Под другими звёздами
Под другими звёздами

Полная версия

Под другими звёздами

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 10

Верзила с театральным вздохом открыл ящик стола, достал свежий лист с печатью и ткнул им перед самым носом отца.

– Читай. Заключение врача. Абсолютно невинна. Товар высшей пробы, которым никто и никогда не пользовался. Ты можешь стать первым!

В груди у отца закипела такая ярость, что в висках застучало. Ему хотелось схватить эту тварь за глотку, разнести вдребезги эту позорную лавку. Но он стоял, парализованный холодным, трезвым расчётом. Что он может? Один, чужой, без связей и состояния? Его порыв ничего не изменит. А оставить её здесь… мысль об этом была столь же невыносима.

– Сто, – вдруг произнёс он, и сам ужаснулся этому торгу, в который ввязался.

– Это несерьёзно. Сто пятнадцать.

– Сто пять, – почувствовал он, как почва уходит из-под ног, как сам становится соучастником этого ада.

– Послушай, – продавец внезапно перешёл на панибратский, жалобный тон, разыгрывая спектакль. – У меня Семья. Дети. Мне надо их кормить. Да я и сам её за девяносто купил на плантации. Готовить умеет. И шить… Сто десять. Моя последняя цена.

– Чеком, – механически добавил отец, понимая, что в карманах у него лишь жалкие гроши. Он покупал её не наличными, а будущим, которое только что подписал.

– Это грабёж. Ну, ладно, договорились, – верзила развёл руками, изображая убыток, но в его глазах плескалось удовлетворение.

Когда они вышли на улицу, и он усаживал её в такси, в голове стоял оглушительный гул. Он купил человека. Он стал частью этой машины. Он смотрел на её белые, как лён, волосы, на тонкую шею, и чувствовал себя не спасителем, а очередным хозяином, просто более вежливым.

– Как тебя… хотя бы зовут? – тихо спросил он, захлопывая дверцу.

И он понял, что этот вопрос не имеет никакого значения. Сделка совершилась. И часть его души навсегда осталась там, в той лавке, под вывеской «Невольничий рынок». Он приобрёл не служанку, а тяжёлое, колючее бремя собственного молчаливого согласия. Девушка молчала, глядя в запотевшее стекло, за которым плыли чужие огни засыпавшего города. Её лицо было неподвижной маской, но в синих, озерно-ледяных глазах стояла такая бездна отчаяния, что он поёжился.

– Аэлин, – прошептала она наконец, и имя прозвучало как эхо из другого, чистого мира, мира высоких снежных вершин и звонких ручьев, который она, возможно, помнила в снах.

Знаете, я отца даже не стану осуждать. В том аду, куда его забросила судьба, среди циничных и отпетых дельцов, найти себе жену-энгвеонку было невозможно. Они бы не приняли его, бедного чиновника, а по документам – бывшего преступника, пусть и в действительности невиновного. А покидать остров ему было запрещено. Он оказался в ловушке.

Любил ли он её? Да. С того самого мгновения, когда увидел её ледяные глаза, полые страха, и понял, что не может уйти, оставив её в этой клетке. А она? А куда ей было деваться? Её мир сузился до стен его скромной квартирки и его смуглого лица, склонённого над вечерними газетами.

– Аэлин, я тебя не держу. Честное слово. Ты можешь уйти, – не раз, сжимая от бессилия кулаки, говорил он ей. – Но я тогда ничем не смогу помочь тебе на этом проклятом острове. При всём моём желании.

И она не уходила. Через полтора года у Альдуса Грона и беловолосой Аэлин Донтар родился сын. Тот, кто сейчас и пишет эти строки.

– Его надо учить, – с тревогой в голосе повторял отец, глядя, как я подрастаю. И тут вставала стена. Расизм. Жёсткий, системный, пронизывающий всё, как ржавчина. То, что отец-энгвеон «содержит» рабыню, наши кареглазые соседи принимали с понимающими, снисходительными ухмылками. Грешок, бывает. Но их дети… их дети отказывались со мной играть. Отталкивали от общей песочницы с криком: «Куда прёшь, белобрысый?!». Школ для таких, как я, «полукровок», тогда не существовало. Будущее моё виделось отцу мрачным тупиком.

Но однажды, когда мне едва исполнилось семь, отец вбежал в дом, размахивая свежей газетой. Его глаза, обычно усталые, горели.

– Кадетский корпус! – выдохнул он, протягивая газету маме. – Объявление. Набирают детей-метисов. – Он посмотрел на неё, и в его взгляде была не только надежда, но и мольба о прощении за тот выбор, который он был вынужден сделать. – Это шанс, Аэлин. Единственный шанс на лучшее будущее для нашего мальчика.

Они стояли друг напротив друга, два изгоя, связанные странной, трагической связью, и в тишине между ними висела вся тяжесть их общей судьбы. И в этой тишине рождалось решение, которое навсегда изменит мою жизнь.

Разговор в приёмной комиссии был недолог и жесток, как удар топора.

– Сколько подтянешься? – сипло спросил обрюзгший офицер в форме с подполковничьими погонами, лениво ткнув пальцем в сторону турника.

Вместо ответа я, не говоря ни слова, вскарабкался по длинной вертикальной трубе до самой перекладины и повис, чувствуя под пальцами шершавый холод металла. Потом начал поднимать себя рывками, вкладывая в каждое движение всю злость и обиду, копившиеся годами.

– Десять, одиннадцать… – лениво считал подполковник, и в его голосе сквозала скука. Но счёт продолжался. – …Пятнадцать… шестнадцать… Довольно! – вдруг рявкнул он, когда я уже чувствовал, как горят мышцы. – Хватит! Я устал считать!

Я спрыгнул на пол, едва переводя дыхание, и поспешил занять место. Судьба не любит, когда её испытывают.

– Наши-то и пять раз дёрнуться не могут, – услышал я шёпот другого офицера, обращённый к третьему, молчаливому и внимательному. – Ну, а таблицу умножения знаешь? Отвечай быстро! Дважды шесть!

– Двенадцать! – выпалил я, едва он договорил.

И вот – последнее испытание. Напротив меня стоял темноволосый мальчишка, почти не отличимый от чистокровного энгвеона. Лишь чуть более широкие скулы и разрез глаз выдавали в нём полукровку, как и во мне. Позже я узнаю, что он был энгвеоном на три четверти, но для комиссии это не имело значения – всё равно чужак.

– Вам надо подраться, – голос подполковника прозвучал холодно и бесстрастно. – Кто победит – к тому и вопросов больше нет. Тот и будет принят. До первой крови. На счёт раз.

И началась битва не просто за место в корпусе, а за наше будущее. Мы сцепились, как два щенка, загнанных в один угол. В ход пошло всё: кулаки, подсечки, захваты. Мы не знали друг друга, но ненавидели в этот миг искренне – как олицетворение всех преград, что жизнь поставила на нашем пути. Через пару минут наши лица украшали багровые пятна, а из носов струились алые дорожки, пачкавшие казённый пол.

– Достаточно! – раздалась наконец команда. – Оба приняты!

Мы отшатнулись друг от друга, тяжело дыша, с трудом понимая, что кошмар закончился.

– Лорик, – хрипло сказал темноволосый мальчишка, протягивая мне руку. В его взгляде уже не было злобы, лишь уважение и усталость.

– Умар, – ответил я, пожимая его ладонь. И понял, что это был последний бой, где мы стояли по разные стороны баррикады. Впереди нас ждала общая судьба.

Итак, начались десять лет казармы. Да, именно так. Пока бронзолицые отпрыски островной элиты жили в уютных двухместных комнатках, мы, все двадцать четыре кадета экспериментального набора, дневали и ночевали в одной огромной, продуваемой всеми ветрами зале. Наши койки стояли впритык друг к другу, а личным пространством был лишь узкий тюфяк и табуретка.

Жизнь наша была подчинена строгому ритму: подъем, строевая, занятия, отбой. Но самым тяжелым был не распорядок, а тихий, ежедневный фронт, который тянулся по другую сторону нашего коридора. Проходя мимо их комнат, мы постоянно слышали шипящие, как змеи, насмешки:

– Смотри-ка, белобрысая гиена прошагала!

Но мы быстро научились не глотать яд, а выплевывать его обратно. Лорик, наш главный заводила, отточил это до искусства.

– Говоришь, «белобрысый»? – он поворачивался к обидчику, и его голос звучал ледяной вежливостью. – Хочешь доказать, что ты лучше? Прошу, завтра на боевых искусствах. Один на один. Судья – майор Хаггис. А что, в бойцовском духу не хватает? Сразу на попятную?

Однажды такая перепалка затянулась, и из-за угла возникла высокая, сухая тень капитана Блэкстейла.

– Кадет Донтар! – его голос, холодный и резкий, как удар сабли, назвал меня по фамилии матери – той, под которой я значился в списках корпуса. – Немедленно прекратите! Хотите подраться?

Я щелкнул каблуками, вытянувшись в струнку, и отрапортовал, глядя в пространство поверх его плеча:

– Никак нет, господин капитан! То есть, так точно, господин капитан! Желаю иметь честь подраться с господином кадетом Вэйнстоком один на один в ходе занятия по боевым искусствам!

– Это исключено! – отрезал капитан, и в его глазах мелькнуло знакомое раздражение. – Вы обучаетесь по разным программам!

И всем было понятно, почему программы были разными. Детей энгвеонов брали… всех, кого родители могли устроить в этот престижный корпус. Нас же, «полукровок», отбирали с пристрастием, как отбирают алмазы из породы – только самых твердых и самых ярких. И мы знали это. Мы были парией, но парией, собранной по конкурсу. И эта мысль грела нас долгими вечерами, становясь нашим тайным оружием.

Мы и правда были лучшими. Позже, на выпуске, наш эксперимент закончится девятью красными дипломами из двадцати четырех. Но тогда, в гуще казарменных будней, мы просто знали – наш единственный шанс выжить и доказать что-то этому миру был в том, чтобы быть лучше их. Во всём. Всегда.

Возможно, секрет был не в силе наших мускулов, а в силе чего-то иного, что горело внутри нас – того, чего у них не было. Или, может, именно потому, что мы побеждали их в вопросах чести и морали, нам удавалось быть сильнее и в науках, и в строю.

Ох, даже не знаю, кому выпадет читать эти строки и какие чувства они вызовут. Но это – правда, и я обязан её записать.

Существовал издавна у кадетов Порт-Сандера дикий, варварский обычай. Они называли его «Лотерея». Проводилась она в канун последних осенних каникул. У энгвеонов это выглядело так: компания кадетов из одного отделения скидывалась на крупную сумму. Старший кадет на эти деньги покупал на невольничьем рынке нескольких юных рабынь. По чудовищным правилам, одна из них обязательно должна была быть невинна – а потому стоила целое состояние. Какая именно – не сообщалось. Она-то и становилась «главным призом», переходя в полную собственность того, кому выпадет жребий. Остальных же утром, опозоренных и отчаявшихся, перепродавали – чтобы хоть как-то окупить мерзость этого предприятия.

Естественно, мнение самих девушек, этих живых «призов», никто не спрашивал. Их воля, их души – всё это в расчёт не принималось.

Весть об этой «лотерее» долетела и до нас, и в нашей общей спартанской зале повисла тяжёлая, гнетущая тишина. Мы чувствовали на себе взгляд всей этой гнилой системы. Ждали нашего хода.

– Что делать будем, господа кадеты? – тихо, но чётко спросил наш командир, Дориан. Его спокойный голос был похож на стальной клинок, обнажённый в полумраке.

– Как минимум, два варианта, – первым нарушил молчание самый рациональный из нас, Лорик. – Не устраивать никакую лотерею. У нас и денег-то толком нет. Тем более – на невинных невольниц.

– Ха, и они засчитают нам «техническое поражение»! – тут же парировал Изар, юноша, чьи кулаки были размером с пудовые гири. – Не стоит доставлять им, – он мотнул головой в сторону коридора, за которым обитали наши «благородные» однокашники, – такого удовольствия.

– Ты предлагаешь купить рабынь… и стать такими же, как они? – без тени осуждения, но с убийственной прямотой спросил Дориан. Его взгляд скользнул по нашим лицам.

Тишина вновь стала густой и плотной, как смола. Мы стояли на краю пропасти. С одной стороны – насмешки и позор «технического поражения». С другой – нравственное падение, уподобление тем, кого мы презирали.

И вдруг, сквозь эту гнетущую тишь, прозвучал тихий, но твёрдый голос. В нём не было бравады, только чистая, кристальная ясность:

– А давайте… просто отпустим их на свободу?

Предложение повисло в воздухе, такое же немыслимое и дерзкое, как попытка зажечь свечу в ураган. Мы не будем играть в их игры. Мы напишем свои правила. И первым правилом будет – человек не может быть призом.

Так мы и поступили. Это была лотерея не для нас – а для них, для тех несчастных душ, что в тот вечер обрели не хозяев, а странных, неумелых спасителей в кадетских мундирах. По крайней мере, мы в этом не сомневались.

Мы сняли для них номера в убогой гостинице на самой окраине, где пахло плесенью и отчаянием, заказали скромный ужин из ближайшей харчевни и, выстроившись перед ними, с торжественными и взволнованными лицами, объявили наш вердикт, наш великий дар:

– Дамы! С этого мгновения вы – свободны!

Мы ждали слёз облегчения, восторженных возгласов, может быть, даже радостных объятий. Мы приготовились к благодарности, как к заслуженной награде.

Вместо этого нас встретила гробовая, давящая тишина. И сквозь неё, тихим, но твёрдым голосом, прозвучал вопрос самой рассудительной из них. В её глазах не было ни радости, ни надежды – лишь холодный, животный ужас.

– И… что мы будем делать?

Он повис в воздухе и ударил нас сокрушительной силой. Мы – стратеги, тактики, лучшие кадеты корпуса – не просчитали самый главный ход. Мы дарим свободу, не подумав, что это за дар такой – выбросить человека в чуждый, враждебный город, без крова, денег и защиты. Наша возвышенная идея в одно мгновение рассыпалась в прах, обнажив свою детскую, жестокую наивность.

– Давайте… мы ответим вам утром, – произнёс Дориан, и в его всегда твёрдом, командирском голосе я впервые услышал трещину, дрожь неуверенности.

Вернувшись в свою казарму, мы стояли в сгустившейся тьме, и стыд жёг нам щёки.

– Мы эту кашу заварили, мы и должны расхлёбывать, – глухо сказал Дориан. – Все идеи – на стол!

Идеи рождались, шипели и лопались, как мыльные пузыри. До самого рассвета. А наутро план был. Его принёс Лорик. Он объявил, что готов на величайшую жертву – отчислиться из корпуса. Добровольно. Стать предпринимателем. На наши деньги – вернее, на те жалкие гроши, что остались от нашего «благородного» жеста – открыть дело.

– Одежда, – коротко и ясно, как выстрел, объяснил он. – В этом городе никто не умеет шить хорошую одежду. Посмотрите, как мешковато сидят мундиры на офицерах, как безвкусно одеты жёны чиновников. Я открываю швейную мастерскую. А девушки… – он посмотрел на нас, и в его глазах горел огонь не авантюриста, а полководца, начинающего новую битву, – девушки будут моими первыми работницами. Я дам им не просто свободу. Я дам им ремесло. Кров. И защиту.

Это было безумием. Отчаянной, почти самоубийственной авантюрой. Но это был единственный шанс спасти не только их, но и наши собственные души от клейма красивых, но пустых жестов.

И каким-то чудом, силой одной лишь воли, упрямства и братской веры, этот сумасшедший план заработал. «Иголка» Лорика не просто открылась. Она уцелела. Она стала крошечным, но несгибаемым оплотом чести в городе, где честь была роскошью. И первое платье, сшитое в её стенах, стало для нас настоящей, выстраданной победой. Победой, которая стоила дороже всех красных дипломов на свете.

– О, Умар, здорово, что ты пришёл! – первыми словами Лорика, встретившего меня на пороге цеха, было искреннее, измождённое облегчение. Он пробирался между рядами, сгорбившись под горой рулонов с тканями, и лицо его было серым от усталости. – Зашиваюсь просто. Работаем по восемнадцать часов в сутки… только чтобы удержаться на плаву. Может, поможешь? – он кивнул на молчавшую, понурую машинку в углу. – У тебя же руки, я знаю, растут откуда надо. А мои пока не доходят. Надо починить… Зарина… – он произнёс это имя впервые, и оно прозвучало как-то особенно, – девушка, что на ней работает, прихворнула, но скоро должна выйти.

Как же кстати оказалось, что я был после стрельбищ, в промасленной, пропахшей порохом полевой форме. Не боясь испачкаться, я с наслаждением погрузился в знакомую возню с винтиками и рычажками. Через пятнадцать минут машинка уже весело и злобно стрекотала, вгрызаясь в ткань.

– Молодец! – Лорик снова возник рядом и сунул мне в руки свёрток. – Теперь вот это отнеси Зарине. – В пакете лежали румяные яблоки, бутылка молока, свежий батон. – И проследи, чтобы лекарства приняла. И извинись за меня. Честно, сам не могу отойти.

Общежитие для работниц находилось тут же, прямо над цехом на втором этаже, куда вела узкая, крутая, гулкая железная лестница. Я поднялся и замер в дверях. Большая комната, заставленная рядами простых кроватей с серыми одеялами, те же скромные тумбочки… Это было до боли знакомо. Прямо как наша казарма в кадетском корпусе. Тот же дух коллектива, та же строгая бедность, но здесь пахло не порохом и мужским потом, а мылом, нитками и лёгким, терпким ароматом девичьих волос. В комнате было тихо, и лишь в дальнем углу, на одной из коек, лежала, укрывшись до подбородка одеялом, хрупкая фигура.

– Я починил твою машинку, – выпалил я, переступая порог и чувствуя себя неловко от собственной прямолинейности. Приличного приветствия в голове не нашлось. – А ты… как?

– Уже лучше, – её голос прозвучал тихо, но в нём слышалась искренняя благодарность. И её лицо, хоть и бледное, казалось удивительно тёплым. Потом она вздохнула и задала вопрос, который, видимо, давно её мучил: – Зачем вы это сделали?

Пришлось, с трудом подбирая слова, ковылять по минному полю объяснений. Я рассказал ей о «Лотерее», о мерзком обычае кадетов-энгвеонов, о нашем решении дать бой не людям даже, а самой системе. И – честно признался, сгоряча, что бой этот мы выиграли с грехом пополам, а настоящее сражение – за выживание этого фабричного островка – только начинается.

– Но я верю в Лорика, – твёрдо закончил я. – Он справится. Он умеет сварить обед из щепок и пустого ящика. Починить примус сломанной иголкой. Или добыть огонь трением двух ледяных глыб.

«И в тебя тоже верю», – промелькнуло у меня в голове, когда я смотрел на её серые глаза, на строгие, прекрасные черты её слегка смугловатого лица, на волосы, которые были не белоснежными, как у матери, а цвета спелой пшеницы. Но я, конечно, ничего такого не сказал. Вместо этого спросил с подчёркнутой деловитостью:

– Он вам хоть выходные-то даёт?

– Да, конечно, – она даже слегка встрепенулась, словно оправдывая Лорика. – Послезавтра как раз будет. И… фельдшера он мне оплатил. И зарплата будет… восемь шиллингов.

– Вот и замечательно, – кивнул я, и на душе стало чуть светлее.

А через день я снова стоял у проходной фабрики, со скромным, пёстрым букетом полевых цветов, собранных по дороге. И понимал, что чинить машинку оказалось куда проще, чем разобраться в том, что творилось сейчас в моём собственном сердце.

Глава седьмая. Голос из-за горизонта

В школе мы с Ратибором сидели за одной партой, у самого окна, за которым плыли какие-то другие, более неторопливые и задумчивые облака, совсем не те, что остались в прежнем мире. Честно говоря, на уроках порой накатывала такая тоска, что хоть беги из класса. Но мы нашли свой способ спасаться – мы начинали переписываться.

Не в соцсетях, конечно. О них здесь и не слыхивали. На самом первом же собрании нам, а потом и нашим родителям, чётко и ясно объяснили: носить в школу смартфоны строжайше запрещено. Закон Республики Тёплая Сибирь №32, и точка. Нарушишь – получишь учёт, гаджет изымут, да ещё и дорога в учебные заведения следующего уровня может оказаться закрыта. Частная собственность? Здесь, в Тёплой Сибири, она не была такой уж «священной и неприкосновенной». Знания и дисциплина ценились куда выше.

Так что мы переписывались по старинке, как пионеры-разведчики или герои приключенческих романов – на последней странице тетради. Чтобы учителя и одноклассники не догадались, о чём мы толкуем, мы использовали тайный шифр – фразы и слова на энгвеонском. Их мы брали из того самого бесценного справочника, что родился в недрах «Кулунды», расшифровавшей рукопись Умара Донтара, да и из самой этой пожелтевшей распечатки.

«Hvat thu makos hodie?» – вывел я на полях, запуская очередной сеанс нашей тайной связи. «Что делаешь сегодня?»

«Hlosa radio», – пришёл с той стороны парты лаконичный ответ Ратибора. «Слушать радио? Какое радио?» – мысленно удивился я. «У нас же нет эфирного вещания!»

«In mein?» – отправил я ему обратно, что в нашем с ним коде означало возмущённое и недоуменное «В смысле?!».

«In direkt mein. Von des Grand Landessendum stark radio-emfanger. Ik anband antenna et grounding», – ответил Ратибор. Над этой замысловатой фразой мне пришлось покорпеть, мысленно перебирая грамматические правила и словарь. «Grand Land» – так Умар Донтар в своих записках называл Империю, метрополию. Здесь же Ратибор, конечно, слегка съехидничал, окрестив так земли «по ту сторону тоннеля». А в целом выходило: «В прямом значении. С Большой земли прислали мощный радиоприёмник. Подключил антенну и заземление».

Я поднял на него глаза и посмотрел как на изменника-профессионала. Это было уже второе предательство с его стороны – после той истории с пилорамой. Получил приёмник? Установил антенну? И хоть бы пискнул! Я же его сразу же позвал, как только привез из Саренека «неугасимый свет»!

Но, сжимая карандаш так, что вот-вот хрустнет дерево, я сдержал возмущение и вывел с подчёркнутым спокойствием:

– Et hvat thu hortes? (И что ты слышал?)

– Thu ok skal hortes dat. Det es… atom-braun hjarne. Ik hortes EI. (Ты тоже должен это услышать. Это… атомный взрыв мозга. Я слышал ИХ.)

Я чуть не выронил ручку. Страница в тетради поплыла перед глазами, буквы поползли, как растаявшие снежинки.

– Hvem?! (Кого?!)

– Tei, spaek ni skriva, bat spreka in sprak. (Тех, кто не пишет на этом языке, а говорит на нём.)

И он, выдержав паузу, будто вбивая гвоздь в стену тишины, вывел роковое слово:

– Engveons.

– Круглов! Калинин! – внезапно раздался над нами голос, сухой и резкий, как удар линейки по парте. – Уберите свою декабристскую переписку! И возвращайтесь в реальный мир!

Артём Сергеевич смотрел на нас поверх очков, и в его глазах читалось не столько раздражение, сколько усталое понимание. Но на сей раз мы не потупили взоры. Едва прозвенел звонок, мы ринулись к учительскому столу, словно шлюпка – к тонущему кораблю, наскоро вырвав его из окружения вопрошающих пятиклассников.

– Артём Сергеевич, – начал я, едва переводя дух, – мы как раз и хотим поговорить о реальном мире! На уроках мы учим историю ТОГО мира, что остался по ту сторону тоннеля. Мы знаем про Венский конгресс и Наполеона. Но мы ничего, кроме рукописи Умара да коротких сказаний «сынов степей», не знаем об истории мира ЭТОГО! Разве это правильно?

Ратибор молча кивнул, его обычно насмешливые глаза сейчас были серьёзны. Мы ждали отпора, возражений про учебный план. Но Артём Сергеевич, помедлив, лишь качнул головой, и в его взгляде мелькнуло что-то похожее на согласие и даже на долю вины.

– Но что делать, ребята? – тихо спросил он, разводя руками. – Учебники не пишутся за один день. Материалов пока… очень мало.

В его словах не было отказа. Было признание. Признание того, что и он сам – всего лишь первопроходец в этом новом и в то же время старом мире.

– Значит, будем исследовать сами, – твёрдо сказал Ратибор.

Артём Сергеевич посмотрел на него, потом на меня, и в уголках его глаз обозначились лучики одобрительных морщин.

– Значит, будем, – заключил он.

И в тот вечер, собравшись у радиоприёмника с его таинственными проводами и стрелками, мы слушали уже втроём. Два юных конспиратора и их взрослый учёный-союзник, вглядывающиеся в бескрайнее море эфира в поисках голосов из прошлого, которое оказалось куда ближе и реальнее, чем все учебники истории вместе взятые.


Радиоприёмник, или der radio-emfanger, если пользоваться словами из di tunga engveoniska, лишь глухо шипел, словно старый паровоз, выпускающий пар на запасном пути. Из его динамика доносились шорохи, похожие на шелест сухих листьев в пустом дворе. Мы с Артёмом Сергеевичем перевели взгляд с приёмника на Ратибора. В его сторону полетели молчаливые, но красноречивые взгляды, полные разочарования и подозрения в мистификации.

Тот лишь раздражённо отмахнулся, словно от назойливой мухи.

– Вчера было то же самое. Пока не началось сияние.

Ах, да! Я ведь ничего не рассказал вам про сияния. Явление это было здесь, по словам отца, самым что ни на есть обычным в те месяцы, что совпадали с нашими ноябрём и декабрём. По крайней мере, вчера у Аяжэгобики оно не вызвало никакого удивления – лишь привычное восхищение. Выглядело же оно точь-в-точь как полярное сияние где-нибудь под Мурманском – те же переливающиеся полотна, повисающие в ночном небе, те же фантастические сполохи, зажигающие звёзды новым светом. И, вероятно, природа у них была схожей.

На страницу:
6 из 10