линия шеи, на которой играли сухожилия,когда она поворачивала голову, переходила в покатые, но сильные плечи пловчихи(она и была ею в университете). Грудь — не вызывающе большая, а идеальной,слегка каплевидной формы, высокой, гордой посадки. Плоский, с легким,соблазнительным изгибом внутрь живот, на котором проступали две едва заметныевертикальные линии — не от голода, а от тысячи скручиваний на римском стуле. Узкие,почти мальчишеские бедра неожиданно взмывали плавным, пленительным изгибом кталии, создавая тот самый песочные часы, что сводили с ума мужчин наблаготворительных аукционах. Ноги — длинные, бесконечные, с четким, интригующимпросветом выше колена, икры — крепкие, изящные, выточенные часами навертикальном велотренажере лицом к панораме ночного города. Ни грамма лишнего.Ни намёка на слабость. Она была плотной, упругой, заряженной тихой силой, кактетива дорогого лука. Созревший персик, готовый лопнуть под давлением пальцев,выпустив сладкий, запретный сок.
Онаповернулась спиной к сияющему горизонту, и в отражении, словно проклятие,мелькнула деталь, выбивающаяся из этой безупречной картины. На левой лопатке,чуть ниже изгиба ключицы, таилось небольшое, изящное тату. Не кричащая картина,а миниатюрный силуэт летящего японского журавля цуру с вытянутой,изогнутой в мучительном усилии шеей и тонкими, как первые осенние паутинки,лапками. Память. Память о бунте, которому двадцать лет. О пьяной ночи в крошечнойтату-студии в районе Шимокитадзава в Токио, о кисловатом запахе сакэ, жженойплоти и свободы, которая казалась тогда важнее будущего. Антон, увидев еговпервые, долго молчал, а затем холодно констатировал:
«Единственнаятвоя ошибка, которую, к счастью, можно скрыть платьем от La Perla».
Онапровела подушечкой среднего пальца по выпуклым, давно зажившим линиям. Кожа тамнавсегда осталась чуть более чувствительной, как шрам на душе.
Дверьв спальню открылась без стука, без предупреждающего скрипа. Он всегда входилтак — беззвучно, властно, как хозяин, не нуждающийся в разрешении, уверенный,что его присутствие — и есть высшее право. Воздух сдвинулся, наполнившисьновой, доминирующей нотой.
Антонзамер на пороге, превратив дверной проем в театральную рамку для собственногопоявления. Он не просто вошел — он заполнил собой пространство, изменил егоатмосферное давление, как надвигающийся фронт холодного воздуха. Его взглядскользнул по ней, от макушки до босых ступней, и обратно. Это был не просто взгляд.Это был безмолвный аудит, проведение инвентаризации. Взгляд коллекционера, вчьей безупречной витрине она занимала центральное место, оценивающийсохранность, блеск и потенциальные микродефекты самого ценного, живогоэкспоната.
Нанём был не просто костюм. Это был доспех, сотканный из денег и власти.Глубокий, сложный серый цвета мокрого ночного асфальта после дождя, с холоднойподкладкой синевы, которая проявлялась при движении. Brioni, индивидуальныйпошив в Риме, где с него снимали мерки трижды, добиваясь абсолюта. Ткань,тончайшая шерсть с кашемиром, облегала его фигуру не как одежда, а как вторая,безупречно сшитая кожа. Она подчеркивала ширину плеч, не приобретенных вспортзале, а данных природой и отточенных годами серьезного плавания в юности,когда он боролся за секунды, а не за рельеф. Рубашка — ослепительно белый,плотный поплин от Thomas Mason, ее крахмальный воротник с идеальным углом в 120градусов, как лезвие, обрамлял сильную, жилистую шею. Галстук — темно-бордовый,как засохшая кровь, тяжелый шелк от Kiton, с едва уловимым плетёным узором jacquard,который можно было разглядеть, только оказавшись в опасной, интимной близости.Ни одного логотипа. Ни единого намёка на показную роскошь. Только бесшумный,неоспоримый язык исключительности, понятный кругу избранных.
ВнешностьАнтона Орлова в сорок два года была отточенным оружием, его визитной карточкойи психологическим инструментом. Высокий, под метр девяносто, он держался спрямой, почти военной выправкой. Его серебряные виски — не пепельные, а именносеребряные, благородного, холодного оттенка — не старили его. Онилегитимизировали. Они говорили о прожитых сделках, принятых жестких решениях, оправе на эту власть. Они контрастировали с густыми, все еще темными волосами,уложенными безупречно, но без гелевой скованности, с легкой, дорогойнебрежностью.
Ноглавное — это были глаза. Серо-голубые, как поверхность Байкала в ясный, нопредзимний день, когда вода уже отдает сталью и хранит ледяное дыхание глубин.Прозрачные, пронзительные, лишенные теплого человеческого хаоса. В них можнобыло утонуть, но они вытягивали из души все тепло. Сейчас в них плавалаискусная тень утренней мягкости, призрак нежности, который он включал, какрежим на смартфоне. Но Эрика, изучавшая эти глаза семь лет — в моменты страсти,гнева, холодного расчета — видела под этой гладью. Видела сканирующуюактивность зрачков, считывающих малейшую мышечную зажим на ее лице, теньсомнения в уголках губ. Он читал людей, как сложные финансовые отчеты, сразунаходя слабые места и скрытые активы. Его взгляд упал на ее обнаженные плечи,на тату журавля, и в левом зрачке дернулась почти невидимая точка —микроскопическая вспышка того старого раздражения, которое он так и не смогполностью подавить.
Егоулыбка была произведением искусства. Белые, идеально ровные зубы (ортодонтия вчетырнадцать, виниры в тридцать для безупречной, голливудской, но не кричащейулыбки) сверкнули в полумраке, осветив его лицо холодным светом. Он сделал трибесшумных шага по паркету, и его запах — уже не просто шлейф, а плотная аура:дорогая кожа ремня и часового ремешка, березовый деготь лосьона, холодныйметалл и что-то сухое, почти электрическое, его природный феромон под всем этим— обволок ее, стал осязаемым, как прикосновение.
Поцелуйопустился не на губы, а на макушку, в самую гущу темных волос. Не страстный, ненежный. Ритуальный. Собственнический. Как клеймо на воске, как печатьодобрения. Его губы были сухими, но теплыми, и это сочетание — сухость и тепло— всегда смущало ее. Он вдыхал аромат ее шампуня, и это тоже было частьюпроверки.
—Ты сияешь, — произнес он низким, бархатным баритоном, поставленным не вконсерватории, а в бесчисленных переговорах и выступлениях перед акционерами.Голос, который мог усмирить панику на бирже или приказать, и приказ был быисполнен, как нечто само собой разумеющееся. — Как и положено главномуэкспонату сегодняшнего дня. Алмазу, нуждающемуся в идеальной огранке события.
Эрикаобернулась внутри круга его рук, которые легли ей на плечи не тяжестью, а утверждениемправа. Его большие ладони, с ровными, коротко подстриженными ногтями и едвазаметной звездочкой старого шрама на костяшке правой руки, были теплыми исухими. Ее янтарные, живые, тревожные глаза встретились с его ледяными,читающими. Она заставила уголки губ дрогнуть в узнаваемой, отрепетированнойулыбке, в которой была игривая, чуть вызывающая искра — та роль, которую он ейотводил и которую она научилась играть виртуозно.
—Экспонаты вешают на стены или прячут в сейфы. Я же планирую ходить, дышать и,возможно, даже пить шампанское, — парировала она, легкий, почти музыкальныйвызов зазвучал в ее голосе. Она позволила себе это. На один процент.
Уголокего рта дрогнул ровно настолько, чтобы она поняла: вызов принят, но не одобрен.Он легко, почти невесомо, коснулся подушечками указательного и большого пальцаее подбородка, поправляя несуществующую соринку, поворачивая ее лицо насантиметр влево, будто выставляя лучший ракурс для невидимых зрителей. Жест былодновременно ласковым, отеческим и проверяющим натяжение, как струну.
—Тогда будь самой убедительной, самой неотразимой прогулкой в этом зале, —сказал он, и в бархате его голоса проступила тонкая, отточенная стальная нить.— В девятнадцать ноль-ноль на презентации все глаза будут на тебе. И на нашемновом сокровище. Не подведи, Эрика.
Фразаповисла в воздухе, тяжелая, как свинцовая пыль. Она звучала как напутствиепартнера, но в ней не было тепла поддержки. Было легкое, идеально дозированноедавление. Тонкое, как лезвие бритвы, напоминание о балансе, о том, чтобезупречность — это их общий проект, но отвечает за нее в этот вечер она. Иона, как всегда, сделала мгновенный, подсознательный выбор — услышать в этомзаботу. Заботу архитектора о своем самом красивом, самому дорогому сооружении.
Онотпустил ее, и его взгляд, скользнув по ее лицу в последний раз, упал на егособственные запонки. Матовые платиновые квадраты, лишенные гравировки,инкрустации, всего. Лаконичные, холодные, совершенные в своем отказе отукрашений. Как принципы, которым он следует. Он поправил их легким, отточеннымдвижением, и луч света брызнул от матовой поверхности. Это был ее подарокна третью годовщину.
«Чтобыпомнил о вечном», — сказала она тогда.
Иглядя на них сейчас, она с внезапной, режущей ясностью вспомнила другиезапонки, которые он носил в начале, в те жаркие, сумбурные месяцы, когда он былдругим, а она — еще более другой. Массивные золотые квадраты с темно-синими,почти черными сапфирами, слегка вычурные, пахнущие амбициями и дерзостью. Кудаделся тот мужчина с горящими, а не ледяными глазами? Или он просто навсегдаспрятал его, как сердцевину, под этим безупречным, непроницаемым, платиновымпанцирем? Вопрос, как жало, застрял в горле, и она сглотнула его вместе сутренней горечью кофе, который теперь чувствовался на языке.
Кухнябыла не просто помещением для приготовления пищи. Это был саркофаг безупречноговкуса, кричащий тишиной своей стерильной, музейной красоты. Остров из цельногокаррарского мрамора, огромная плита молочно-белого фона с драматичнымипрожилками пепельного и слабого, как старые синяки, голубоватого, сиял подскрытыми за панелями светодиодными лентами. Поверхность была холодной,отполированной до зеркального блеска, на котором отражались, как на ледяномозере, строгие линии подвесных шкафов цвета матового антрацита. Воздух пахлоничем. Ни запахом кофе, ни еды — только слабый аромат дорогого очистителявоздуха с нотками лимона и белого чая.
Наэтой ледяной вершине, будто составленные для фотосессии в глянцевом журнале ожизни элиты, лежали две тарелки. Расстояние между ними — ровно семьдесятсантиметров. Рассчитанное. Эстетичное. Холодное.
Еётарелка:маленькое произведение пищевого искусства. Прозрачная креманка, в которойслоями застыл пудинг из черной чиа, напоминающий икру, перемежающийся скрасными ягодами годжи и малиной, аккуратно, как пасьянс, выложенными сверху.Рядом — идеальные ломтики авокадо сорта «хасс», нарезанные с хирургическойточностью, и два тоста из безглютенового хлеба с отрубями, слегкаподрумяненные. Еда-расчет, идеальное соотношение белков, жиров иантиоксидантов. Пища как лекарство от самой жизни. Ни капли лишнего масла, ниединой случайной крошки.
Егоместобыло пустым. Символично пустым. Только небольшая, тяжелая фарфоровая чашка отRichard Ginori, стоявшая на блюдце, от которой поднимался легкий, горьковатый,быстро тающий пар. Рядом лежала крошечная серебряная ложечка для сахара,нетронутая. Он не клал сахар. Ни в кофе, ни в жизнь.
Ицветы. В высокой, граненой, невероятно тяжелой хрустальной вазе Baccarat«Harcourt» — огромные, шикарные, пастельные пионы. Её когда-то любимые. Белые,с сердцевиной цвета утренней зари. Они должны были пахнуть, но запах был убиткондиционером. Эрика приблизилась, и ее взгляд, привыкший замечать диссонансы,уловил фальшь. Крайние лепестки, самые большие и бархатистые, слегка обвисли,потеряли тот самый тургор, ту упругость богатой, насыщенной соками плоти. Ихподрумянивала едва заметная, но неумолимая коричневая кайма, как синяк насовершенной коже. Увядание. Они были не первой свежести, куплены не сегодняутром. Маленькая, никем не замеченная оплошность домработницы Алины, которойАнтон терпеть не мог? Или это был тихий, изысканный знак, послание, брошенное впространство этого идеального холода? Пионы, символ неуловимости счастья, тихоумирали в хрустальной тюрьме.
Антонне садился. Он стоял у стойки, как капитан на мостике, держа в одной рукечашку, а в другой — тонкий черный планшет. Экран отбрасывал на его лицохолодное синее сияние, подчеркивая резкие скулы, тень под нижней губой. Еговзгляд, эти серо-голубые лезвия, бежал по бесконечным строчкам котировок,новостных заголовков, цифр. Он был уже не здесь. Он растворился в миреабстракций, сделок, предстоящих переговоров, где человеческие эмоции были лишьпеременной в сложном уравнении. Его поза — расслабленная, но непроницаемая —говорила о полном погружении. Он не просто пил кофе. Он потреблял топливо.
Тишина,которая воцарилась между ними, была не комфортной, ленивой паузой двух близкихлюдей, знающих друг друга наизусть. Она была густой, тягучей, как холодныйсироп, наполненной всем несказанным, всеми вопросами, которые застревали вгорле, как эти идеальные кусочки авокадо.
Онне спросил, как она спала, не заметил, как ее янтарные глаза, эти «активы»,ловят первый солнечный свет и отражают в себе тревожные блики. Он полностью иабсолютно забыл. Не просто забыл — вытер из оперативной памяти. Сегодня была нетолько презентация нового кристально чистого алмаза для инвестора из Дубая.Сегодня была годовщина. Того самого дня, восемь лет назад, когда он увидел ее впервые— не на пафосной арт-вечеринке, а в тесной, душной кофейне в переулке уПатриарших, где она тогда подрабатывала баристой, с белой каплей молочной пенына тонком запястье, пятном от кофе на фартуке и этим самым журавлем, дерзковыглядывающим из-под хлопковой бретели простой майки. Он тогда купил у нее триэспрессо подряд, просто чтобы она стояла рядом. Сегодня же он был поглощенграфиком. А она была поглощена мучительным, тихим наблюдением за ним, за этоймедленной метаморфозой, которую она раньше боялась признать.
Ондопил эспрессо одним точным, решительным движением, поставил чашку набезупречный мрамор с тихим, но отчетливым, финальным стуком. Звук прозвучал какточка в предложении.
—Мне пора. Машина ждет внизу. Не опаздывай, — сказал он, и ударение напоследних двух словах было легким, но железным. Не просьба. Инструкция.Техническое условие.
Ещеодин поцелуй в воздух, в сантиметре от ее щеки, не задевая кожи. Ритуал безчувства. И он развернулся и пошел к лифту, его швейцарские туфли на кожанойподошве почти не звучали на паркете. Его спину в безупречно сидящем пиджакенельзя было обнять — она была прямой, неприступной, как фасад здания. Её нельзябыло остановить. Да она и не пыталась.
Эрикаосталась стоять у мраморного острова, острым краем впивающегося ей в бедро,обхватив свою теплую, слишком горячую чашку с травяным чаем «Спокойствие»,который сейчас казался горькой насмешкой. Солнечный луч, игравший в высокойгостиной, нашел хрустальную вазу с увядающими пионами. Он преломился в идеальныхгранях, разбился на спектр и отбросил на стену, выкрашенную в ультрамодный цвет«белая ночь», маленькое, дрожащее, живое радужное пятнышко. Заливистый зайчик.Он дрожал от малейшего движения воздуха в комнате, от скрытой вибрации лифта,увозившего Антона, от учащенного биения ее собственного сердца, которое стучалогде-то в горле. Он был хрупким, непостоянным, неконтролируемо живым — полной,разительной противоположностью всему, что ее окружало. Эфемерная красота противкаменной вечности.




